Поэзия Михаила Кузмина (продолжение) 1 глава




Курс, 2 семестр

Владимир Марков

Поэзия Михаила Кузмина

Мы можем проследить на протяжении всего... творчества [Кузмина]
известную эволюцию основных идей.
Зноско-Боровский

— А вы уверены, что Бог привел вас именно туда, куда нужно?

— Когда веришь, любишь и хочешь, — то как же иначе?

Тихий страж (1)

 

Sie horen nicht die folgenden Gesange, Die Seelen, denen ich die ersten sang.

Goethe

 

А между тем нашлись и у Кузмина свои почитатели.

А. Дымшиц

 

Кузмин — один из самых замечательных русских поэтов двадцатого века. Сомневающихся можно убеждать двояко: демонстрировать и объяснять "красоты и глубины" поэзии или же ссылаться на авторитеты. (2) Оба способа малоэффективны и не могут заменить непосредственного личного впечатления от стихов. Тем не менее, попробуем хотя бы второй.

Вячеслав Иванов в 1910 г. находил у Кузмина "золото прямой, беспримесной поэзии". Н. Гумилев в 1912 г. писал: "Среди современных поэтов М. Кузмин занимает одно из первых мест". В. Жирмунский назвал его "одним из самых больших поэтов наших дней", а С. Венгеров даже "отцом современной русской поэзии" — оба в 1916 г. Сам Александр Блок в 1920 г. не задумался сказать Кузмину: "Поэтов как вы сейчас на свете немного", и, наконец, в 1924 г. советский критик Г. Горбачев, хотя и с оговорками, вынужден был признать, что Кузмин — "крупный поэт". (3)

Теперь войдем в русскую поэзию "с черного хода" и посмотрим, что пишут о Кузмине в энциклопедиях, учебниках, "очерках" истории литературы и во всевозможных "словиях" к антологиям, т. е. в источниках, которые особенно часто бывают в употреблении у читающих, изучающих и пишущих. Прежде всего обращаешь внимание, что Кузмин иногда пропускается и начисто отсутствует. Нет его в известных обзорах В. Львова-Рогачевского и В. Евгеньева-Максимова, нет у Эрнеста Симмонса в американском обзоре новейшей русской литературы, кет в советском учебнике Н. Бурлакова и других, нет в эмигрантских "очерках" В. Амфитеатрова-Кадашева; (4) пропущен он и во втором издании Большой Советской Энциклопедии. Как ни странно, не упомянут Кузмин в предисловии Р. Якобсона к французской антологии Эльзы Триоле (хотя не забыты Рылеев и Асеев); (5) и уж совсем невероятно, что в недавней двухтомной Истории русской поэзии6 есть только четыре беглых упоминания, но нет не только абзаца, но и короткой фразы с характеристикой творчества поэта (хотя есть огромная глава о стихах Бунина). И так далее. В Cassell's Encyclopedia of Literature, например, есть Кукольник, Ефим (sic) Костров, Матвей Комаров и даже Клюшников, но нет Кузмина. Нет его и в Columbia Dictionary of Modern European Literature (где есть Казин, Корнейчук и Киршон).

Энциклопедические заметки обязаны давать основные факты жизни и творчества, а также краткую историко-литературную характеристику. Но именно к фактической точности в данном случае не очень стремятся энциклопедии, особенно нерусские. Итальянский словарь превращает "Нежного Иосифа" в "Кроткого Иосифа", и не дает года смерти Кузмина (хотя том был издан в 1957 г.), другой — говорит о нескольких путешествиях Кузмина по Италии, хотя он был там всего раз. Польская энциклопедия считает, что первая книга Кузмина вышла в 1906 г. и что это были "Александрийские песни". (7) Во французском литературном словаре Кузмин умирает в 1938 г. (а в одной американской энциклопедии — в 1935 г.), его первые книги выходят в 1905 г., а роман Плавающие-путешествующие — после революции, и он переводил не только Пьера Луиса (которого он не переводил), но и зачем-то русские книги 16 века. (8)

Если опустить то, что сообщается о прозе Кузмина, то основная энциклопедическая информация о нем сводится к следующему: Кузмин был кларистом и написал статью "О прекрасной ясности". После Глиняных голубок он, по-видимому, стихов не писал и не публиковал. Лучшее его произведение — "Александрийские песни". Его поэзия характеризуется утонченным эпикуреизмом и декадентской эротикой, а также склонностью все стилизовать или в александрийско-византийском роде, или в духе французского рококо. Приблизительно то же самое утверждают учебники, где из книги в книгу перекочевывают шаблоны о кузминском гедонизме, об утверждении и приятии мира в его стихах, о "земном" характере его поэзии и, в некотором противоречии с предыдущим, об его эстетстве. Наперед знаешь, что процитированы будут строки "веселой легкости бездумного житья" и "очарованье милых мелочей".

Послереволюционных книг Кузмина даже не перечисляют, а среди раннего норовят упомянуть самое раннее. Для В. Леттенбауэра, (9) например, существуют лишь два стихотворных произведения — "Александрийские песни" и Куранты любви, а А. Стендер-Петерсен из многих(!) книг стихов Кузмина между 1906 и 1914 гг. находит "примечательной" только Куранты. (10) Однако обзор творчества Достоевского в своей книге он не обрывает после «Униженных и оскорбленных».

 

Винить авторов, среди которых, как видим, есть люди достойные и знающие, было бы несправедливо: прочесть все невозможно и приходится поневоле доверять другим обзорам, а в них отражается обычная история: поэт появился, обратил на себя внимание, снискал славу — но впоследствии, даже если известность продолжалась, шел почти неизбежный процесс разочарования или частичного забвения со стороны критики и читателя. Имя поэта все больше ассоциировалось с его ранними успехами, а поздние стихи упоминались с пожатием плеч и с укорами в холодности или повторении. За примерами ходить недалеко. Так было даже с Пушкиным. Однако особенно часто это случалось с крупными поэтами "серебряного века". "Классические" примеры — Бальмонт, Брюсов, Кузмин. Полного забвения в каждом случае не было: имя Бальмонта продолжало оставаться знакомым любому интересующемуся стихами, Брюсов до конца жизни продолжал оставаться "у власти", а Кузмина чуть ли не до последних его дней продолжала уважать литературная верхушка. И тем не менее, их лучшие книги мало читались, почти не рецензировались, и их зрелая поэзия развертывалась где-то на периферии, чуть ли не на задворках литературы. А критики повторяли набившие оскомину шаблоны от десяти- до тридцатилетней давности — и так докатывалось до студентов через посредство их лишенных фантазии и обленившихся от почестей и званий менторов: Бальмонт — автор «Будем как солнце», Брюсов — автор «Urbi et orbi», Кузмин — автор "Александрийских песен", Гиппиус — декадентка, Вячеслав Иванов — лишенный непосредственности эрудит и так далее.

 

Поэтому задача изучения недавнего прошлого русской поэзии состоит не в одном прослеживании какого-нибудь мотива или в выяснении метрического облика отдельного поэта, но и в более скромном, "просветительском" описании всего творчества в его хронологическом развитии. Может быть, дискредитированные было "жизни и творчества" нужнее сейчас, чем "структуральные этюды", как бы блестящи эти последние ни были (а чаще всего они даже не блестящи), потому что из этих этюдов черпают составители совсем уж сомнительных "структуральных обзоров", которые, не зная подлинной эволюции описываемых поэтов и течений (не прочтя даже того главного, что эти поэты написали), искажают перспективу, выдают детали за суть, а то и несут чушь, загрязняя и без того мутный поток "информации".

 

РАННЕЕ

 

Мы веселимся до утра

В веселых масках карнавала.

Давно уж кончена игра,

А нам все мало, мало, мало.

Венецианские безумцы

 

Кузмин писал легко и написал немало. Этот очерк — попытка описать его поэзию в развитии и попутно указать на некоторые типичные черты его стиха. Впрочем, прежде чем это делать, договоримся о том, как писать фамилию поэта. Она пишется необычно и "недемократично" — без мягкого знака. Однако неверное написание понемногу укореняется. Вот почему наше замечание поставлено на видном месте, а не в сноске.

 

Кузмин дебютировал на страницах одного из многочисленных тогда альманахов, который назывался Зеленый сборник стихов и прозы (СПб., 1905), тринадцатью малообещающими сонетами итальянского типа (впрочем, всегда кончающимися «по-шекспировски» — двумя смежно зарифмованными строками). Эти сонеты неряшливы языком и полны шаблонов. Неумелостью отличаются также белый стих и терцины напечатанной там же драматической поэмы «История рыцаря д'Алессио», действие которой развертывается в Италии, на Среднем Востоке и в Египте во времена крестовых походов. В этой ребячески наивной истории человека, который все видел и ничему не отдал сердца, есть отзвуки Гете, Байрона и маленьких трагедий Пушкина, и многое предвосхищает «знакомого» Кузмина: западная ориентация (11), эротизм, песенки, элементы воспитательного романа, концовка на масонской ноте.

 

Скандальную известность Кузмину принес в 1906 г. роман «Крылья», на пути же к первому большому поэтическому успеху «Александрийских песен» (сперва в июле 1907 г. одиннадцать стихотворений в журнале «Весы», потом еще четыре стихотворения в том же году в альманахе «Корабли») и книга «Куранты любви». Хотя «Куранты» (12) вышли позднее, в 1910 г., они стали известными в артистических кругах Петербурга года на три раньше. Собственно говоря, это «либретная» поэзия, слова к музыке, но кузминский «почерк» в них заметен, а для многих современников (13) эти стихи составляли более неотъемлемую часть образа Кузмина, чем иные более значительные книги. В «Курантах», которые можно (как чуть ли не каждую книгу Кузмина) назвать "книгой сладкия любви" (Тредиаковский) (14), юноши, девушки, амуры и нимфы на фоне сменяющихся времен года поют арии и дуэты о том, что время летит и надо торопиться любить. Это русское неорококо двадцатого века, выразившееся, может быть, лучше всего в живописи Константина Сомова (15). Характерная для Кузмина тенденция смешивать видна уже здесь — мифологические фавны и почти современная девушка, у которой "утром чесался глаз", шаблоны сентиментализма (слеза, "остановись, прохожий", рифма могила: уныло, излюбленное у Кузмина восклицание "ах") и эпикурейство. Заметно и свойственное раннему Кузмину пристрастие к внутренней рифме. Реже встречаешь другую типичную черту кузминского почерка — повторы согласных ("воет вьюги воркотня", "странная страсти речь"). Название первой большой книги стихов Кузмина, Сети, лучше объясняется в Курантах:

 

Любовь расставляет сети

Из крепких шелков;

Любовники, как дети,

Ищут оков.

 

СЕТИ

 

Отдаться в сети черт пленительных и острых

Сети

 

Поэты же особенно должны иметь острую память любви и широко открытые глаза на весь милый, радостный и горестный мир, чтоб насмотреться на него и пить его каждую минуту последний раз

Предисловие к Вечеру Ахматовой

 

Ко мне приходят юноши порой

Бальмонт

 

Редко какой поэт уже в первом сборнике так разнообразно и своеобразно показал себя. Сети — основание кузминской славы со всеми ее легкими недоразумениями. Книгу обычно отождествляют с первым стихотворением ее первого цикла, "Где слог найду", которое для современников "прозвучало откровением" (16). И это действительно манифест, декларация. Здесь и растасканный впоследствии по цитатам "дух мелочей", и "плеск тел" (почти наверняка молодых и мужских), и любимый Кузминым 18 век, выглядывающий тут сквозь имена и названия: Мариво, Свадьба Фигаро (17) (да и Пьеро), которые размечают основные интересы и увлечения Кузмина: французская проза, музыка, театр. Здесь же и еще более растасканная по цитатам "веселая легкость бездумного житья" и, конечно, любовь. Короче говоря, не без оснований это небольшое стихотворение начинает представляться критикам некоей квинтэссенцией кузминской поэзии — и до такой степени, что они остальную книгу, кажется, даже и не читают.

 

Стихотворение в самом деле насыщенное, особенно прилагательными (которые, как известно, некоторые поэты презирают). Одни прилагательные в простом перечислении создают картину: сладостный, нежный, лукавый, манящий, милый, звенящая, капризное, прелестный, воздушный, нежащий, душный, веселый, бездумное, послушный. Создается атмосфера отдачи, легкости, влюбленности (18). Почти все эти прилагательные потом повторятся в книге — но Кузмин не боится их повторения даже в одном и том же стихотворении: "веселый" дважды встречается в "Где слог найду", а "милый" в "Моих предках" трижды. Впрочем, "милый" рассыпан по всему сборнику в одуряющем изобилии: "милый взор", "легкими милыми перстами", "милых мелочей", "милой резвости", "о тех, что мне милы", "о мои милые, мои друзья", "милых уст", "милых прежних уст", "о милый дом", "милый друг все снится мне", "все милы мне, вы сегодня милы", опять "милый друг", "милым словам равнодушны", "неверных милых глаз", "плен нам мил", "милые своей простотой", "милый, хрупкий мир загадок", "мне милее всего", "милые стихи", "жизни милой", "пусть могилы нам и милы", "милый спутник", "келья тесная мила" (Ср. Крылья: "Все простое, светлое и милое").

 

Вопрос в начале стихотворения ("Где слог найду") — риторический; всем стихотворением Кузмин показывает, что он этот слог нашел, — в перечислительной описательности (19), в легкой аллюзивности "культурных" сравнений второй строфы, и, наконец, в третьей строфе все резюмируется (но без сухости, на восклицаниях), хотя эллиптический синтаксис (нужно ли каждый раз повторять в уме "дух" в начале второй и третьей строки?) и загадочные эпитеты (почему чудеса "послушные", и кому они послушны, и что это за чудеса?) несколько нарушают мнимую ясность декларации и жизнерадостную определенность концовки. Но Кузмин редко бывает до конца ясен даже в, казалось бы, самых ясных стихах.

 

Критики редко обращают внимание на расположение стихотворений в книге и их группировку в разделы или циклы, хотя без этого нельзя говорить о "содержании". Композиция отдельных стихотворений, поэм, не говоря уже о романах и рассказах, изучалась в подробностях, но не рассматривалось разделение книги стихов на части, не анализировались переходы, каденции от раздела к разделу, от стихотворения к стихотворению. У Кузмина и его современников сборники строились тщательно, и их "компоновка" редко бывала случайной. На первый взгляд кажется, что любовные циклы в Сетях расположены, в основном, хронологически и отражают последовательность увлечений и романов поэта в "реальной жизни" с июня 1906 до 1908 г. (Кузмин — поэт датирующий) — и только в конце пристегнуты ранее написанные "Александрийские песни". На самом деле, все гораздо стройнее. Хронологическое нанизывание сочетается с почти дантовской архитектоникой, причем Данте — не брошенное имя, Кузмин хорошо знал его поэзию. От Данте и троичность построения (первые три раздела делятся каждый в свою очередь на три) и постепенное восхождение в этих трех разделах от плотского к духовному (или от "реалистического" к "символистическому"). Первый раздел книги заполнен романами (в обоих смыслах) и стихами на случай, но уже второй разнится существенным образом: он начинается неавтобиографическим циклом "Ракеты" (романом уже только в одном смысле), после чего идет "Обманщик обманувшийся", цикл автобиографический и переходный. В "Обманщике" лирический герой еще раз пережил любовь, но на этот раз наступает просветление, он как бы вступает в "чистилище" (кстати, и речь заходит о чистоте и о готовности к бою) — и это новое чувство господствует в цикле "Радостный путник". Этот же цикл в свою очередь является переходом — к третьему разделу книги, в котором идея "сетей" в первоначальном значении преодолевается. Не случайно, например, в № 6 "Радостного путника" появляется впервые Любовь с большой буквы, и во всем цикле происходит постепенный переход от миниатюрности и "голландской" конкретности к бездетальной аллегоричности "крупного письма".

 

Современников Кузмина поразило воспевание "поджаренной булки". Теперь же трудно понять, что, собственно, их в этом поразило. Ведь в русской поэзии полутора предшествующих столетий "прозаическая" деталь вовсе не была явлением исключительным. Объяснений, по крайней мере, два. Кузмин воспринимался на фоне поэзии символистов: то метафизической, то экзотической, почти всегда высокой и непроходимо серьезной. С другой стороны, "булка" была как бы синекдохой гораздо более разнообразных связей Кузмина с прозой, которые несомненно ощущались читателями и критиками (21). Кроме каждодневных деталей (холодная котлета, вешалка в передней), в стихах Кузмина ясно замечается связь и перекличка с прозаическими жанрами вообще и с его собственной прозой в частности. Многие циклы Сетей, как уже говорилось, романы в стихах; сюжетность — важная черта его лирики на всем ее протяжении (она есть даже в самом лирическом разделе книги — третьем); Кузмин знал цену прологу и эпилогу, а говоря о своих стихах, не раз называл их "повестью" и видел в них "главы". В "Александрийских песнях" как бы перемешаны фрагменты и эпизоды разных романов. Однако, подобно Пушкину, Кузмин знал о "дьявольской разнице" между романом в стихах и романом в прозе. В эпилоге к "Прерванной повести" он подчеркивает различие между "строгим романом" и своей собственной "вольной повестью". Смысл пролога к Сетям ("Мои предки") лирический: эта книга — обо мне, даже когда кажется, что она о других. Тем не менее, переплетенность поэзии Кузмина с его же прозой бросается в глаза. Стихотворный цикл "Прерванная повесть" — не что иное, как вариант его прозаической повести "Картонный домик" (причем и то, и другое — roman a clef). План Сетей — эволюция от чувственных наслаждений к свободе и одухотворению с помощью таинственного вожатого — это план многих его романов (Крылья, "Нежный Иосиф", "Мечтатели", Тихий страж), и при этом Александрия в конце Сетей как-то перекликается с "римскими" концовками некоторых из названных произведений. Наконец, многочисленные образы перекочевывают из стихов в прозу и обратно, хотя бы гомосексуальный мотив серых глаз (который, кстати, можно встретить у писателей, близких к Кузмину, например во "Флейтах Вафила" С. Ауслендера). Есть и текстуальные переклички прозы со стихами (Сети: пьющие вино в темных [1-я редакция: шумных] портах, обнимая веселых иностранок; "Путешествие сэра Джона Фирфакса": обнимать веселых девушек в шумных портах).

 

Почти каждому, кому известно имя Кузмина, также известно, что его "книги сладкия любви" повествуют главным образом (хотя и не исключительно) о любви гомосексуальной. Это единственная в России первоклассная поэзия на эту тему, и не случайно ее появление в период, когда отпадали многие литературные табу. Правда, не Кузмин был в этом отношении Колумбом, а, пожалуй, Пушкин ("Отрок милый, отрок нежный"). В свое время гомосексуальные стихи Кузмина (а особенно проза и пьесы) шокировали современников, и хотя коллеги-литераторы приняли его с восторгом в таком амплуа, журналисты и газетчики, особенно продолжатели "незабвенных и кристальных властителей дум" второй половины 19 века, приходили в ужас, и кое-кому из них Кузмин казался неким исчадием ада (22). Мы в лучшем положении: гомосексуальная литература уже утвердилась и достаточно разнообразно себя показала, и нам легче непредвзято присмотреться к Кузмину. Прежде всего, у него поражает свобода, с какой он преподносит саму тему: нет "проклятости", вызывающей позы, афиширования, "постановки проблемы", нет и (за одним важным исключением — тот же роман Крылья) разработки гомосексуальной темы под соусом "нахождения себя" и "освобождения". Говоря просто, Кузмин и не наводит тень на белый день, и не тычет в глаза. В его стихах это самая естественная вещь на свете, не нуждающаяся в теоретической защите. Результат получается неожиданный: почти все гомосексуальные стихи Кузмина могут читаться как стихи о "нормальной" любви мужчины к женщине. К несчастью, русские глагольные формы иногда выдают истинное положение вещей, и читатель от "универсального" восприятия поневоле переключается на "сегрегированное". Но как бы читатель ни воспринимал эту поэзию, он всегда согласится, что это поэзия удивительной легкости и разнообразия. Отсутствие тяжести в любви — не совсем русская черта (правда, у Кузмина есть примеры и обратного — Федра в Параболах), что же касается разнообразия, то это не только целая типология поцелуев в стихотворении "Ах, уста...", не только большой диапазон от так называемой "пряной" эротики "любви ночей" (фраза, дважды повторенная в Сетях) до любовной духовности и просветленности, но и подчас еле уловимые связи гомосексуальной темы с темами другими, например, Александрии.

 

Критики, для которых Кузмин — "разговорный" поэт "мелочей", всегда со смущением умолкали, подходя к третьему разделу Сетей, настолько, видимо, не согласовался он с созданным ими однолинейным образом поэта. В этих стихах нет каждодневных деталей, нет дневникового качества (23), нет строк вроде "Приходите с Сапуновым". От моментальной фотографии Кузмин вдруг переходит чуть ли не к иконописи. Из современников, кажется, лишь Сергей Соловьев и Б. Дикс походя отметили один "болезненную экстатичность" (24), другой "мотивы, напоминающие религиозный экстаз Якопоне да Тоди" (25). Во всяком случае, в этих стихах нельзя найти "веселой легкости бездумного житья". Мало в них и "прекрасной ясности". Зато мелькают малоконкретные, но всегда религиозно окрашенные образы брата, гостя, жениха, друга, милого, а также риз, ладана, свечей, кельи, лампады, молитвы. К ним нужно прибавить символы трубы, реки, весов, розы, крыльев, костылей, зеркала, перстня и мотивы мудрости, покоя, света, воскресения, веселости, чистоты, рая, подчиненности, жертвы ч, наконец, боя. Заметен и сектантский элемент в образах братьев, сестер и поцелуев, а также рая как светлого сада. С другой стороны, именно здесь уменьшается число дольников и акцентных стихов и возникают "рефренные" черты. Появляются (правда, редкие) архаизмы (обрящешь). Даже из такого поверхностного обзора легко увидеть, что поэтика стихов третьего раздела — чисто символистская, отчасти даже напоминающая Блока (или раннего Клюева). Невнимание к этим стихам объясняется, может быть, просто тем, что Кузмин как "без пяти минут акмеист" слишком утвердился в сознании критиков.

Центральный образ стихов третьего раздела Сетей — вожатый. Так называется средний цикл раздела, так потом Кузмин назовет целый сборник стихов, а сам образ вождя-поводыря-водителя идет через все его стихи:

Сети

И руку взявши, как вожатый,
Меня повлек вослед тебе

Чья рука нас верно водит
Мудро нас ведет рукою

 

Осенние озера

Какой вожатый
Привел незримо к озими родимой?
Куда от вольной красоты
Ведет он нас тропой колючей?


И образ твой, прелестен и лукав,
Меня водил, — изменчивый вожатый

Как поводырь, его за руку взял

Глиняные голубки

Куда ведет, смеясь, веселый,
Влюбленный в солнце поводырь.

Вожатый

Когда вождем мне послан ты.

Случится все, что предназначено,
Вожатый нас ведет.

И ты в тот русский рай была моим вожатым

 

Эхо
Ведет нас при любой погоде
Любовь — наш верный рулевой

Нездешние вечера
Водителем душ, Гермесом,
Ты перестал мне казаться

Лесок

Отдаться ли водителям

 

Душа слепая ждет поводыря

 

Как замечено выше, образ вожатого чрезвычайно важен и для прозы Кузмина. Он проскальзывает даже в статьях об искусстве: "А подчиняться добровольно предначертаниям руководителя — легко и сладко" (Условности, стр. 99).

 

Если, упрощая, сводить всю лирику Кузмина к одной-двум темам, то это будет не "только любовь", но и духовный путь с вожатым, причем часто эти две темы переплетаются (см. выше пример с любовью-рулевым). Таким образом, стихи третьей части Сетей — это своеобразные кузминские Стихи о Прекрасной Даме (напоминающие, что у него более прочные связи с символизмом, чем принято думать), только у Кузмина верховная фигура, естественно, принимает мужские очертания. С другой стороны, возможно, под влиянием старообрядческой религиозности, с которой Кузмин связан биографически, его "Вергилий" (еще одна дантовская черта!) выглядит иконописно, является в латах и с крыльями(!), как архангел Михаил (святой Кузмина). Образ "святого воина" тоже проходит, по крайней мере, через всю дореволюционную поэзию Кузмина. Дантовская аналогия, впрочем, неполная. Кузминский вожатый появляется лишь в третьей части, и в рай лирический герой так и не вступает. Но сети "низкой" любви оказываются разорванными, высокая побеждает, и обложка Феофилактова к первому изданию книги не соответствует ее более глубокому содержанию.

 

"Александрийские песни" составляют четвертую часть Сетей и, на первый взгляд, кажутся придатком: они вне "троичности" и после восхождения и "эмпиреев" части третьей ведут читателя не то в сторону, не то назад. Однако Кузмин знал, что делал, когда поставил в самом конце этот раздел, состоящий в целом из стихов, хронологически предшествующих почти всей остальной книге. На самом деле, это финал большой симфонии, где прежние темы и мотивы звучат вновь, объединяются, приобретают универсальность и где преодолевается первоначальная лирическая автобиографичность книги. "Милые хрупкие вещи" "Александрийских песен" заставляют вспомнить "милый, хрупкий мир загадок" "Ракет"; в Антиное объединены гомосексуальная тема и тема эфемерности (утонул молодым). И над всем ларит пушкинская "светлая печаль" (26).

 

"Веселая легкость бездумного житья", ушедшая было в третьей части, опять начинает отчетливо звучать ("Что же делать", "Сладко умереть"), но она также напоминает, что "лишь изменчивость неизменна". Повторность эфемерности приобретает наркотические свойства, и рассказ Апулея читается (перед смертью!) "в сто первый раз", как в "Обманщике обманувшемся" кончалась "сто раз известная "Мапоп"" (ср. там же: "Когда известная известную страница / Покроет...")

 

Александрия, которую Кузмин увидел еще до того, как стал поэтом, имела исключительное значение для его творчества. Это и печка, от которой он танцует, и Рим, куда ведут его пути. Александрию встречаешь не только в кузминских рассказах, но и в его предисловии к стихам Ахматовой; в ней коренятся его гомосексуальная тема и его баснословная ученость; из нее потом разовьется его гностика. С нею связаны Александр Македонский в его прозе и святая Мария Египетская в его стихах. Некоторые образы "Александрийских песен" встретятся позже; например, в Глиняных голубках вспомнятся "жасмин и левкой" и "мохнатая звезда". Кузмин настолько сжился с Александрией, что 2-3 век его стихов можно подчас принять за современность. Видимо, его особенно пленила своеобразная смесь расцвета и упадка в культуре этого города. Вот почему гимновые и "хоровые" места в "Александрийских песнях" сопровождаются мотивами смерти и разорения из-за любви (минутной).

 

Возвращаясь еще раз к вопросу единства книги Сети, видишь, что все находится в связи: вначале дается интенсивная "проза" любви (детали быта, акцентная метрика), но в третьей части приходишь к "незримому" через песню, молитву и гимн, где преобладает метрика традиционная; наконец, в "Александрийских песнях" гимн и песня объединяются с "прозой": образность в них минимальна, часты "прозаические" описания-перечисления, а метрическая основа этого раздела — верлибр.

 

Верлибр Кузмина поразил современников не меньше, чем содержание "Александрийских песен". Этот все еще не поддающийся анализу стих, существующий в русской поэзии как одиночная попытка-эксперимент со времен Сумарокова (псалмы), до сих пор никому не удается. У одного Кузмина получилась целая книга (27) стихов, написанных верлибром. Против его верлибра не протестовали даже те, кто готов был стереть его с лица земли за гомосексуализм. Здесь дело не в "меньшем зле", просто его верлибр удовлетворял и покорял даже консерваторов (которые, возможно, слышали в нем отголоски Песни Песней). Кузмин знал о своей удаче и не случайно не только верлибром Сети кончил, но и начал ("Мои предки", сымитированные впоследствии Гумилевым в "Моих читателях") (28), построив на нем, таким образом, не только эпилог, но и пролог к своей книге.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: