Максим Горький. Социалистический реализм 12 глава




Именно так понимаемый реализм, писал Короленко в 1887 г., идет по тому же пути, что и «чистая наука», но при всей их близости цели науки и искусства все же различны: «И в то время как цель научной работы — дать точное познание предмета в его соотношениях к другим, цель художественного произведения включает в себя первую и прибавляет к ней еще новую: оно стремится установить непосредственную связь данного предмета с глубокими тайниками вашей души посредством вашего воображения, посредством отраженных симпатических чувств и т. д.».[261]

Сведение задачи искусства к установлению «причин и неминуемых следствий» Короленко считал заблуждением, происходящим от смешения одного из важнейших принципов искусства с его целью. Реализм для него «лишь условие художественности, условие, соответствующее современному вкусу, но <…> он не может служить целью сам по себе и всей художественности не исчерпывает».[262] Неоднократно подчеркивая, что деятельность человека не может выйти «из пределов причинности» и, следовательно, «наши идеалы отразят на себе наш характер, наше прошлое», Короленко в то же время утверждал, что хотя это отражение является важным условием искусства, цель его все же — «в движении, в тех или других идеалах».[263] Позднее в письме к В. Гольцеву (1894) Короленко противопоставит две точки зрения на художественное творчество: Чернышевского,[264] писавшего, что художники «только слабые копиисты» природы, а потому «явление всегда выше изображения», и что нужно стремиться «к реальной правде, как к пределу», — и Мопассана, который подчеркивал, что художник «творит свою иллюзию мира, то, чего нет в действительности, но что он создает взамен того, что есть» (10, 217). Короленко призывает соединить в одно эти положения, так как не может быть иллюзии мира «без отношения к реальному миру», и в мечтах, идеалах, иллюзиях героев художественных произведений или их создателя всегда проявляется «рождающееся в нас новое отношение человеческого духа к окружающему миру» (10, 218). Идеал же Короленко определял и как «высшее представление о правде», живущее в душе художника, и как мечту, «являющуюся наилучшим критерием действительности», и как «общую концепцию мира», в соответствии с которой художник группирует явления окружающей жизни, и просто как «возможную реальность». Отсюда цель истинного художественного произведения заключается, по мысли Короленко, в том, чтобы воспринимающий его мог или представить себе критерий, с которым подходит художник к отражению действительности, или в самом этом отражении мог найти то, что соответствует «высшему представлению о правде», выработанному художником. Последнее же требование заставляет писателя (и это весьма важно для понимания творчества Короленко) изображать «не одно то, что является господствующим в данной современности».[265]

Короленко не принимает натурализм, в произведениях представителей которого действительность принижается и лишается героического начала, а человек полностью определяется жизненными условиями и не способен подняться над ними. Отдавая должное натуралистам за попытку освоения достижений естественных наук и за внимание к новым явлениям жизни, Короленко считал, что уделом натуралистической литературы становится средний, обычный человек.

В то же время романтизм, сосредоточивающий внимание на человеке незаурядном, героическом, стоящем вне общества, не способен, по утверждению Короленко, объяснить, как сложилась такая личность, да и принципиально не ставит такой цели. Поэтому новое направление в литературе должно стать синтезом реализма и романтизма, в котором крайности этих направлений исчезнут. В соответствии с этим изменится и отношение к герою. «Открыть значение личности на почве значения массы — вот задача нового искусства, которое придет на смену реализма», — пишет Короленко.[266] Подобного синтеза в литературе конца XIX столетия не произошло, но реалист Короленко никогда не забывает в своем творчестве о романтико-героическом начале в жизни.

Для русской общественной мысли конца XIX — начала XX в. был характерен обостренный интерес к социологическим проблемам. В это время, помимо статей Н. Михайловского, большой популярностью пользуются социологические работы П. Лаврова, В. Берви-Флеровского, С. Южакова, М. Ковалевского. С большим интересом читаются и обсуждаются труды по философии и социологии И. Тэна, Г. Спенсера, О. Конта, Г. Тарда, П. Лакомба, Э. Дюркгейма. В 90-е гг. возникает увлечение марксистской социологией. Эту особенность в развитии русской общественной мысли хорошо выразил в своих воспоминаниях Д. Овсянико-Куликовский: «„Социология“, не для меня одного в ту эпоху, было слово особенное, слово с обаянием и властью, — одно из тех, от которых воспламеняются молодые души, — и его магическая сила не уступала могуществу таких вещих слов, каковы Свобода, Прогресс, Идеал и т. д. Социология — венец научного здания. Она откроет законы социальной жизни и прогресса и тем самым даст человечеству возможность преодолеть все отрицательные стороны, все бедствия и недуги цивилизаций».[267]

В 80-х гг. для большинства свободомыслящей русской интеллигенции стала очевидной несостоятельность практических форм и методов борьбы за социальную справедливость, выдвинутых народниками. Но была и другая сторона теории народников — этическая. И если процесс осмысления ряда народнических догм довольно быстро закончился отказом от них, то этика народников еще долгое время питала русское общество. Идея долга и совести, жажда принести себя в жертву ради простого народа, чувство праведного гнева за несправедливое общественное устройство — все это сохранялось в сознании русской интеллигенции как ценности, которыми не может и не имеет права поступиться человек, жаждущий добра и справедливости. Этическое богатство народнической теории, героическая жертвенность и высота духа народнической интеллигенции не могли быть безоговорочно отвергнуты радикально настроенными представителями рубежа веков, так как новой этики, равной по значению народнической, в это время по существу еще не было создано. Вот почему для многих представителей поколения Короленко полный отказ от нравственных норм и критериев народничества обозначил бы отказ от демократических идей, от поисков путей преобразования общества.

Появление нового взгляда на жизнь, опирающегося как на открытия социологии и естественных наук, так и на сочетание трезвого исследования действительности с построением «социальных утопий», в которых предугадывается «действительность завтрашнего дня», Короленко связывает именно с поражением народнических методов борьбы. Когда многочисленные представители народнического движения пошли «в народ» и предъявили ему «таблицу несправедливой социальной арифметики», то крестьяне не только не вступили на путь революционной борьбы, а наоборот, чаще всего отдавали своих искренних благожелателей в руки тех, кто заботился о сохранении существующего порядка. «И мы были поражены сложностью, противоречиями, неожиданностями, которые при этом встретились», — пишет Короленко об этой трагической неудачной «встрече» интеллигента-правдолюбца и простого крестьянина (8, 65). Для некоторой части интеллигенции результатом встречи с «меньшим братом» было разочарование в народе; для другой, и Короленко в том числе, — осознание чрезвычайной сложности тех проблем, которые так узко схематично трактовались предшествующим поколением, и стремление найти новые пути понимания человека.

Главным представителем нового субъективно социологического направления в русской общественной мысли Короленко считал Н. К. Михайловского, чьими статьями он «увлекся <…> и пропагандировал их между товарищами» (6, 143) еще в период учебы в Петровской сельскохозяйственной академии.

Ответ на вопрос, как отразилось учение Михайловского на творческих принципах Короленко,[268] помогает осмыслить своеобразие как эстетических взглядов писателя, так и его общественной позиции.

Формулируя основные понятия своей социологии, Михайловский писал в 1875 г., что «субъективным методом называется такой способ удовлетворения познавательной потребности, когда наблюдатель ставит себя мысленно в положение наблюдаемого» и тем самым «приближается к истине настолько, насколько он способен переживать чужую жизнь».[269] Нравственный идеал Михайловского приобретает вполне определенное конкретно-историческое содержание, когда он выдвигает требование «пережить жизнь» крестьянина, встать на точку зрения народа и подчинить общие категории «цивилизаций идее народа».[270]

Смысл приведенных взглядов Михайловского хорошо поясняют очерки Г. Успенского, затрагивающие проблему взаимного непонимания между крестьянином и «интеллигентом-народолюбцем». Пытаясь осмыслить причины этого непонимания, Успенский делает важное открытие: поступки, взгляды, моральные нормы крестьянина, казавшиеся автору-рассказчику непонятными, нелогичными, рационально не объяснимыми, на самом деле представляют собой стройную систему мироотношения, отдельные компоненты которой настолько пригнаны, что из нее невозможно вынуть тот или иной «кирпичик», как бы ни желал этого автор, находящийся вне данной системы и оценивающий ее с позиции интеллигента-просветителя. Так, если бы повествователь в очерках «Власть земли» и «Крестьянин и крестьянский труд» указывал, что одни моральные нормы крестьянина хороши, а другие дурны, то в таком случае можно было бы только узнать, какие из этих норм он сам считает истинными, но никак нельзя было бы понять, почему крестьянин в своей жизни руководствуется именно этими этическими принципами. Встав же на точку зрения крестьянина, Успенский понял, что в рамках существующей в настоящее время крестьянской культуры эти нормы обусловлены всей системой представлений данного социального слоя и мерить их нормами другой культуры так же нелепо, как пытаться измерить площадь комнаты с помощью термометра.

Требование Г. Успенского и Михайловского «встать на точку зрения крестьянина», таким образом, не сводилось к естественному и необходимому для писателя изображению мира через сознание и восприятие героя. За этим требованием стоял отказ от элементарно-оценочной позиции, при которой читатель хорошо представлял себе мировоззрение автора, критерии его оценок, в то время как сам объект авторского исследования во многом оставался «закрытым». Простейшая оценка тех или иных сторон культуры изучаемого социального слоя при всей внешней ее справедливости не позволяла понять взаимосвязанность, взаимообусловленность «плохих» и «хороших» сторон, которые, будучи вычленены из живого организма культуры, часто приобретали совсем другой смысл, иную значимость. Короленко принимает данное положение, находя, что художник должен учитывать при изображении своих героев и чужие точки зрения. Поясним это на примере одного из ранних произведений писателя — рассказа «Чудна́я», написанного в 1880 г. в пересыльной тюрьме, но опубликованного в русской прессе только в 1905 г.

Волей судьбы жандарм Гаврилов встречается с мужественной, волевой девушкой-революционеркой Морозовой. Их отношение друг к другу заранее определено той системой представлений, которая сложилась в их социальной среде и справедливость и нравственность которой не ставится ими под сомнение. Гаврилов до встречи с ссыльными «усердно» служил в эскадроне, мечтал о повышении и твердо знал, что «начальство зря не накажет». Поэтому девушка-революционерка для него — преступница, «змееныш», «дворянское отродье». Морозова же, наоборот, «усердно» нарушала основные законы государства, «начальство» в котором наказывало и поощряло по правилам весьма далеким от справедливости, и потому Гаврилов для нее прежде всего «враг», так как одет в жандармскую шинель и состоит на службе у государства. «Пережить чужую жизнь», встать на точку зрения Гаврилова и увидеть за ненавистным ей жандармским мундиром доброе сердце крестьянина Морозова не способна. И потому так жестоки ее слова в конце рассказа по его адресу: «Простить! вот еще! Никогда не прощу, и не думайте, никогда! Помру скоро… так и знайте: не простила!» (1, 16).

В сознании же Гаврилова, попавшего в среду ссыльных революционеров, происходят пока еще едва заметные, но уже необратимые изменения. Он утрачивает интерес к службе и даже известие о том, что ему не будет присвоено звание унтер-офицера, к которому он когда-то так стремился, принимает теперь с полным равнодушием. И если ранее Гаврилов всегда знал, как нужно относиться к жизни и людям, имел на все готовые и, по его мнению, единственно правильные ответы, то теперь он уже во многом сомневается и задает мучающий его вопрос: «И все я эту барышню сердитую забыть не мог, да и теперь то же самое: так и стоит, бывает, перед глазами. Что бы это значило? Кто бы мне объяснил!» (1, 19).

Уже в этом раннем произведении Короленко находит свой способ преломления действительности, благодаря которому открывает в психологии, социальном поведении, мировосприятии своих героев такие области, какие не были еще достаточно освоены русской классической литературой XIX в.

Целый ряд рассказов и очерков Короленко 80–90-х гг. построен по тому же принципу, что и очерк «Чудная». Писатель изымает своего героя из привычной для него социальной среды, члены которой характеризуются устойчивой системой представлений, определенными ценностными ориентациями, привычными моральными критериями, и погружает его в среду с иной системой представлений, причем для Короленко в данном случае важно не простое противопоставление тех или иных взглядов, понятий, мнений, а изображение того, как человек, сталкиваясь с иными принципами миропонимания, начинает «задумываться», а иногда даже приходит к пониманию относительности своих собственных взглядов и мнений, ранее казавшихся ему совершенно неоспоримыми. Так герои Короленко попадают в ситуацию, когда они видят себя как бы со стороны, и начинают задумываться над тем, что ранее не могло быть даже предметом их размышлений. Бесспорное становится для них спорным, абсолютная истина — односторонней и неполной. Не от «незнания» к «знанию» идут персонажи рассказов и очерков Короленко, а наоборот: «всезнание» и «всепонимание» сменяются вопросами, сомнениями, анализом, — что для Короленко всегда означает более высокую ступень понимания «сложности жизни».

Другой ранний рассказ — «В дурном обществе» (1885) — как художественное произведение далеко не безупречен. В нем явственно ощущается влияние Диккенса, чье творчество так сильно захватило писателя в отрочестве. Некоторые страницы этого произведения грешат сентиментальностью. Однако найденный писателем принцип преломления действительности получает в нем еще более конкретное воплощение.

Герой его — мальчик, но у него уже есть некоторый жизненный опыт, свои мнения, свои этические принципы, прилагая которые к действительности, он точно определяет, что «хорошо» и что «плохо». Так, например, он твердо усвоил формулу «нехорошо воровать», и потому нищие, живущие воровством, вызывают у него чувства презрения и негодования, хотя их необычное поведение «интересует и забавляет» его, как забавляло бы «балаганное представление» (2, 55). Мать Васи рано умерла, отец замкнулся в своем горе, как будто совсем забыв о существовании сына. Осуждая отца за его холодность, Вася называет его «нехорошим человеком» (2, 41).

Таковы некоторые взгляды на жизнь, определяющие поведение и самочувствие мальчика. Они дают ему возможность ориентироваться в мире, так или иначе оценивать людей и действительность и одновременно «закрывают», упрощают явлении действительности. До знакомства с чужим для него миром точка зрения Васи на этот мир и на близких ему людей проясняла мировосприятие самого Васи, но никак не действительную сущность «дурного общества» или, скажем, поведение его отца. Для того чтобы понять и оценить представителей «дурного общества» и сблизиться со своим отцом, нужно было взглянуть на них с другой точки зрения, отбросив кажущиеся столь справедливыми самому Васе мнения, критерии и принципы.

Взглянуть на мир и самого себя глазами представителей «дурного общества» и многое увидеть заново, переоценить и переосмыслить Васе удалось благодаря некоторой двойственности своего социального поведения. Он — сын известного в городе судьи, но ведет жизнь уличного мальчишки, почти бродяги.

Указывая на эту двойственность, пан Тыбурций задает Васе знаменательный вопрос: «А нас судить будешь, скажи-ка?». «Я вовсе не судья. Я — Вася» (2, 49), — возражает герой рассказа, и за этим вполне детским ответом скрывается глубокий смысл. Пан Тыбурций хочет его, человека, целиком определить его социальным положением, происхождением, и тогда человек (Вася) становится равным своей будущей социальной функции (судья), с чем внутренне не соглашается герой рассказа. «Может быть, это и хорошо, что твоя дорога пролегла через нашу», — говорит Тыбурций (2, 49), понимая, что благодаря этому для мальчика начинает открываться односторонность мнений и взглядов его среды.

Действительно, случайно узнав, что его новые друзья — Валек и Маруся, к которым он успел искренне привязаться, принадлежат к «дурному обществу», мальчик испытывает душевное потрясение. Усвоенные им нравственные принципы и правила поведения, оказывается, совсем не являются бесспорными для его новых друзей. Более того, становясь на точку зрения Маруси и Валека, мальчик и сам «инстинктивно» понимает, что даже такая бесспорная для него истина, как «нехорошо воровать», для его друзей не только не обязательна, но и имеет прямо противоположный смысл. Да и он сам теперь совершает «неожиданные» поступки, справедливость которых смутно осознает, хотя ранее признал бы их аморальными. Глядя на мир с непривычной точки зрения, Вася откроет много нового, прежде совершенно недоступного для него: например, то, что за «балаганным представлением» нищих скрывалась истинная трагедия. Новые друзья, кроме того, помогли герою рассказа увидеть своего отца с такой стороны, с какой ему никогда не приходило в голову взглянуть на него. Так, Вася узнал, что его отец — один из самых честных людей города. «Теперь я носил в себе целый мир смутных вопросов и ощущений», — говорит о себе рассказчик (2, 53), а это является предпосылкой более сложной точки зрения на мир, чем та уверенность в справедливости собственных взглядов и мнений, которая была у него до знакомства с «дурным обществом».

Для того чтобы темный, забитый Макар из рассказа «Сон Макара», опубликованного в 1885 г. и сразу принесшего его автору всероссийскую известность, осознал собственное рабство, нужна особая, фантастическая ситуация. Только в своем предсмертном сне, на суде у большого Тойона, когда из уст сына Тойона Макар, может быть, впервые услышит слова добра и сожаления, он обретет голос и с гневом задаст вопрос, кто же виноват в том, что он прожил не ту жизнь, для которой, вероятно, рождается на земле человек.

Так жизненный опыт, стремление теоретически осмыслить новые задачи искусства и собственное художественное творчество вели Короленко к особому способу преломления действительности, который условно можно назвать социологическим.

В то же время многие художественные произведения писателя построены на другом принципе и их художественная структура базируется на несколько другом основании.

«Диссонансы и противоречия» в характере многих героев Короленко сочетаются со стойким инстинктивным стремлением к свободе, к «вольной волюшке». То, что герои Короленко не вмещаются в рамки своей среды, «выламываются» из нее, часто объясняется «таинственным», «неведомым», «инстинктивным» зовом, идущим из глубины души, который слышит, например, Вася из рассказа «В дурном обществе». Этим качеством наделено и большинство героев «сибирского» цикла. Жизнь, кажется, сделала все, чтобы поставить его героев в самые тяжелые условия, заставить утратить в себе все доброе, душевное, «идеальное» и убедить, что нет этих качеств ни в окружающих людях, ни в самом жизненном укладе.

Неоткуда ждать помощи неутомимому «стукальщику» из очерка «Яшка» (1881). Протестуя против неправды, он бросает хозяйство, семью, встает во враждебные отношения со всем миром, обрекает себя на неминуемую гибель. Но самое поразительное в его облике то, что, отстаивая свои достаточно фантастические взгляды, свой «прав-закон», он нисколько не надеется на успех своего дела. Главное для него — следовать велению своей совести, жить «для души», даже заранее зная, что не будет никаких практических результатов его по-своему героического протеста.

С такими «неразумными», «нелогичными» поступками обитателей затерянного в Сибири уголка знакомит нас Короленко и в рассказе «Убивец» (1882). Один из героев этого произведения, станционный смотритель Василий Иванович, который за свое вольнодумство спускался медленно, но верно с «верхних ступеней» общественной лестницы на «нижние», рассказывает о недавно назначенном следователе по особым поручениям Проскурове, предпринявшем попытку бороться с нравами сибирской администрации. В этой борьбе Василий Иванович оказывает всяческое содействие Проскурову, — впрочем, как и целый ряд местных жителей. Вместе с тем и Василии Иванович, и местные жители заранее уверены в полном провале деятельности Проскурова. Вот если бы новый следователь, считают они, «обходцами ползать умел, величие бы являл, где надо, а где надо — и взяточкой бы не побрезговал», тогда бы миссия его могла быть успешной. «Только… чорт возьми! тогда не было бы сочувствия…» (1, 82), — вдруг неожиданно для себя делает парадоксальный вывод «сибирский вольтерьянец». Так сталкивается Василий Иванович с «нелогичным» проявлением «природы» человека, заставляющей его вопреки разуму откликаться на любой честный поступок, даже заведомо безрезультатный.

В рассказе «Соколинец» (1885), который Чехов назвал самым выдающимся произведением последнего времени,[271] повествователь, выслушав длинную историю беглого каторжника, до предела насыщенную страшными подробностями каторжного быта и смертельно опасного побега, задает себе вопрос о странном восприятии им этой истории: «И почему, спрашивал я себя, этот рассказ запечатлевается даже в моем уме — не трудностью пути, не страданиями, даже „не лютою бродяжьей тоской“, а только поэзией вольной волюшки?» (1, 171).

Повинуясь неясным для него самого влечениям, хотя и ненадолго, но покинет привычный мещанский уклад и своих заказчиков, преодолев мощное сопротивление жены, сапожник Андрей Иванович («За иконой», 1887). В своих поступках, подчеркивает писатель, он отличался «быстротой, решительностью и некоторой парадоксальностью» (3, 18) и потому на пути за иконой беспощадно обличал купцов и вообще всех, по его мнению, неправедно живущих.

Природа, натура человека, с точки зрения Короленко, наиболее ярко проявляется в «стихийных», «непосредственных» порывах и поступках человека, в отличие от сознательных «разумных его действий», ибо на последних часто лежит печать общества, социальных условий, которые чаще способствуют «расплавлению» добродетели, нежели ее «затвердеванию». Так, подчиняясь глубокому внутреннему порыву, забитый, сломленный, всячески униженный герой рассказа «Ат-Даван» (1892) внезапно проявит мужество и силу духа и совершит истинно героический поступок.

Социальный оптимизм Короленко, который так привлекал читателей, особенно во время общественного застоя 80-х гг., когда для оптимизма, казалось, не было никаких оснований, во многом объясняется верой писателя в то, что именно эти инстинктивные, бессознательные стремления не дают человеку застыть, остановиться, неизменно толкая его на поиски новых дорог и новых идеалов.

Завершает серию романтических, «парадоксальных» героев Короленко Микеша из очерка «Государевы ямщики» (1900). С не меньшей тщательностью, чем в предыдущих произведениях, воссоздает здесь Короленко социальный фон, сообщая, в частности, как исторически сложилась ямщицкая община, как подчиняет она себе всего человека, превращая его в свою собственность. Такое подробное, почти научное социальное исследование необходимо Короленко для того, чтобы на этом фоне показать одного из членов «ямщицкой общины» — Микешу, признающего «неодолимую правильность аргументов», в соответствии с которыми он должен подчиняться всем требованиям общины. И тем не менее Микеша не подчиняется им, ибо «внутри у него бессознательно, нелогично и непобедимо засело стремление к белу свету и вольной воле» (1, 442).

Выступая провозвестником того, что человек выше среды, его породившей, предваряя Горького в теме «выламывания» человека из своей среды, Короленко обычно заостряет внимание на самом психологическом процессе душевного переворота героя. В своих наиболее крупных и значимых произведениях конца 80-х — начала 1900-х гг. он пытается проследить этот процесс от первых, инстинктивных движений души человека до осознанных социальных действий, на которых лежит печать времени, истории, эпохи.

Одним из важных философских оснований, на которых базируется анализ такого процесса, было для Короленко убеждение в том, что начала жизни «далеко не покрываются сферой нашего сознания» и что «цель есть не что иное, как сознанное стремление, корень которого — в процессах бессознательных, там, где наша жизнь сливается незаметно с необъятной областию вселенской жизни» (10, 115). По мнению писателя, бессознательное, нелогичное, стихийное часто лежит в основе того, что осознано понятийно, философски, оформлено в логических категориях и властно определяет позицию человека, начиная с личного, частного, интимного и кончая социально-общественной ориентацией. Для Короленко в бессознательных, непосредственных, инстинктивных поступках «наивных» людей, следующих не законам разума, а велениям сердца, как раз и проявляется высшая логика человеческой природы, противостоящая внешне рациональному, а на самом деле глубоко алогичному устройству современного общества.

Наиболее яркий тому пример — образы рационально и строго логично мыслящего Потапова и непосредственного и доброго Тита в повести «С двух сторон» (1888; новая редакция — 1914). Одна из постоянно повторяющихся характеристик Тита — это та, что он был «очень туп». «Но бедняга был очень туп, и год за годом я нагнал его в последних классах», — говорит о Тите рассказчик. В то же время он несколько неожиданно заявляет, что «Тита все считали тупицей, но все его уважали» и даже, когда требовался совет, обращались именно к нему, так как «чувствовали, что Тит один среди нас — серьезный человек» (4, 332, 333). «Тит, тупой к наукам, умный в жизни» (4, 379) — так скажет о нем в конце повести рассказчик.

Характерно, что мудрость Тита прямолинейно-реалистически мыслящий Потапов начинает понимать после пережитого им нравственного кризиса, сопровождающегося тяжелым заболеванием, во время которого у него «явилась какая-то особенная наивность» (4, 377–378). Наивность и непосредственность — это те качества, которыми наделено большинство положительных персонажей в произведениях Короленко. В студенте Крестовоздвиженском Потапов ценит «прямоту, грубую непосредственность и какое-то непосредственное чутье правды» (4, 350). У профессора Изборского его, помимо всего прочего, привлекают глаза, «глубокие, умные и детски наивные» — «глаза мудреца и ребенка» (4, 359) и т. д.

Итак, стремление понять человека в сложной его зависимости от истории и общества вело Короленко к социологии, но одновременно он не забывал о тесной зависимости человека от природы, от его биологической сущности. Этим объясняется его неизменный интерес к естественным наукам — физиологии, биологии, психологии.

Еще в 1887 г., работая над незаконченной статьей «О тенденциозности в литературе», Короленко пытается ответить на вопрос, как вообще формируются те или иные понятия, т. е. хочет осмыслить весь процесс их создания, начиная от простейших физиологических ощущений и кончая сложными абстрактными идеями, которые уже не имеют непосредственной связи с чувственным восприятием. В качестве примера Короленко, приводит анализ процесса формирования у ребенка элементарной «концепции идеи» колокола. «Звуковые вибрации, — пишет Короленко, — достигают при помощи звукового нерва до общего слухового центра, т. е. до клеточек мозгов<ой> коры, назначенных для фиксирования звуков и шума. Клеточки, составляющие этот центр, колеблются известным образом и эти колебания сохраняются клеточками, которые с этой минуты являются деятельно дифференцированными… Ребенок, имеющий уже ощущение и память звука, не имеет еще идеи колокола. Идея этого предмета предполагает еще ассоциации различных воспоминаний, различных образов, возникающих из многих чувственных впечатлений, впечатлений зрительных, которые внесут общую форму предмета, его рельеф, цвет, впечатление осязания, которое поможет определить форму и даст понятие о веществе колокола».[272] Этот пример необходим Короленко для уяснения законов, по которым сложные ассоциации впечатлений и различные ощущения объединяются в одно понятие.

В повести «Слепой музыкант» есть эпизод, где дядя Максим пытается пояснить своему ученику, что такое «красный» и «малиновый» звон колоколов. Но слепой Петр Попельский не может уяснить «идею» колокольного звона, — или, вернее, того, что за ним стоит, — так как ему недоступны зрительные образы, необходимые для того, чтобы из отдельных чувственных восприятий в его сознании возникло сложное представление об особом звоне. И дядя Максим заменяет зрительные образы слуховыми, сенсорными, музыкальными, добиваясь, чтобы у слепого мальчика из «рассеянных», «эмбриональных», не соединенных друг с другом впечатлений возникла атмосфера весенней пробуждающейся жизни, а вместе с нею и представление о веселом, праздничном звоне колоколов. Так патологический случай позволил Короленко воссоздать психологический и интеллектуальный процесс появления у человека сложных представлений, процесс, который чаще всего для самого человека происходит неосознанно. Но писателя интересовал не только сам процесс мышления.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: