XV. Птички тоже ходят в церковь




 

Сегодня утром трехлетний малыш из младшей группы, которого зовут Марио Баттистони, спросил у воспитательницы: правда ли, что птички ходят в церковь. Тут же разгорелся целый спор: Марио Баттистони утверждал, что такого быть не может, чтобы птички ходили в церковь, и подобного мнения придерживались его сосед по парте, двое малышей спереди и двое сзади. Но Лауретта Роминьоли, девочка со светлыми волосами и огромными голубыми глазами, в слишком длинном для школьного фартука платьице, утверждала, что она видела птичек в церкви и что они улетели только после того, как священник всех благословил. Кроме пяти малышей, разделяющих мнение Марио Баттистони, все остальные тянут руки:

— Да, да, Лауретта правильно говорит! Я тоже их видел! В воскресенье я видел в церкви ласточку с маленьким птенцом, и птенец вдруг начал подпевать, и ласточка тогда ему крылом прямо закрыла клювик!

Но Марио Баттистони не слишком убеждают такие рассказы, так что он хочет знать мнение воспитательницы.

Воспитательнице двадцать, ее фамилия Караччоло, имени я пока не знаю. Знаю только, что оно начинается на букву «Т». Каждое утро я вижу ее подпись на листе посещаемости. Чернила еще не высохли — это значит, что она приходит всего за пару минут до меня, но из-за этой пары минут мне никак не удается ее увидеть. Когда я прихожу, она уже у себя в классе, и я слышу ее голос, проходя мимо двери. Я видел ее всего один раз — в дирекции за день до рождественских каникул, когда все приходят поздравлять директрису. Она была сильно накрашена и слишком старалась походить на современную барышню. Может быть, в сумочке у нее были сигареты, и эта мысль, я помню, сильно меня разозлила. Еще она как-то неприятно нарочито смеялась. И все молодые учителя смотрели на нее.

Я тогда подумал: «Нет, совсем не такой она должна быть. Она так ведет себя, потому что некому ей объяснить, что ей это не идет».

Я подошел поздравить ее с праздником, но она ответила как-то рассеянно, даже не посмотрев толком в мою сторону, и это меня сильно задело: мне кажется, я уже тогда чувствовал, сам не зная почему, что мне суждено будет сыграть в ее судьбе не последнюю роль.

Я представил, какой она была бы без всей этой яркой косметики, не рассеянная, без этих жеманных поз, которые так меня злили. Я представлял себе, как она улыбается, в учительской форме с белым воротничком, а волосы у нее подлиннее и собраны на затылке.

— Синьора, это правда, что птички ходят в церковь?

В тот самый момент, когда Марио Баттистони задает свой вопрос, я стучу в дверь.

Я давно уже ищу повод снова ее увидеть. Сегодня наконец нашел. Так себе, конечно, повод, но сердце все равно сильно колотится. В длинном коридоре нет ни души. С обеих сторон из классов доносятся голоса малышей и крики воспитательниц.

— Можно?

Ого, как я угадал! Но каким образом ей удалось так сильно измениться с декабря? Она совсем не накрашена, вид у нее простой и естественный, на губах улыбка, волосы стали длиннее и собраны на затылке, на ней учительская форма с белым воротничком… Именно такой я себе ее и представлял.

Она смотрит на меня, и в глазах у нее читается вопрос.

Марио Баттистони по-прежнему стоит с поднятой рукой и тоже ждет ответа.

— Синьорина, у вас в группе есть мальчик по фамилии Мартинелли. Он брат одного из моих учеников, которого я не вижу в классе уже два дня. Я пришел узнать…

Все это вранье. Я прекрасно знаю, почему Мартинелли прогуливает школу: потому что на дворе май и он сейчас разгуливает по холму Оппио и собирает цветы, ловит бабочек и поет улиткам песенки, чтобы они высунули наружу свои рожки.

— Да, он у меня в группе, но я тоже не видела его уже два дня. Но думаю, завтра он придет. С цветами.

На столе у нее стоит вазочка с букетом ромашек.

— Это вам ваш Мартинелли принес? — спрашиваю я. — Мне мой тоже носит.

Мне пора бы уже уходить, но я вместо этого подхожу к ее столу.

Марио Баттистони продолжает стоя ждать ответа на свой вопрос.

Через открытое окно в класс залетает бабочка. Первой ее замечает Роминьоли Лауретта, и из ее ротика вырывается вздох восхищения. На секунду бабочка садится на ромашки Мартинелли, потом снова взлетает, порхает немного вокруг красного банта одной из девочек, садится, введенная в заблуждение нарисованными цветами, на бумагу, которой выстланы полки классной библиотечки, и снова вылетает в окно. Малыши мгновенно облепляют подоконник, но бабочка уже исчезла между листьями большого дерева, что растет во дворе.

Это внезапное появление пробудило все то изумление, которым полны сердца трех- и четырехлетних малышей. В классе теперь тишина. Рты у них широко открыты, глаза распахнуты.

Только что здесь, прямо перед их глазами, летала бабочка, а теперь она исчезла…

— Синьора, когда я стану бабочкой, я буду садиться только на цветочки, — говорит Лауретта Роминьоли. И никто здесь, в этом классе, не удивляется ее словам — ни остальные дети, ни воспитательница, ни даже я…

Такая маленькая девочка с таким большим бантом…

Однажды на лугу бабочка тихо сядет на плечо воспитательнице, и это будет Лауретта Роминьоли.

Так вот почему синьорина Караччоло больше не красится, вот почему она стала самой собой, простой и естественной, вот почему у нее такие добрые глаза.

— Синьорина, вы позволите мне остаться здесь еще ненадолго?

К нам подходит еще один малыш (его зовут просто Джаннетто, на фартучке ничего другого не написано):

— Синьора воспитательница… — голос его дрожит.

Ему года три с половиной. В глазах блестит одна-единственная, но очень большая слеза. Рот приоткрыт, в нем виднеются два зуба.

— Синьора воспитательница, я хочу к маме…

Я улыбаюсь.

Но воспитательница почему-то не улыбается.

— Нет, — говорит она, — мамы нет дома. Она…

И произносит беззвучно, одними губами, печальное слово.

— Ему сказали, что она улетела на небо. И он теперь тоже хочет улететь, все время смотрит вверх.

Сквозь листву дерева во дворе видно ярко-голубое небо. Джаннетто хочется туда, наверх, выше птичек, чтобы увидеть маму.

— Понимаешь, дети не могут летать… — я пытаюсь его утешить.

— Зачем вы ему такое говорите? — шепчет синьорина Караччоло. — Пусть он верит, что можно летать, что можно стать бабочкой, пока сам не узнает правду.

Она наклоняется к Джаннетто. Я тоже наклоняюсь, мои волосы касаются ее волос, но все это совершенно невинно.

— Как-нибудь на днях, Джаннетто, мы вместе слетаем на небо… Видишь вон то облачко высоко-высоко вверху? Если мы устанем, то отдохнем на нем…

— А если я упаду?

— А мы будем держаться за руки.

— Я тоже с вами, — говорю я.

Джаннетто доволен: со взрослым дядей он, видимо, чувствует себя уверенней.

Синьорина Караччоло тоже, похоже, довольна.

— Вы первый год работаете в школе?

— Первый. Я никогда раньше не работала с детьми.

— Я с трудом вас узнал, когда вошел сюда.

— Я знаю.

— Но я чувствовал, что вы совсем другая.

И я беру ее за руку, как будто нам и вправду нужно проводить Джаннетто на встречу с мамой.

Солнце светит в окно, и один из малышей смотрит сквозь маленькое стеклышко на его блики.

Еще один, за первой партой, показывает группе малышей кончик пальца, на этом кончике должен где-то быть след от жала, который, правда, не виден.

— Это меня пчела укусила.

— А какие они, пчелы?

— Вот такие, большущие! — он раскидывает руки, как будто показывает орла.

В углу класса одна девочка шепотом сообщает другой, что сегодня вечером, когда совсем стемнеет, один большой мальчик, из третьего, пойдет со своими друзьями в сад хоронить мертвую птичку.

— Что значит мертвую?

— Значит, что она летать уже не может и петь тоже не может.

Она объясняет, как проходят похороны птичек. Мальчик из третьего скажет прощальное слово, а его друзья прочитают молитву за усопших. Ее тоже вместе с братом, который уже в первом классе, звали однажды прочитать молитву за усопших. Она этим явно очень гордится.

Лауретта Роминьоли все сидит у окна — ждет, когда вернется бабочка.

А синьорина Караччоло ждет, чтобы я сказал ей…

Но нам и не нужно ничего говорить.

Я решаюсь попросить ее только об одной вещи.

— Вы позволите мне заглянуть в вашу сумочку?

То, что я обнаружил, напомнило мне содержимое сумочки маленькой девочки: вышитый носовой платочек, кошелек с одной лирой и несколькими медными монетками, карамелька и зеркальце, такое маленькое, что впору пускать им солнечных зайчиков, а не смотреться в него…

Раз я держу тебя за руку, синьорина Караччоло, и ты ее не убираешь, значит, мы не делаем ничего плохого. Раз мы держимся за руки на глазах у твоих малышей, которые играют с солнцем, хоронят мертвых птичек, хотят улететь на небо, к маме, и, когда устают, отдыхают на облаке…

Я возвращаюсь в свой класс. Прошел час, а я даже не заметил. На выходе из школы мы снова увидимся. Младшие группы заканчивают на полчаса раньше, но синьорина Караччоло меня подождет.

Завтра утром ее и мой Мартинелли принесут нам ромашки, собранные на одном и том же лугу.

В небе, которое виднеется из окна, Лауретта Роминьоли ищет бабочку, Джаннетто свою маму, а мы с синьориной Караччоло — облако, на котором мы словно и вправду оказались, когда я взял ее за руку.

Наконец уроки закончились.

Синьорина Караччоло ждет меня на углу школы.

— Как тебя зовут? Я знаю только, что твое имя начинается на «Т».

— Тереза.

— Никто ведь не говорил тебе, что тебе не идет быть накрашенной и что так ты была совсем на себя не похожа?

— Никто, к сожалению. Но потом, когда дети хотели поцеловать меня в щеку, а мне приходилось говорить «нет», или просили открыть сумочку, чтобы проверить, есть ли там карамельки, а я стеснялась, я поняла все сама.

Мы держимся за руки, как дети. Проходим мимо церкви.

— Мы кое-что забыли.

— Что?

— Ответить Марио Баттистони. Правда ли, что птички тоже ходят в церковь?

— Ты как думаешь?

Мы поднимаем вверх глаза. Вокруг колокольни бесшумно кружат ласточки.

Я думаю, да. Думаю, что можно стать бабочкой, что можно летать по небу, что можно держать за руку воспитательницу младшей группы с огромными и прекрасными глазами и чувствовать себя самым счастливым человеком на свете.

Завтра утром, когда ты снова увидишь Марио Баттистони, скажи ему да, скажи ему, что птички тоже ходят в церковь, скажи ему да, синьорина Тереза Караччоло.

Синьорина Тереза, которая вскоре станет моей женой.

 

XVI. Игрушечные часы

 

Меня не было в школе два дня. Вернувшись, я обнаруживаю в классе полный разброд и шатание. Мартинелли убит горем. Учитель, который меня замещал, забрал у него игрушечные часы — те, которые стоят восемь или десять монет и не ходят. Но у них есть одно преимущество, которого нет у настоящих часов: их можно поставить на любое время, и, пока кто-нибудь снова не переведет стрелки, время это не изменится. Вообще, время с этими часами или не идет совсем, или бежит так быстро, что за минуту может пройти целый месяц; а если покрутить стрелки вспять, можно вернуть те мгновения, которые прошли месяц или даже год назад и которые казались нам безвозвратно потерянными… Такие часы есть только у детей. У нас, у взрослых, все часы настоящие и показывают они самое настоящее время — то, что идет неуклонно вперед, минута за минутой, и если вдруг останавливается, это может означать только одно: часы сломаны.

Мартинелли купил свои часы в магазинчике у школы, в той самой канцелярской лавочке, которая ничуть не изменилась с тех пор, когда я сам наведывался туда ребенком, и где по-прежнему ребят ждет та же приятная мелочовка, что и двадцать лет назад: игрушечные часы, зеленые жестяные повозки с кучером и лошадьми золотого цвета (помните тех жестяных лошадок, которых, не успев купить, мы тут же делили на две половины и из двух лошадей делали четырех, а из четырех — восемь?), бумажные свистульки-язычки, микроскопические бутылочки за две монеты, с водичкой зеленого или красного цвета внутри, которую мы тайком выпивали, уверенные в том, что это был ликер…

В общем, Мартинелли очень страдает без своих часов: «Синьор учитель, я ничего такого плохого не делал. Я просто крутил стрелки, чтобы время побыстрее прошло. А то учитель, который вместо вас приходил, был скучноватый».

Вместо меня приходил старый усталый учитель, у которого нет своего собственного класса: он сидит в секретарской и выполняет разные поручения дирекции. Отправляет почту, заполняет дипломы, содержит в порядке библиотеку и иногда, если отсутствует кто-то из учителей, заменяет его. Разговаривает он очень тихо и медленно, потому что устал, и он давно уже не так терпелив, как когда-то.

Вот почему он отобрал часы у Мартинелли. Сначала он хотел выбросить их в мусорную корзину, но потом, ворча что-то себе под нос, положил в карман. Когда я зашел за ними в секретарскую (я от души сочувствовал Мартинелли, оставшемуся без часов), он держал их в руках и крутил стрелки, совсем как Мартинелли на уроке. Но, скорее всего, не для того, чтобы время прошло быстрее, а наоборот — для того, чтобы вернуть время давно ушедшее, которое не вернуть иначе как с помощью детских игрушечных часов.

Учитель замечает меня и, краснея, прячет часы в карман.

— Я узнал, что вы забрали часы у одного из моих учеников. Совершенно правильно. Я тоже не позволяю ученикам приносить в класс предметы, не имеющие отношения к учебе…

— Это совершенно непозволительно. Так они не только сами отвлекаются, но и других отвлекают. Вы, молодые учителя, слишком мягки с ними. Нужно больше твердости, больше строгости… Часы у меня. Вы ведь не собираетесь их возвращать, надеюсь.

Он говорит все это, не глядя на меня. Я тоже избегаю его взгляда — не хочу, чтобы он понял, как сильно мне хочется забрать у него часы, а он, понятное дело, не хочет их отдавать и боится, что я их сейчас попрошу.

— Я их толком не рассматривал, но я так понимаю, что речь идет об игрушечных часах, копеечных. Не имеет смысла возвращать их мальчишке.

— Я тоже понятия не имею, что там за часы, — вру я, — но у меня заведено в конце года отдавать ученикам отобранные у них на уроках вещи, так что, если вы не против, я попросил бы вас вернуть мне часы. Я запру их в ящике стола.

— Да я бы отдал их вам, если бы они были у меня. Но я, скорее всего, оставил их дома, так что извините…

Ну как тебе не стыдно так нагло врать, а еще пожилой учитель! На твое счастье, часы эти игрушечные и потому не тикают у тебя в кармане…

Ты хочешь оставить часы себе, чтобы играть с ними, как Мартинелли, и чтобы поворачивать вспять стрелки, а с ними и время. Чтобы вернуться в те годы, когда твои волосы были не такими седыми, как сейчас, когда ты не сердился еще на ребят и не отбирал у них предметы, не имеющие отношения к учебе. Но тебе лучше вернуть эти часы. Оставим такие вещи детям — нам, взрослым, нужно довольствоваться настоящими часами, стрелки которых нельзя повернуть назад, которые так просто не остановить, которые минуту за минутой отсчитывают наше прошлое, а настоящее показывают в тот самый момент, когда оно уже становится прошлым… Верни лучше часы их хозяину…

— Ну раз вы так настаиваете… Но только имейте в виду, что сперва я отдам их синьоре директору.

И он снова принимается заполнять диплом, бедный старый учитель. Но стоит мне отвернуться, он тут же достанет из кармана часы Мартинелли, легкие-легкие, с жестяной цепочкой, со стрелками, которые можно сколько угодно поворачивать в любую сторону, останавливать на любой минутке, и если минутка эта прекрасна, можно продлить ее хоть на сто лет…

— Мартинелли, у меня пока не получилось вернуть часы. Синьор учитель отнес их к себе домой. Но завтра он должен отдать их директору.

Не один Мартинелли убит горем, с ним вместе страдает весь класс. Я помню, как зимой во время переменки Мартинелли вытаскивал свои часы и ребята обступали его со всех сторон.

Шел дождь. Небо во дворе было совсем серым, а дерево совсем черным, с высохшими ветками. И ни малейшей надежды хоть на какой-то просвет! Весна казалась далеким воспоминанием, бесполезно было даже ее оплакивать. А скажи кто-нибудь, что она уже не вернется, в это легко можно было поверить.

Но Мартинелли бодро начинал крутить стрелки, и через какие-то мгновения:

— Вот и февраль прошел!

Стрелки снова крутятся. Мартинелли останавливает их на марте.

— Ласточки?

И все смотрят на небо, серое-серое, но видят его голубым.

А на высохших ветках видят набухающие почки. Начинают петь ласточки. Ребята смеются от радости. Руки у них еще обветренные и холодные, но они уже собрались ловить ими бабочек.

— Апрель! — объявляет Мартинелли.

И почки исчезают, а вместо них появляются маленькие нежные зеленые листочки. По полу тянется широкая полоса солнечного света, которая пересекает весь класс и поднимается по противоположной стене к окну.

— Апрель!

В полной тишине мальчишки слышат, как со двора в класс направляется первая муха, она летит, громко жужжа, и крылышки у нее словно из перламутра…

— В окно стучится! Давайте откроем скорей, чтобы она смогла сюда залететь!

Но апрель уже подходит к концу, и наступает май. Дерево сгибается под тяжестью листьев, широких и темно-зеленых, на фоне которых летают белые бабочки.

— Июнь!

Жара. И экзамены. Ребята потеют над задачами, но через несколько дней школа закончится. И можно будет наконец снять форму Наконец-то я увижу, что там носит под ней Мартинелли. И матросский костюмчик Мастрофини, и майку Спадони — в желто-голубую полоску. В течение года как-то не задумываешься о том, что носят под школьными передниками мальчишки. И так странно видеть их потом, в последний день учебного года, одетыми каждый по-своему. И удивляешься, глядя на Спадони, который весь год ходил в длинном, до пола, полинявшем переднике, а сейчас стоит в яркой майке с цветными полосками…

Июнь. Густая листва дерева во дворе отбрасывает прохладную тень, и на некоторых листочках появляются уже желтые пятнышки, поет спрятавшаяся где-то цикада, а белые стены слепят глаза.

Но вот переменка закончилась. Мартинелли засовывает часы обратно в карман — прощай, весна, прощай, зеленая листва… Небо снова серое, а дерево черное, с высохшими ветками.

Но если бы сейчас кто-нибудь сказал, что весна больше не вернется, в это уже бы никто не поверил.

Теперь вы понимаете, почему завтра, хоть и не без некоторого страха — директриса славится своей строгостью, — я пойду к ней за часами Мартинелли?

Чтобы попасть, в дирекцию, нужно пройти через секретарскую. Замещавший меня учитель сидит там, согнувшись над дипломами. Сегодня он согнулся больше обычного и кажется еще старше. Все потому, что у него нет больше игрушечных часов, чтобы вернуться на двадцать лет назад. Может, я и зря попросил его их вернуть. Он смотрит на меня насупившись. И в сердце наверняка надеется, что директриса не отдаст мне часы.

— Можно войти?

— Войдите.

Директрисы почему-то никогда полностью не открывают окна, даже летом. И всегда сидят в полутени. В кабинете свежо. Лучи солнца проникают в комнату сквозь жалюзи, ложатся на подоконник, отражаются на натертом до блеска полу. На столе небольшая стопка книг, бронзовые часы с громко стучащим в тишине маятником, школьная печать, гора табелей на подпись. Прямо перед директрисой — совсем новая книга с ножом для бумаг, заложенным между первыми страницами. Сверху на книге лежат часы Мартинелли.

Как и старый учитель, из-за которого эти часы оказались здесь, директриса пальцем крутит стрелки назад.

Только дети не боятся переводить часы вперед. Зимой они прокручивают стрелки сразу на конец весны, потому что не боятся ее пропустить. Старики же не хотят торопить время. Они боятся, что, если переведут стрелки слишком далеко вперед, те могут заупрямиться и не захотеть идти дальше. Так что директриса тоже крутит стрелки в обратную сторону.

Голова у нее почти совсем седая. За стопкой книг на столе стоит портрет девочки, очень похожей на нее. Перед портретом всегда лежит цветок. Стрелки потихоньку крутятся, возвращая время назад, и вот уже голова директрисы не седая, а девочка улыбается. Она жива.

Большего синьора директор не просит у часов Мартинелли. Стрелки остановились на том часе того дня, который помнит только она, и здесь и останутся. С помощью этих часов Мартинелли попадает в весну, которой еще не было, а директриса — в весну, которая была много лет назад, когда девочка с портрета была жива и говорила «мама», и никто не знал, что та весна будет последней.

Директриса медленно убирает цветок от портрета и смотрит на меня.

— Вы хотите забрать часы?

— Нет, что вы, синьора… Я пришел… за табелями. Я могу их забрать, если вы их уже подписали?

Я беру табели и выхожу на цыпочках из этой прохладной и тихой комнаты, где больше не нужно украшать цветами портрет ушедшей девочки.

Старый учитель в секретарской сидит довольный. Он думает, что часы теперь снова вернутся к нему. Он не знает, что директриса ни за что ему их не отдаст. Они всегда теперь будут лежать на ее столе перед портретом, вместо цветка.

А как же Мартинелли?

Перед тем как войти в класс, я спускаюсь по лестнице — тем более что сегодня, даже если кто-нибудь об этом узнает, директриса мне ничего не скажет — и бегу в канцелярскую лавку. Там сидит тот же самый старичок, что и двадцать лет назад, когда я покупал игрушечные часы себе. Но на этот раз часы предназначаются Мартинелли. Я покупаю ему точь-в-точь такие же.

Они стоят восемь монет, как и в мое время. Мне хочется сказать старому лавочнику:

— Вы меня не помните? Я ведь вечно тут у вас околачивался. Сколько я купил таких вот часов когда-то… И сколько я выпил таких вот маленьких бутылочек с разноцветной водой…

Но об этом лучше не говорить никому, лучше уж молчать об этом. И, войдя в класс, я с торжествующим видом демонстрирую часы.

Мартинелли на седьмом небе от счастья.

— А они не сломались, синьор учитель?

— А ты проверь.

Мальчишки обступают его со всех сторон.

— Июль, август, сентябрь…

Листья на дереве во дворе пожелтели. Небо все еще голубое, но чуть бледнее, чем прежде. Цикады умолкли. Ребятам кажется, что руки у них липкие от виноградного сока.

Мартинелли доволен:

— Хорошо идут, синьор учитель.

 

XVII. Свет в коробочке

 

До экзаменов осталось всего несколько дней. Сегодня мама Леонарди подошла ко мне рассказать, что ее сын не спал вчера до полуночи — учил важные даты Войны за независимость. Он и правда бледноват. Совсем коротышка, но уже в очках, сегодня он не шутит, не смеется: он полон дат. За партой сидит ровно-ровно, а когда встает из-за нее, то идет медленно, как будто боится: если он пойдет слишком быстро, из него посыплются все те даты, что каким-то чудом закрепились в голове. Но зато когда экзамены закончатся, он снова сможет бегать и однажды растеряет их, все до единой, где-нибудь на лугу. И потом, среди ромашек и маков, кто-нибудь, сильно удивившись, обнаружит 1849 год со спрятавшимся в девятке сверчком.

Спадони тоже ходит очень медленно — чтобы не потерять столицу Швеции и длину реки По.

Даже Мартинелли в эти дни занимается. Не ходит гулять. Обычно у него полные руки цветов и полное сердце бабочек, сейчас же в его глазах одно деление десятичных чисел — правда, пока еще с неправильным результатом.

Во двор выглянуть невозможно: стены напротив ослепляют белизной, как и гравий на дорожках. Все занавески на окнах опущены. Класс полон, но не слышно ни одного голоса. На гравии видны тени ласточек, беззвучно кружащих над школой. Очень жарко. Листья на дереве поникли от жары. Ни дуновения. В полдень начинает петь цикада, голос ее долетает до затемненного класса, глаза Мартинелли тут же распахиваются, и в них видны совсем уж неправильные десятичные числа.

Цикада завершила дневной концерт, сегодня вечером на лугу неподалеку ее песню подхватят сверчки и светлячки.

Светлячки — это детские звезды. Потому что дети еще слишком малы, чтобы смотреть высоко вверх: им хватает светлячков, которые то появляются, то исчезают, и можно бегать за ними и даже брать в руки. Звезды же слишком далеко.

Поймав светлячка, нужно посадить его в коробочку и положить туда цветок. И получится полная коробочка света.

Мальчишкой я тоже бродил по этим полянам. И не знал наверняка, точно ли светлячки насекомые или они все-таки звезды. Поймав одного, я сажал его в коробочку и нес домой, чтобы ночью у моей кровати горел маленький огонек. Ночник с серебристым светом. Время от времени я дул на него, чтобы он разгорался поярче.

Ради экзаменов Мартинелли отказался от дневных встреч с бабочками, но не от ночных со светлячками и сверчками.

Сразу после ужина он выходит из дома со своим младшим братом и двумя-тремя соседскими малышами. От их дома так близко до огромного луга, что видны зажженные окна и тень мамы на кухне.

Лучше, когда нет луны: светлячков легче заметить.

Усевшись на траве, они любуются этими маленькими звездочками, смотрят, как огоньки то гаснут, то снова зажигаются, пролетая так близко, что, кажется, их совсем несложно поймать. Но вот ты протягиваешь руку, а светлячок уже горит внизу, в траве, рядом со сверчком, которого совсем не видно, но зато хорошо слышно. Это должен быть очень маленький сверчок, из тех, что еще не решаются покинуть свои домики из земли и листьев, а стоят на пороге и смотрят на светлячков, которых они принимают за звезды. У детей и у сверчков небо одинаковой высоты.

Чуть дальше в траве спрятался сверчок побольше. Один из тех больших и черных, которым удается вырваться из рук, даже если посчастливится его поймать. Он высоко прыгает и приземляется на кучу погасших светлячков, а те, перепугавшись, разлетаются во все стороны, как искры.

Он такой большой, этот сверчок, что, прыгая, заставляет дрожать стебельки цветов, а если он сядет на сухой лист, то в тишине раздастся громкий треск.

Наверное, именно в такой тишине по ночам можно услышать, как растет трава, как раскрываются цветы и как шагают муравьи. Сидя на траве и держась за руки, дети слушают все эти звуки, под небом, низким-низким, как прыжок сверчка или как полет светлячка.

— Пойдем домой?

Самым маленьким страшно.

В траве то и дело что-нибудь да зашуршит, или пролетит мимо какой-нибудь заблудившийся шершень, или сверчок прыгнет прямо на руку….

Они смотрят на зажженные окна дома, и только мамина тень немного их успокаивает.

— Пойдем домой, а?

Нет, еще рано. Мартинелли хочет поймать светлячка. Ты учи себе до полуночи, Леонарди, свои важные даты Войны за независимость. Зато у Мартинелли есть коробочка, в которую он посадит светлячка. А ты, Спадони, держи внутри свою столицу Швеции и длину реки По, смотри не расплескай. А Мартинелли сейчас положит в коробочку листочек, чтобы светлячку было что есть. А пить?

— Светлячки вообще пьют?

Откуда же им это знать, Мартинелли, — этим трем малышам в школьных передничках, малышам, которые боятся шершня и с надеждой смотрят в сторону мамы?

Под небом, низким, как прыжок сверчка или полет светлячка, продолжают шагать муравьи и расти цветы, и малюсенький сверчок продолжает смотреть на мир с порога своего домика.

Сегодня утром Спадони ходит еще медленнее: он еще кое-что выучил за прошедшую ночь, и теперь, вдобавок к длине По и столице Швеции, он должен следить за тем, чтобы не потерять столицы Норвегии и Литвы.

Бедные дети, с головами, полными странных названий… Но какой учитель способен устоять и не спросить на экзамене в пятом классе столицу Литвы? Это месть взрослых малышам.

«Ты веселишься, да? Играешь, ни о чем не думаешь, твоя жизнь прекрасна, полна сверчков и цветов? А ну-ка назови мне столицу Литвы».

И вот уже в этой жизни, полной цветов и сверчков, проливается первая слеза.

Леонарди, до краев набитый датами, сидит не шевелясь. Достаточно одного резкого движения, чтобы все эти даты высыпались из него и покатились в разные стороны, как шестеренки часов.

От Манили, и без того бледного и худого, остались одни глаза. Он сидит молча, не открывая рта: открой он его хоть на секунду, из него тут же вылетят, один за другим, все неправильные глаголы. И больше не вернутся. Так что — рот на замок, до экзаменов.

Неправильный глагол ведь как птичка: ты за ним ухаживал, кормил его, гладил, но стоит тебе открыть клетку, как он выпорхнет, не раздумывая. Ты пытаешься заманить его назад, называя ласковыми именами, но он лишь летает вокруг тебя, дразнит и не думает возвращаться обратно в клетку.

А что же Мартинелли?

Эх, боюсь я, Мартинелли не сдаст эти экзамены… Он смотрит на меня, и в глазах у него я не вижу, как вчера, ни одного десятичного числа.

Вместо чисел в них свет.

Тот самый, которым горит светлячок, спрятанный у него в коробочке.

— Синьор учитель, а светлячки пьют?

Даже я этого не знаю. Это посложнее, чем назвать столицу Литвы.

— Мартинелли, тебе нужно учиться, а не терять время на все эти забавы… Готов поспорить, что ты весь вечер провел вчера на поляне…

— Ага, там был один сверчок, синьор учитель, который все время стоял на одном месте. Наверное, он просто был еще маленький и боялся прыгать…

Ну почему я не запрещаю Мартинелли говорить на эти темы? Почему я не отправляю его на место, хорошенько на него прикрикнув? Потому что мне на самом деле очень интересно узнать про сверчка и потому что я хочу заглянуть в коробочку и посмотреть на светлячка, которого Мартинелли поймал вчера на лугу.

Я, видимо, не самый лучший учитель. Но эта коробочка притягивает меня, как магнит.

Леонарди тоже, хоть и полон датами под завязку, не может не смотреть на коробочку, ему страшно хочется в нее заглянуть. А Манили — представляю, каких усилий ему стоит не открывать рот, чтобы попросить:

— Мартинелли, дашь заглянуть?

Но если он откроет рот, из него, словно птички, вылетят все неправильные глаголы.

Мартинелли же весь сияет от счастья — тем самым светом, который — он знает — горит у него в коробочке.

Я не могу спросить его:

— Мартинелли, дашь заглянуть?

Но ни одному счастливому существу не удается устоять перед тем, чтобы не поделиться своим счастьем.

И Мартинелли протягивает мне коробочку:

— Синьор учитель, хотите посмотреть?

— Ты уверен, что хочешь, чтобы я посмотрел? — спрашиваю я с видом серьезным, но не слишком, чтобы не спугнуть Мартинелли.

— Так и быть, поглядим на это прекрасное сияние, — говорю я снисходительным тоном, но сердце у меня бьется сильно-сильно, пока я поднимаю крышку коробочки — осторожно, чтобы светлячок не улетел.

Пока я тихонько поднимаю крышку, Мартинелли смотрит на меня улыбаясь.

В классе почти темно. Так лучше будет видно свет.

Но где он? Почему-то его нет.

В свернувшемся листочке лежит мертвый светлячок, кверху брюшком.

Коробочка напоминает малюсенькую комнату с голыми холодными стенами и кроватью.

— Синьор учитель, — спрашивает Мартинелли, настолько уверенный в своем счастье, что ему даже не приходит в голову подойти и заглянуть в коробочку, — синьор учитель, ярко он светит?

Ну зачем я буду говорить ему, что нет?

Все равно ведь достаточно верить в счастье, чтобы им обладать.

Я опускаю крышку на место.

— Очень ярко, Мартинелли. А сейчас возвращайся за парту и учи десятичные числа, только на этот раз как следует.

Мартинелли пишет и пишет в тетради, переполненный радостью.

Время от времени он смотрит на свою коробочку, после чего принимается писать с двойным усердием.

Светлячок умер, но он этого не знает. Внутри коробочки темно, но он-то думает, что там свет.

И это то же самое, как если бы он и вправду там был.

Так что он пишет, делит, и, кто знает, может, именно благодаря маленькому светлячку, лежащему на свернутом листе, и его свету, в который Мартинелли верит, он научится наконец делить десятичные числа и сдаст экзамены.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: