Гг.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Встреча с Толстым в Харьковском суде. Лев Николаевич в гостях у нас. Знакомство с детьми. На вокзале.
Прошло полтора года со времени моей поездки в Ясную Поляну, подробно описанной в моем дневнике, выдержки из которого составили первую главу этих воспоминаний. Здоровье мое с того времени значительно ухудшилось. Я продолжал служить в Харькове. Однажды, это было 12 марта 1885 года, я участвовал в качестве члена суда в публичном заседании гражданского отделения окружного суда. Заседание было посвящено исключительно допросу свидетелей по разным делам, преимущественно же по делам о давностном владении. Публики, как и всегда при допросах свидетелей по делам охранительного порядка, было мало, и она состояла большею частью из заинтересованных лиц: адвокатов или уже допрошенных свидетелей, почти исключительно крестьян, Заседание закончилось часа в два пополудни. Я вышел в судейскую комнату и стал просматривать и подписывать бумаги, принесенные секретарем. В комнате сидели, писали, ходили, курили и разговаривали члены суда; входили и выходили просители, просительницы и адвокаты. Усталый, я сидел устола, наклонив голову над бумагами, Вдруг слышу:
— Гавриил Андреевич, вы меня узнаете? Поднимаю голову и не верю глазам: передо мной... Толстой. Да, это он. Его глаза (таких глаз нельзя забыть!), его с проседью борода. На нем что-то вроде поддевки или полушубка, на ногах сапоги выше колен. Я почувствовал себя, как во сне.
— Это вы, Лев Николаевич?! Какое счастье! Как же вы...
— Я еду в Крым по одному важному для меня делу, — сказал он, пожимая мне руку, — в Харькове остановка, и вот я зашел повидаться с вами, и, кроме того, у меня есть просьба к вам.
Из находившихся в комнате никто не обращал внимания на Толстого и даже не глядел на него.
— Я все готов сделать для вас, — ответил я. — Какая неожиданность! Как я счастлив!
Лев Николаевич объяснил, что в Харьковском тюремном замке содержится политический арестант, по фамилии Т., родственники которого, знакомые Льва Николаевича, живущие в Москве, умоляли его попросить кого-нибудь в Харькове об облегчении положения Т., так как в продолжение нескольких месяцев ему не разрешают даже свидания с женой, живущей в Харькове, а также просили узнать, если можно, в чем собственно он обвиняется.
Не ручаясь за успех, я обещал попытаться сделать все, что можно, т. е. поговорить с кем-нибудь из лиц, власть имеющих.
— Как я счастлив, что вы не забыли меня и нашли меня здесь, — сказал я.
— Я и не мог забыть вас. Уже и потому не мог забыть, что от вас впервые узнал о Черткове Владимире Григорьевиче[80]. Это друг мой теперь... Я сидел у вас тут, — прибавил Лев Николаевич, — в зале заседания, в публике, с этими бедными хохлами, которых таскают сюда... Какое безобразие!
Поговорив еще немного, Лев Николаевич стал прощаться и сказал, что хочет быть у меня. Адрес моей квартиры он записал в книжечку. Я был так взволнован при этом, что продиктовал было ему название не той улицы, на которой жил, но, к счастью, тотчас же опомнился, и ошибка была исправлена.
— Куда же вы теперь? — спросил я.
— Мне нужно побывать еще кое-где,
Я проводил его по длиннейшим судейским коридорам до лестницы.
— Я непременно буду у вас, — сказал Толстой, когда мы дошли до лестницы, — не буду, если только особенное что-нибудь случится.
Я скоро уехал домой. Квартировал я на Кузнечной улице, в доме Коняевых, во втором этаже.
Дома я застал семью за обедом и почти ничего не мог есть от радостного волнения и ожидания. Встав из-за стола, я беспрестанно подходил к окнам, чтобы не пропустить извозчика, который должен был привезти Льва Николаевича. Но время проходило, а Льва Николаевича все не было. Я уже стал бояться, что и не будет. Вдруг — звонок... Я сам поспешил отворить. Отворяю — Толстой.
— Вы не на извозчике?
— Пешком.
Лев Николаевич снял верхнее платье (он был без калош) и оказался в темной шерстяной блузе с отложным воротничком белой рубашки.
Он пожал мне руку, и мы поцеловались. Не выпуская руки его, я хотел ее поцеловать. Лев Николаевич не дал ее и сконфуженно проговорил:
— Благодарю вас, благодарю... Мне приятно, что вы так меня всего любите... Я увижу ваших? Вы покажите их мне, — сказал он, когда мы вошли в гостиную.
— Да, жена выйдет сейчас.
Лев Николаевич несколько изменился с 1883 года, спина больше сгорбилась.
Мы сели: он на диване, я против него.
— Счастливы ли вы? — спросил он меня после нескольких минут разговора.
— В семейной жизни — да, но вот болезнь, служба...
— Какой вы молодой! Сколько у вас детей?
— Много, пятеро... Но больше не будет.
— Почему?
— Нахожу, что не следует мне больше иметь детей. Я болен, и неизлечимо.
— Да что такое у вас?!
— Доктора нашли сухотку спинного мозга.
— О, они часто ошибаются! — и Лев Николаевич сейчас же заговорил о чем-то другом.
— Боитесь ли вы смерти? — между прочим спросил он меня в дальнейшем разговоре.
Скоро пришла жена. Я познакомил ее со Львом Николаевичем.
Он рассказал нам, что везет на южный берег Крыма друга своего Л. Д. Урусова[81].
— У него чахотка в последнем градусе и болезнь сердца. Он теперь один — семья его за границей, и вот я везу его в Крым, в имение Мальцева, тестя его, куда его послали доктора.
Затем Лев Николаевич рассказал, что дорогой в Харьков, где-то между Орлом и Харьковом, в вагоне или на станции, он потерял рукопись нового сочинения, которое пишет теперь, и что телеграфировал об этом в Орел.
— Под влиянием чтения ваших сочинений, — сказал я, — я стараюсь работать над собою, но беспрестанно сбиваюсь на старое.
— Чтение это не надолго действует на него, — заметила жена.
— А все-таки действует? Вы оба одних убеждений? — обратился Лев Николаевич к жене.
— Да.
Нина, между прочим, сказала Толстому, что ей часто приходится спорить о нем, защищать его.
— Ломаете копья! — улыбнулся Лев Николаевич. При этом он сказал, что намерен непременно написать воззвание к женщинам образованного класса.
Жена заговорила с ним о воспитании детей. Лев Николаевич просил ее не сердиться на детей. Затем говорил вообще о непротивлении злу насилием. Я сказал, что меня огорчает, что любимая игра моих детей в войну.
— Отчего же это так у вас? — Лев Николаевич улыбнулся. — Не запрещайте детям, это хуже, — прибавил он, — не насилуйте, это пройдет.
— Старший — гимназист, когда играет в войну, то часто называет себя Володей Козельцовым.
— Вот видите, и принесли вред мои рассказы.
Жена вышла и привела ко Льву Николаевичу младших мальчиков наших (старший занимался в это время с репетитором).
— У, какой сердитый! — сказал Лев Николаевич, когда к нему подвели пятилетнего Колю, который только что перед этим капризничал в детской.
— А это девочка? — с живостью спросил Лев Николаевич, нежно притянув к себе самого младшего.
— Нет, мальчик.
Толстой обнял его и, пока дети были в комнате, не отпускал от себя.
Когда детей увели, он встал, прошелся по комнате и, остановившись перед книжным шкафом, окинул его беглым взглядом. На самом почетном месте, на верхней полке, стояли его сочинения. В это время вошел старший сын мой — гимназист первого класса.
— Вы что же учили сейчас? — спросил Толстой, когда Андрюша поклонился.
— Грамматику.
— Латинскую? — слегка неодобрительно спросил Толстой.
— Нет, русскую.
— А!..
Подали чай. Лев Николаевич выпил два стакана вприкуску, с блюдечка и закурил папиросу. Курил он у нас вообще довольно часто, как и полтора года назад, с той только разницей, что тогда курил готовые папиросы, а теперь крутил их сам. За чаем разговор коснулся литературы и последних сочинений Льва Николаевича. Он сказал:
— Попам, как мне говорили, нравится «Исповедь», за исключением мест о православии, и не нравится «В чем моя вера», а профессорам, наоборот, нравится «В чем моя вера» и не нравится «Исповедь».
Я стал нападать на фельетон Скабичевского[82]по поводу статьи Громеки о последних произведениях Льва Николаевича («Анна Каренина» и др.). Толстой улыбнулся и пошутил: «У вас зуб против Скабичевского». О Громеке он сообщил печальное известие: Громека застрелился. «Он страдал умственным расстройством — манией преследования», — прибавил он.
Лев Николаевич пробыл у нас часа полтора. Когда он поднялся, чтобы проститься, я предложил послать за извозчиком, но он отказался. Мы с Ниной собрались проводить его на вокзал. На улице я хотел позвать извозчика, но Толстой опять отказался:
— У вас конка есть, мы дойдем до нее.
Мы пошли. Совсем смерклось, и горели фонарики. Было грязно. По дороге несколько раз встречались нищие — и взрослые и дети. Дети говорили жалобным голосом обычное: «Барин, кушать хочется». Фразу эту мне часто приходилось слышать в Харькове. Толстой, как заметила Нина, поспешно давал каждому из них, стараясь делать это незаметно. Стали проходить мимо лавок. Лев Николаевич попросил указать ему какую-нибудь бакалейную лавку, так как ему нужно было купить сардинок для больного, и мы зашли в одну из рыбных лавок. Пока приказчик доставал коробочку, двое нищих, один за другим, входили в отворенную настежь дверь лавки, и Толстой торопливо совал им деньги. Делал он это так быстро, что нищие не успевали договорить просьбы. Потом заходили мы в галантерейную лавку. Льву Николаевичу нужно было купить мундштучок для папирос, но мундштучка, какой ему нужен был, не нашлось в лавке. Наконец, дошли до конки. Сесть пришлось только Нине и мне, а Толстому не достало места. Как я ни просил его сесть, он отказался и усадил меня, а сам всю длиннейшую дорогу до вокзала стоял, продолжая разговаривать с нами.
От места, где остановился вагон, до подъезда вокзала пришлось идти по липкой грязи. Мне было трудно это. Лев Николаевич взял меня под руку и провел до вокзала, а затем в зал первого класса, где ожидал его Л. Д. Урусов. Лев Николаевич познакомил нас. Урусову было лет сорок пять на вид: бледный, худой, истощенный. Лицо симпатичное. Говорил он оживленно, но почти шепотом и мало, так как ему запретили говорить. Вскоре Лев Николаевич сказал, что ему необходимо написать письмо к жене, и попросил извинения, что оставляет нас. Писал он за тем же столом, за которым сидели мы. Сидел он против нас, и я, как теперь, гляжу на него. В это время он был точно такой, каким изображен на портрете, написанном Н. Н. Ге[83]. Лицо его было очень красиво в это время.
Еще Лев Николаевич не кончил письма, как к нему подошли А. М. Калмыкова[84] и X. Д. Алчевская[85] с мужем. Лев Николаевич перезнакомил нас. Калмыкова и Алчевские случайно узнали от кого-то, что Толстой в Харькове и что он у меня; были у меня на квартире, где им сказали, что Лев Николаевич отправился на вокзал.
Подошло время отхода поезда. Прощаясь, Лев Николаевич сказал, что через несколько дней проедет через Харьков обратно в Москву. Все мы просили его телеграфировать о времени проезда через Харьков. Он обещал. Мы проводили его до вагона. До самого отхода поезда он разговаривал с нами, сначала стоя у вагона (нищие и здесь подходили к нему, и он давал им), а затем стоя на площадке вагона.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Поездка в Москву. Первое посещение Льва Николаевича. Вечером у Толстых. Обед. Софья Андреевна об увлечениях Льва Николаевича. «Левин — это Лев Николаевич». Разговор о браке. Толстой о Гончарове и Успенском. Сюжет «Власти тьмы».
В феврале 1888 года приехал ко мне в Воронеж Павел Александрович Буланже[86], и мы решили с ним съездить в Москву, чтобы повидаться со Львом Николаевичем. Один я, без Павла Александровича, не мог бы совершить этого путешествия. 4 февраля мы приехали в Москву и остановились в гостинице. На другой день, часов в 12 дня, отправились в Долгохамовнический переулок, в дом № 15. Позвонили у подъезда. Отворивший нам дверь человек на вопрос, можно ли видеть Льва Николаевича, ответил отрицательно, так как Лев Николаевич в эту пору дня никого не принимает. Я попросил передать мою карточку. Лакей ушел и, вскоре вернувшись, сказал: «пожалуйте» и повел нас по внутренней лестнице в кабинет Толстого, находившийся во втором этаже. Мы нашли Льва Николаевича в небольшой и невысокой комнате, довольно скромно меблированной (небольшой и простой письменный стол, диван, несколько кресел и книжный шкафчик; стены беленые и на них нет ни портретов, ни картин). У Льва Николаевича был гость — студент, ушедший тотчас же после нашего прихода. Лев Николаевич встретил нас весело и ласково: мы обнялись, и я представил ему Буланже, видевшего его в первый раз. Лев Николаевич очень удивился, увидев меня: он не ожидал, чтобы я решился предпринять поездку в Москву, да еще зимою, в морозы.
— Хотелось видеть вас хоть еще раз в жизни, — сказал я.
— Не помешали ли мы вам? — спросил я. — Вы занимаетесь в это время и никого не принимаете?
— Уж вас-то я, во всяком случае, принял бы. Нет, я не занимался, а грешил... курил. Я теперь постепенно отучаю себя от курения и курю все меньше. Но, как же вы доехали, что здоровье ваше? Где вы остановились и почему не дали мне знать? Я бы сам был у вас.
Лев Николаевич расспросил меня о болезни и даже подал совет:
— Если хотите меня послушать, вот мой вам совет: ходить и ездить часто, три раза в день, а если не можете, сидеть на дворе в шубе. Есть больше растительную пищу, ходить чаще в баню и работать физически, насколько можете.
Лев Николаевич сообщил нам, что на днях у него свадьба: 28 февраля женится второй из сыновей его — Илья. Ему двадцать один год, и он до сих пор не знал женщин. В разговоре о себе и семье своей Лев Николаевич сказал: «Таня отказалась от света, а Маша — первая помощница моя и в городе и в деревне». На вопрос о старшем сыне, кончившем естественный факультет, Лев Николаевич сказал, что он служит в банке и ничего общего в воззрениях не имеет с ним.
На вопрос мой, скоро ли выйдет книга его «О жизни», Лев Николаевич сказал, что она все еще в духовной цензуре и все еще неизвестно, будет ли пропущена, или же напечатанные экземпляры «будут переделаны в игральные карты». Затем он хвалил нам сочинение Бондарева[87] «О хлебном труде», которое ему не удалось напечатать в «Русской старине» по причинам, не зависевшим от редакции, и выдержки из которого он надеется поместить теперь в газете «Русское дело» вместе со своим предисловием. При этом Лев Николаевич достал из стола и показал нам фотографический портрет Бондарева.
— Правда ли, — спросил я Льва Николаевича, — что вы, как я слышал, собираетесь побывать у нас в Воронеже?
— О, нет! Я уже свое отпутешествовал.
Затем разговор коснулся нынешней молодежи, причем Лев Николаевич сказал:
— Да, народились теперь такие люди, у которых нет никаких убеждений. Нахватались слов. У них одно: жить в свое удовольствие.
Проговорив часа два, я и Павел Александрович стали прощаться. Лев Николаевич пригласил нас к себе в тот же день вечером, а на другой день обедать, и проводил в переднюю. Из передней была отворена дверь в соседнюю комнату, и в дверях в это время показалась очень хорошенькая девочка лет трех или четырех. Лев Николаевич с просиявшим лицом отрекомендовал нам ее: «Это Саша моя, вы не знаете ее?» Мы еще раз простились и ушли, но не успели пройти и нескольких шагов по узкому тротуару переулка, как нас догнал Лев Николаевич, очень легко одетый и без калош. Мы прошли вместе с ним до Девичьего поля и тут расстались, он пошел к Оболенским (в этот день скоропостижно умер муж родной племянницы его — князь Оболенский), а я с Буланже отправились в гостиницу.
Вечером я и Павел Александрович снова были у Толстых. Нас приняли в большой комнате нижнего этажа, с большим столом посредине. Лев Николаевич, встретивший нас, познакомив с бывшими у него Баршевой[88], Л. Ф. Анненковой[89] и племянницей своей (фамилии ее не помню), ушел в другую комнату, откуда вскоре вернулся с молодой девушкой, о которой сказал нам, что она невеста сына покойного А. Н. Островского. Молодая девушка должна была составить книжку для народного издания («Посредника»)[90], что-то вроде оракула, и Лев Николаевич говорил с нею и с нами об этой работе. Графини и старших дочерей не было дома, но они скоро вернулись. Все трое были в трауре, так как приехали с панихиды от Оболенских. Нас пригласили наверх, где в зале мы пили чай. Мне пришлось сидеть рядом с Софьей Андреевной. В разговоре со мной она сообщила, что, как ей передавали, духовные цензоры затрудняются пропустить книгу «О жизни» потому, собственно, что в ней ни разу не встречается слово «бог». Говоря о детях своих, Софья Андреевна сказала:
— Несчастье моих детей в том, что они дети Льва Толстого: все другие люди живут, как хотят, а они не могут так жить, не обращая на себя внимания всех и каждого.
В этот вечер Лев Николаевич получил письмо от И. Е. Репина[91]. Репин писал о предполагаемом издании своей картины «Лев Толстой пашет». Лев Николаевич сказал мне, что копия эта не будет издана:
— Все мои нашли это неудобным.
Когда мы прощались, графиня пригласила нас на другой день обедать.
6 февраля, в назначенное время, около пяти часов пополудни, я и Буланже приехали к Толстым. Льва Николаевича не было дома, и его возвращения ждали с минуты на минуту. Графиня приняла нас наверху в парадной гостиной. Мы застали ее за работой: она приводила в порядок старинные письма Льва Николаевича, писанные им в разные годы домой, и переписывала копии с них. В разговоре с нами о Льве Николаевиче она, между прочим, сказала:
— Жить с ним нелегко. Он по натуре своей крестьянин (мужик), и если бы не его большой талант, с ним и невозможно было бы жить... С тех пор, как я вышла замуж, он постоянно увлекался то тем, то другим, и увлечения эти были самые противоположные. Только привыкнешь к одному, как надо привыкать к другому увлечению!
— Есть ли сходство между Левиным и Львом Николаевичем? — спросил я.
— О да! Левин — это Лев Николаевич.
Затем она говорила, что Лев Николаевич равнодушен к своим детям, не заботится о них.
— Таня — любимица его.
Разговор продолжался довольно долго, а Льва Николаевича все не было.
— Вот всегда так! — сказала графиня: — назовет гостей, а сам уйдет и пропадет. Вот и сегодня ушел пешком за несколько верст и понес книги N. Как будто тот не мог сам явиться за своими книгами! Прислал письмо о них. Ведь знает, что Лев Николаевич вместо себя никого не пошлет и пойдет пешком.
Обедать сели без Льва Николаевича. Обедали внизу, в той комнате, в которой мы были приняты накануне вечером. За длинным столом разместилась вся семья Льва Николаевича; налицо были все члены ее. Кроме своих за столом сидели гувернантки и двое сирот Оболенских — мальчик и девочка. Уже в половине обеда явился Лев Николаевич, видимо, сильно уставший. Он сел между мною и Павлом Александровичем и начал обед прямо с того кушанья, которое обносили в это время (это была какая-то рыба). После обеда Лев Николаевич пригласил нас в соседнюю комнату. Там же собрались графиня и обе старшие дочери. Лев Николаевич пожаловался на небольшое нездоровье.
— Ну, вот, всегда так! — сказала ему сердито графиня. — Ел рыбу на голодный желудок!
Комната, в которой находились мы, кажется кабинет Татьяны Львовны, была уставлена столиками, мягкой мебелью и увешана по стенам картинами, фотографиями, портретами. Между ними я увидел две картины Сверчкова: «Холстомер в молодости» и «Холстомер в старости» и большой портрет Льва Николаевича, написанный на полотне.
— Это портрет, написанный Ге? — спросил я.
— Нет, это моя копия, — ответила Татьяна Львовна.
— Вы пишете?
— Я бросила теперь.
Когда мы сели, Лев Николаевич предложил мне и Павлу Александровичу записаться членами основанного им общества трезвости. Мы записались. Книги членов ведутся дочерьми его. Затем Льву Николаевичу принесли письма от знакомых и незнакомых ему лиц, и он читал их про себя, а некоторые и вслух.
Спустя некоторое время Лев Николаевич позвал нас в свой кабинет, и тут мы говорили с ним о многом и задушевном, интимном. Под конец разговор коснулся супружеской жизни.
— Браки большей частью несчастны потому, — сказал Лев Николаевич, — что в основе их обыкновенно чувственность.
По мнению Льва Николаевича, в большинстве случаев бывает, что муж и жена желают смерти друг друга; хоть изредка, мимолетно мелькнет в голове: «Хоть бы она умерла»!.. Где является или хоть раз мелькнула такая мысль, там брак несчастный.
— Была ли у вас когда-нибудь такая мысль? — обратился ко мне Лев Николаевич.
Я ответил отрицательно.
— Ваш брак принадлежит к исключениям, — сказал он.
Говорили о литературе и, между прочим, о последних произведениях Гончарова («Слуги», «На родине»).
— У Гончарова узкий кругозор чувашенина, — сказал Лев Николаевич.
— Теперь вы отказываетесь от ваших прежних художественных произведений, — сказал я, — но если не теперь, то прежде, какое ваше произведение вам самому нравилось больше: «Война и мир» или «Анна Каренина», какое вы тогда ставили выше?
— Да я и теперь ставлю «Войну и мир» выше «Анны Карениной».
Перед уходом из кабинета (нас позвали пить чай) Лев Николаевич, по моей просьбе, написал мне на память несколько слов на книге «Анна Каренина», которую храню теперь как драгоценность.
За чаем, который пили в зале, продолжался разговор о литературе. Лев Николаевич сказал, что читает в настоящее время «La terre»[92] Золя, и роман этот нравится ему.
— Есть недостатки, — прибавил он, — но только в этом романе в первый раз мы видим настоящего, реального французского крестьянина. Большой талант.
В дальнейшем разговоре я упомянул о двадцатипятилетнем юбилее литературной деятельности изобразителя наших русских крестьян Г. И. Успенского.
— Недавно я прочел, — сказал я, — что первое произведение его было помещено в вашем журнале «Ясная Поляна».
— Какое? — быстро спросил Лев Николаевич.
Я не мог ответить.
Лев Николаевич посмотрел на меня и промолчал,
— Говорят, он пьет, — сказал он. — Пьяница никогда, — прибавил он потом, — не идет вперед ни в умственном, ни в нравственном отношении.
— «Паровой цыпленок», — продолжал Лев Николаевич, — прекрасная вещь, но «Живые цифры» мне не нравятся. Рассказ о бабе, которая привязала ребенка на спину и которой было так трудно идти, не верен в действительности.
Лев Николаевич припомнил при этом об одном из прежних рассказов Глеба Успенского, в котором говорится о шурине и девере какого-то мужика.
— Чтобы у мужика мог быть и шурин и деверь, — заметил Лев Николаевич, — нужно было бы, чтобы мужик был вместе с тем и баба, так как деверь может быть только у женщины.
В этот вечер Толстой получил с почты массу вырезок из парижских газет с отзывами о представлении «Власти тьмы» в театре Антуана. Некоторые из них он читал вслух и был, видимо, доволен ими.
— Откуда взят вами сюжет «Власти тьмы»? — спросил я.
— Сюжет «Власти тьмы», — ответил Лев Николаевич, — заимствован из действительного происшествия, о котором я узнал от прокурора суда. Детоубийство было совершено в действительности так же, как в драме, но отравления не было. Была связь с падчерицей, как и в драме. В действительности, когда дочь от первого брака стала звать убийцу идти благословлять, то он ударил ее чем-то, и она упала. Сочтя ее убитою, он до такой степени был потрясен этим, что пошел и покаялся при народе.
В дальнейшем разговоре Лев Николаевич сказал:
— Я раньше объявил, что буду писать для народа, и «Власть тьмы» я писал для народа.
В первом часу ночи мы простились с хозяевами. Лев Николаевич пошел проводить нас в переднюю.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Поездка в Ясную Поляну. Встреча с Толстым. День Льва Николаевича. Вечерние чтения. Рабочий кабинет Толстого. Высказывания о Герцене, Тургеневе, Диккенсе, Доде, Чехове. Разговор о загробной жизни.
В конце ноября 1889[93] года ко мне приехал П. А. Буланже. Искушение воспользоваться случаем (который мог не повториться) съездить вместе с ним в Ясную Поляну было для меня сильное. Павел Александрович также хотел повидаться со Львом Николаевичем и убеждал меня, говоря, что один не поедет. Стали совещаться, и на совете (я, Нина и Буланже), хотя и не без колебаний, было решено, чтобы я ехал.
3 декабря вечером я и Буланже приехали в Тулу. На другой день в пятом часу пополудни мы были в Ясной Поляне.
Лев Николаевич и семья его приняли нас ласково, и мы пробыли у них три дня. Лев Николаевич трогал меня добротою, с которою относился ко мне. Мы застали его бодрым и веселым. Время проводили так. Каждое утро (спали мы в бывшем кабинете-библиотеке, в котором я в первый раз увидел Льва Николаевича в 1883 году) Лев Николаевич приходил к нам в комнату и весело разговаривал с нами. В этой же комнате мы — я и Павел Александрович — и чай пили. Делалось это, чтобы не заставлять меня лишний раз подниматься по лестнице в столовую второго этажа. Посидев с нами, Лев Николаевич уходил писать в свою рабочую комнату. Пока он писал, я и Павел Александрович занимались чтением, а однажды я гулял с ним по усадьбе. Кончив писать, Лев Николаевич опять приходил к нам, а к обеду мы поднимались наверх, где обедали с ним, с семьею его и оставались потом до первого часа ночи. За обедом и чаем у круглого стола в углу залы, где сидели мы по вечерам, разговор бывал общий; в нем принимали участие графиня и другие члены семьи. Но больше говорил Лев Николаевич.
В углу залы за круглым столом, о котором говорил я, стоит на пьедестале гипсовый бюст Толстого, сделанный Н. Н. Ге. Я несколько раз видел Льва Николаевича сидевшим около бюста: по-моему, он не похож, хотя все черты в отдельности похожи. Лев Николаевич выразил сожаление, что мы не приехали несколько раньше и не познакомились с Н. Н. Ге, который уехал от него в день нашего приезда или накануне.
Лев Николаевич в сумерках иногда уходил гулять с Павлом Александровичем, а я оставался с графиней. Однажды вечером Лев Николаевич прочел вслух две последние песни «Одиссеи». Он и до нашего приезда читал ее по вечерам и прочел всю, за исключением последних песен, дочерям своим. Чтение происходило за круглым столом. Читает Толстой очень просто и хорошо. Лучшего чтения Гомера мне не приходилось слышать. Интонация и выражения, с которыми он читал некоторые стихи, врезались мне в память. В особенности почему-то запомнились ласково и просто прочитанные слова, с которыми Одиссей обращается к неузнавшему его отцу.
При чтении того места, где Одиссей рассказывает о себе отцу выдуманную историю. Толстой на минутку приостановился.
— А плут же! — сказал он, смеясь, — мастер врать. Беспрестанно врет.
Окончив чтение, Лев Николаевич сказал мне, что прочесть «Одиссею» одному, про себя, у него не хватило бы теперь силы, читать ее мог он только с другими.
Пока Лев Николаевич читал, Татьяна Львовна нарисовала в альбоме мой портрет карандашом, В числе других портретов и набросков в ее альбоме я видел и портрет Льва Николаевича. Он изображен затылком к зрителю. Когда я рассматривал этот набросок, Лев Николаевич тоже взглянул на него.
— А что ж, недурно. Как хорошо, наивно вышли эти косички, — сказал он добродушно.
Однажды вечером Лев Николаевич ушел от нас в рабочую комнату, чтобы написать письмо кому-то. Вернувшись, он подсел ко мне. В это время я перелистывал иллюстрации салона Фигаро. Лев Николаевич тоже стал смотреть и хвалил некоторые картины. Одна из картин понравилась ему в особенности. Сюжет ее был взят из эпохи первой революции. На первом плаке песчаный берег и покойное море во время отлива. На берегу две или три кареты, из которых вышли изящные дамы и кавалеры, спешащие к ожидающей их лодке. Вдали корабль, который должен спасти их. Вопрос, успеют ли они добраться до него...
— А молодцы французы! — с удовольствием сказал Толстой, смотря на действительно мастерски сделанную вещицу.
3 декабря к Льву Николаевичу пришли пешком два поклонника его, местные помещики братья Буткевичи. Один из них (врач) в тот же день оставил Ясную Поляну, а другой остался. Этот последний (Анатолий Буткевич), молодой человек с симпатичным, интеллигентным лицом, просто одетый и в валенках, был некогда студентом Петровской академии, но не окончил курса, так как был выслан на четыре года в Сибирь под особый надзор полиции.
Однажды Лев Николаевич пригласил нас в свою рабочую комнату. Обстановка этой невысокой, со сводами, комнаты самая простая. Два окна выходят в сад. На одном из них — сапожные инструменты, а около другого — небольшой стол, на котором пишет Толстой, У противоположной окнам стены — диван, перед ним другой стол и несколько кресел. На одной из стен — вешалка для одежды. Стены беленые, пол некрашеный. Лев Николаевич занимался при нас, впрочем недолго» сапожной работой и потом прилег на диван, и мы проговорили с ним часа полтора.
Пришлось мне поговорить со Львом Николаевичем и наедине. Беседа была интимная (касалась моей личной жизни, воспитания детей и т.п.), и я имел ее в виду, когда ехал в Ясную Поляну. За исключением этой беседы разговоры мои со Львом Николаевичем касались большей частью литературы. Приведу здесь кое-что из того, что он говорил.
Лев Николаевич очень жалеет, что Герцен недоступен нашей публике и в особенности молодежи: чтение его может только отрезвить и отвратить от революционной деятельности,
— Французам, англичанам или немцам, литературы которых обладают большим числом великих писателей, чем наша литература, легче перенести утрату одного из них. Но у нас кого читать, много ли у нас великих писателей? — говорил Толстой, — Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Герцен, Достоевский, ну... я (без ложной скромности), некоторые прибавляют Тургенева и Гончарова. Ну вот и все. И вот один из них выкинут, не существует для публики — невознаградимая утрата!
Лев Николаевич видел Герцена в Лондоне, и тот произвел на него сильное впечатление. Но политика тогда не занимала его, он увлекался другим.
— На мне были тогда надеты шоры, — говорил Толстой, — и я видел только то, чем увлекался тогда.
Литературным критикам Толстой не придавал значения и удивлялся Тургеневу, носившемуся с Белинским, видевшему что-то чрезвычайное в сочинениях его.
— У Тургенева выше всего «Записки охотника»... и бесподобные описания природы, — сказал однажды Лев Николаевич.
Разговор как-то коснулся Диккенса, которого Толстой очень любил (портрет его висит в комнате, бывшей прежде рабочим кабинетом Льва Николаевича).
— А читали вы его «Историю двух городов»? А «Наш общий друг»? — И Лев Николаевич назвал мне еще два-три романа Диккенса и, как нарочно, именно те, которых я не читал. — А, прочтите их, — добавил он, — ах, как я вам завидую, сколько удовольствия вам предстоит. Диккенс — на верхней ступеньке, ступенькой ниже Теккерей, еще ниже Троллоп.
— А Д. Элиот? — спросил я.
— О, это рядом с Диккенсом, на одной ступеньке с ним, — поспешно ответил мне Лев Николаевич.
— Что вы скажете об Альфонсе Доде? — спросил я однажды.
— Доде? Что такое Доде? Как вам сказать... Вы кого знаете из московских актеров Малого театра?
— Теперешних не всех знаю.
— А прежних?
— В шестидесятых годах знал всех. — И я стал перечислять: Садовский, Шумский, Самарин...
Лев Николаевич перебил меня:
— Вы знали Самарина. Ну вот Доде — это Самарин. У него главное — выучка.
Лев Николаевич читал «В сумерках» Чехова. Чехов нравился ему. Он находил у него сходство с Мопассаном и большой талант.
— А как вы находите его «Степь»? — спросил я.
— Представьте, не читал до сих пор!
Я сказал Льву Николаевичу, что не знаю, можно ли мне дать моему старшему сыну (ему семнадцать лет) «Анну Каренину».
— Ах, пожалуйста, не давайте! — воскликнул Лев Николаевич. — Так это нехорошо — эта преждевременная зрелость! Прочтет еще, позже.
Лев Николаевич вспомнил как-то, во время разговора о «Крейцеровой сонате», о моем письме к нему по поводу этой повести[94] и, желая похвалить его, сказал:
— Страхов — строгий критик, когда прочел ваше Письмо, пришел в восхищение от тонкости мысли и понимания. Я хотел тогда написать вам об этом.
Лев Николаевич говорил, что ему очень хочется написать драму, задушевную драму, вложить в нее все, что пережил в последнее время.
Вечером 6 декабря, накануне нашего отъезда, мы сидели за большим столом в зале. Лев Николаевич был весел и много говорил. В конце вечера он обратился ко мне с вопросом:
— Итак, завтра вы уезжаете. Когда же свидимся теперь?
— Вероятно, никогда.
— А если в будущей жизни встретимся, по каким признакам узнаем друг друга? — пошутил Лев Николаевич.
— Не знаю, что будет в будущей жизни, а в этой,— сказал я, — что бы вы ни напечатали без подписи, я узнаю вас.
Лев Николаевич весело улыбнулся.
7-го утром я, Павел Александрович и Буткевич уехали на лошадях Льва Николаевича в Тулу. Когда мы простились, Лев Николаевич помог мне одеться, хотя я и не хотел допускать его до этого, сам надел на меня теплые сапоги, шубу и подвязал меня. Он проводил нас до саней и помог мне сесть. Когда мы уселись, он, еще раз поцеловавшись со мною, ласково и неожиданно сказал:
— А что я вчера говорил, что увидимся не на этом свете — это шутка. Что будет — никому неизвестно; может быть, и в этой жизни увидимся.
Это были его последние слова. Я уехал совершенно очарованный Львом Николаевичем.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Первый приезд Толстого в Воронеж. Беседа на вокзале. Второй приезд Льва Николаевича в Воронеж. Толстой у нас. Разговор о Писемском и Гончарове. Толстой о музыке и искусстве. Лев Николаевич о Гете и Ибсене. «Современник» 50-х годов. Лев Николаевич пишет автографы. Прощание. Как Толстой играл в городки.
Во второй половине марта 1894 года В. Г. Чертков писал мне, что жена его очень больна и что Л. Н. Толстой, которому он телеграфировал об этом, на днях приедет к нему в Ржевск[95], а на обратном пути заедет ко мне. То же писал мне П. А. Буланже, который слышал об этом от Льва Николаевича. 25 марта я получил две телеграммы (от Черткова и Буланже) о том, что 26 марта Толстой будет проезжать через Воронеж. С полудня 25 марта и до утра следующего дня я был очень болен и кричал от болей. Тем не менее 26 марта (день моих именин), когда меня разбудили в пять часов утра, я сейчас же поднялся и поехал с Ниной на вокзал.
В ожидании поезда мы вышли на платформу, где меня посадили на скамейку. В половине седьмого пришел московский поезд. Пассажиры стали выходить, и между ними я тотчас же увидел выходившего из вагона второго класса Льва Николаевича. Он вышел было на платформу, но вернулся за чем-то в вагон. «Лев Николаевич!» — позвала его Нина, он или узнал ее или догадался, кто она, и сейчас же подошел к ней. Из вагона вышла Марья Львовна (она ехала с отцом).
Лев Николаевич познакомил ее с Ниной. Затем подошел ко мне, и мы поцеловались. Пришла Марья Львовна и тоже поцеловала меня.
— Как это вы могли встать так рано? — ласково спросил Лев Николаевич. Он был в черном пальто с барашковым воротником и войлочной шапочке.
Лев Николаевич предложил перейти в вокзал. Нина позвала носильщика, чтобы отвести меня,
— Зачем! — сказал Лев Николаевич. — Я отведу.
— Вы не доведете его...
— Я-то не доведу! — возразил Лев Николаевич и, взяв меня под руку, провел вместе с подошедшим артельщиком в зал первого класса, где посадили на диван. На диван села и Нина, а Лев Николаевич и Марья Львовна сели на стульях у столика: он — подле меня, а она подле Нины. Мы пробыли здесь и проговорили с полчаса. Разговор был отрывочный, ни на чем не останавливавшийся по недостатку времени.
Итак, я опять видел Льва Николаевича и был очень счастлив. Он сидел близко около меня, и я не спускал глаз с него. Какое красивое, хотя и с неправильными чертами, лицо у него! Ему шестьдесят шестой год, а на вид в этом пальто и шапочке и шестидесяти нельзя дать. Бодрый, сильный, веселый. Лицо доброе.
Не припомню всего, о чем говорили. Лев Николаевич сказал, между проч