Последний совет в каштановом доме 2 глава




В тот вечер Зауркан так и остановился на полуслове, не захотел больше ничего говорить, и на следующее утро тоже долго молчал. Сидел на обрубке дерева и молча крошил табак, который ему принес Бирам. Я уже заметил, что он любит возиться с табаком сам: сначала режет его длинными нитями, потом сушит на солнце, потом крошит. Он сидел и крошил табак, а я, вспоминая его вчерашний рассказ о Бытхе, сопоставлял услышанное с тем, что я слышал и читал раньше о других, похожих на нее, святынях горцев. Сопоставлял и записывал приходившие мне в голову мысли.

По своему смыслу слово «бытха» обозначает не просто предмет, которому поклоняются, а и сам предмет, и те потусторонние свойства, которые связываются с ним в представлении народа, и то место, где он находился: тот холм, где вырыто для него вместилище, и тот холодный ключ, который непременно должен бежать рядом, — все это единое целое, потому, наверное, ни Соулаху, ни старейшинам убыхов и не пришло в голову взять с собой старшую Бытху. И они взяли только младшую, оставив старшую на месте. А эта, младшая, стала для них как бы представительницей старшей, представительницей всего, что осталось там, на их родной земле.

Что касается этимологии слова «бытха», то, если лингвистически расчленить его, вторая часть его — «тха» — может означать адыгское слово «тха» — бог. Но что в таком случае должна означать первая часть — «бы»? Я мог бы задать старику этот вопрос, но как-то душа не лежала делать это, да и вряд ли он смог бы на него ответить.

У нас, абхазцев, тоже были такие древнейшие божества, и имена их были связаны с названиями тех святых мест, где они обитали: Лидзаа, Лыхны, Дыдрыпшь, Ингал-куба, Елыр, Лашкиндар…

Само божество по-абхазски связано со словом «аныха», и некоторые языковеды расчленяют это слово на две части: «ан» — бог и «ха» — голова, то есть голова бога. Слово «аныха» обозначает языческое божество, но в понятии «голова бога» присутствуют элементы христианства. Очевидно, появившееся задолго до проникновения христианства слово «аныха» приобрело христианские функции уже задним числом. Во всяком случае, по форме эти материальные символы веры не напоминают головы бога. В одних случаях это камни, похожие на горного орла, в других — на бараний череп, в третьих — на какое-то непонятное существо. Есть исторические данные, говорящие о том, что византийские миссионеры, распространяя еще в IV веке христианство в Абхазии, использовали в своих целях древние языческие святые места и именно там воздвигали христианские церкви: в Лидзаа, на Пицунде, в Лыхнах, в Елыр, — и в этих церквах, в своем позднейшем значении, слово «аныха» обозначало голову божьей матери, а в других местах оставалось по-старому, и слово «аныха», как и встарь, было связано только с древними языческими обрядами.

Очевидно, так это было и для убыхов. Наряду с древнеязыческой религией существовало и христианство с его пасхой. А позже, когда мусульманство стало господствующим, оно так и не вытеснило до конца остатки двух прежних религий.

Почему, думал я, убыхи, охваченные фанатическими идеями газавата, толкавшими их на переселение в мусульманскую Турцию, покидая свои земли, однако, собрались не в мечети, а у Быт-хи? Может быть, потому, что в их сознании до аллаха было далеко, а привычная святыня — рядом? Сюда они по два раза в год с незапамятных времен приходили молиться всем народом, сюда приходили в одиночку, чтобы отправиться в дальний путь с ее благословения, здесь обвиненный в нечистых делах человек всенародно оправдывался, произнося клятву перед Бытхой. Очевидно, поэтому, переселяясь на мусульманскую землю, убыхи не могли двинуться туда, не взяв с собой младшую Бытху.

Не знаю, что расскажет мне старик о дальнейших событиях, но у меня уже сейчас складывается ощущение, что идеи газавата имели в земле убыхов не такую уж прочную религиозную почву. Они распространялись оттуда, из султанской Турции, и, постепенно овладев душами, туда же, в эту Турцию, и уводили убыхов с их родной земли. Получалось то, что сейчас, через много десятилетий, кажется мне нелепостью: без святыни, без камня с золотыми и серебряными пластинками, они не могли уйти, а святыню своей земли, много раз политую их кровью, покидали.

Докрошив табак и свернув цигарку, Зауркан подошел ко мне и с интересом смотрел на то, как быстро я вожу карандашом по бумаге. Смотрел без всякого нетерпенья. Но едва я остановился, как сразу же заговорил, словно только и ждал этого.

Я уже говорил тебе, мой дорогой Шарах, что из всех наших убыхских дворян первым, еще давно, решил отправиться в Турцию Шардын, сын Алоу. Но разве мог такой человек, как он, переселиться один? Раз он переселялся, вместе с ним должны были двинуться и мы, связанные с ним узами молочного братства, и наши родственники, соседи и те крестьяне, которые считались ему подвластными, и те, которые были у него в долгу или когда-нибудь за что-нибудь были ему обязаны, за какую-нибудь помощь или защиту. Вот тут-то, когда мы в своих душах хоронили уходившую из-под ног родную землю, и заспорили наши дворяне между собой о том, кто из нас с кем из них поедет.

Хаджи Керантух, кроме четырехсот семей крестьян, считавшихся ему подвластными, хотел взять с собой еще пятьдесят семей, и в их числе нашу. Должно быть, он не так уж сильно верил в разные россказни о Турции и, переселяясь туда, хотел иметь при себе побольше людей, которые бы служили ему и охраняли его. Он два раза присылал ко мне гонцов, которые наизусть передавали мне его слова:

«Почему мой телохранитель оставил меня? Я привык к нему и хочу, чтобы — куда я ни поехал — он был всегда привязан к моему поясу, и он, и его семья!»

Я был тогда очень силен, дорогой Шарах, и, когда стоял рядом с другими, был выше всех их на целую голову и несколько раз доказал Хаджи Керантуху свою храбрость в боях, — поэтому он присылал ко мне гонцов, я понимал это. Но сам Хаджи Керантух был для меня уже мертвым с того дня, о котором я тебе рассказал. Я не хотел ехать с ним. Да и мой отец сопротивлялся этому: как это наша семья может уехать с кем-то другим, а не с нашим молочным братом?

Шардын, сын Алоу, конечно, узнал о том, что затеял Хаджи Керантух, и не собирался отдавать ему ни нашу семью, ни другие семьи, которые считал подвластными себе.

Они оба в эти дни рыскали по крестьянским дворам, как кровные враги, стараясь не столкнуться друг с другом, чтобы не пролить кровь.

То один из них, въезжая на крестьянский двор, говорил хозяину: «Ты должен отправиться вместе со мной», — то другой вслед за ним въезжал в этот же двор и приказывал плыть в Турцию вместе с ним. Сбитые с толку крестьяне уже и сами не знали, за кем же в конце концов они должны следовать.

Однажды в полдень, когда наша семья собралась обедать, к нам во двор на своем горячем коне въехал Хаджи Керантух. Он был совсем один, без сопровождающих. Отец и я подбежали и взялись за стремена, чтобы помочь ему спешиться, — он еще никогда в жизни не оказывал нам честь — не переступал порог нашего дома, и мой отец был поражен его появлением еще больше меня. Но Хаджи Керантух, оказывается, не собирался сходить с коня. Конь крутился, кусал удила, а мы, топчась рядом, продолжали держать стремена.

— Еще недавно многие готовы были скрестить между собой шашки, только бы получить право служить мне, — сказал Хаджи Керантух, продолжая сидеть на своем крутившемся коне. — А сейчас, как видите, я одинок! А уж кому-кому, а тебе, Зауркан, не подобало оставлять меня. Не ты ли давал клятву: «Пока мой господин жив, я привязан к его поясу? Если он умрет, пусть раньше него умру я»?!

Он упрекал меня, и в голосе его была горечь и раздражение, но мой отец, словно не замечая этого, стал уговаривать его спешиться и войти в наш дом:

— Ты никогда не бывал у меня дома. Окажи уважение нашей семье. Мамалыга уже сварена. Отведай нашего скромного хлеба-соли.

Я уже отпустил стремя Хаджи Керантуха. А отец все еще держался за него и толокся около крутившейся лошади, поглядывая на меня.

«Если только он сойдет с коня, мигом беги и зарежь барашка, разве не видишь, какой у нас гость!» — говорили мне глаза отца.

Не знаю, спешился бы Хаджи Керантух или так и уехал бы от нас, не слезая с коня, но, пока отец уговаривал его, вслед за ним во двор въехал Шардын, сын Алоу, как всегда на своем муле. Он считал себя здесь своим и, не ожидая приглашения, сам слез с мула и быстро подошел к все еще сидевшему в седле Хаджи Керантуху:

— Тебе нечего делать здесь, во дворе моего молочного брата. Вспомни дорогу, по которой ты сюда приехал, и оставь в покое эту семью!

Хаджи Керантух сердито посмотрел на него сверху вниз:

— Куда бы я ни заезжал, ты всюду идешь по моим следам, Шардын, сын Алоу. Берегись! Ты, наверно, забыл, кто я и кто ты. Я вправе бывать везде, где хочу, и мои слова остаются законом.

— Ты своей рукой сжег то, что делало твои слова законом, — дерзко ответил Шардын, сын Алоу.

— До сих пор ты умел только поддакивать мне, — сказал Хаджи Керантух. — А теперь ты, кажется, решил стать мне поперек дороги? Так вот: если не хочешь беды, то знай, что эта семья желает переселиться вместе со мной, и не пробуй встать между мной и ими.

Но Шардын, сын Алоу, не собирался уступать:

— Я знаю, что ты давно потерял совесть. Но побойся аллаха! Хамирза — мой молочный брат. И он, и его семья поедут только со мной. Так велит и им, и мне долг материнского молока.

И тут я не вытерпел. Оба они в эту минуту были мне одинаково ненавистны.

— Даже скоту, когда его тянут на веревке, и то не мешают поворачивать голову туда, куда он хочет! — крикнул я им. — А мы ведь не скотина, а все-таки люди. Не грех бы спросить нас самих, в какую сторону мы хотим повернуть голову?

— Молчи. Как ты смеешь так дерзко говорить с такими людьми! — закричал на меня отец.

— Если твоя семья не хочет, пусть так, я не принуждаю ее. Ты поедешь со мной один! — крикнул мне с коня Хаджи Керантух.

Но не успел я еще и рта открыть, чтобы ответить ему, как Шардын, сын Алоу, поспешил ответить вместо меня:

— Хаджи Керантух, тебе уже не впервые разлучать матерей с сыновьями! Ответь, скольких юношей убыхов ты уже продал в Турцию и за какую цену?

— Можно подумать, что это говорит человек с чистой совестью, — усмехнувшись, сказал Хаджи Керантух. — А скольких мальчиков ты продал в Турцию — не наших, а адыгских и абазинских? Купил и перепродал. Скольких — ответь!

Они оба замолчали так, словно не знали, что б еще худого сказать друг о друге.

— Повторяю: не стой у меня на дороге, — после молчания сказал Хаджи Керантух.

— С тобой не знаешь, где тебя встретишь, — сказал Шардын, сын Алоу. — Ты, как подсолнух, вертишь головой в ту сторону, где покажется теплее.

— Замолчи! Ты толкаешь меня на кровь.

— Разве? Я что-то не вижу здесь мужчины, способного пролить кровь, — дерзко глядя прямо в глаза Хаджи Керантуху, ответил Шардын, сын Алоу.

— Эй ты, выродок, теперь я знаю, почему ты берег свою жизнь в боях с врагами! Наверное, хотел принять смерть не от их, а от моей руки! — в бешенстве закричал Хаджи Керантух и, соскочив с коня, пошел к Шардыну, сыну Алоу, с обнаженным кинжалом.

Тот, не двинувшись с места, тоже вытащил кинжал. Но, прежде чем мы с отцом успели им помешать сойтись, моя мать закричала:

— Вспомните, что вы оба рождены женщиной. — И, сорвав с головы платок, бросила его между ними быстрее, чем они успели сойтись.

Только что готовые биться насмерть, они стояли, с ненавистью глядя друг на друга, и молчали. И лишь газыри на черкесках то поднимались, то опускались от их тяжелого дыхания.

— Ты еще пожалеешь об этом, Зауркан! — крикнул мне Хаджи Керантух, когда я подошел, чтобы подержать ему стремя.

Вскочив в седло, он пришпорил коня и вылетел с нашего двора. А Шардын, сын Алоу, еще несколько минут ходил по двору взад и вперед.

— Ну, ты готов к переселению? — наконец остановившись, спросил он отца.

— А что нам готовить? — Отец кивнул на дом. — Его с собой не возьмешь! Как только ты дашь нам знак, мы отправимся вместе с тобой.

— Мы поплывем на большом турецком пароходе «Нусред-Бахри». Он такой большой, что, говорят, возьмет четыре тысячи душ сразу. Капитан соглашается дешево везти нас, всего по шесть рублей с человека, но хочет деньги вперед, когда будем садиться. Как у тебя с деньгами? — спросил Шардын, сын Алоу, у моего отца.

— Не знаю, смогу ли это осилить, но постараюсь, — сказал отец.

— В другое время все заплатил бы за вас сам. А сейчас нечем, сам остался без денег, — развел руками Шардын, сын Алоу, и пошел к своему мулу.

Мать уговаривала его пообедать, но у него были другие заботы.

— Хаджи Керантух сейчас как бешеная собака, — сказал он, уже садясь на мула. — Боюсь, что он будет переманивать и твоих соседей. Собери их вечером всех вместе в чьем-нибудь доме. Я сам приеду к ним… — Он уже выехал из ворот, но и там еще повернулся, чтобы дать последнее указание моему отцу: — И пусть все, кто могут, к вечеру соберут деньги.

Крикнув на прощанье про деньги, он уехал, а мы все стояли посреди двора в смятении. Никак не могли прийти в себя после всего, что увидели и услышали.

На земле еще лежал белый платок матери. Отец поднял его, отряхнул и сказал ей:

— Пусть он всегда будет на твоей седой голове. Пусть его никогда не заменит черный платок. Он только что спас от крови двух наших гостей, и хотя кровь не пролилась — мне страшно. Мы оставляем свою землю и уходим в путь, конца которого не знаем, а наши покровители спорят из-за нас так, как будто делят между собой скот. Чуть не закололи друг друга. О аллах, неужели ты возненавидел нас!

Отец медленно подошел к матери и отдал ей платок. А я вспомнил слова Хаджи Керантуха: «Ты еще пожалеешь, Зауркан», — и тревога сжала мое сердце. Весь вечер и всю ночь я не мог отвязаться от этой тревоги и на рассвете поспешил к роднику, где Фелдыш по утрам набирала воду. Это было далеко от нашего, но зато совсем близко к ее дому, и я знал, в какое время и где мне ее поджидать. Мы уже два года встречались с ней на этом месте. Встретились и теперь у родника под большим каштаном. Бывало, мы стояли под ним как под зеленым шатром, не боясь ни дождя, ни солнца. Но сейчас он был голый, и дождь хлестал по его мокрым ветвям и по нашим лицам. Но мы все равно не хотели уходить. Фелдыш несколько раз напоминала, что ее ждут дома, но я снова брал ее за руки, и она снова оставалась.

— Как нам теперь быть, Фелдыш? — спрашивал я. — Правду ли рассказывают о вашем покровителе Хаджи Керантухе?

— Отец говорил мне, что правду. Вчера вечером он рассказывал нашим соседям, что Хаджи Керантух получил согласие царских генералов — перевезти через море подвластных ему крестьян на казенный счет.

— А еще что ты слышала?

— Я слышала, что Хаджи Керантух уже поделил всех крестьян, кто на каком корабле поплывет, и запретил всем до самого отплытия ходить из своего селения в другие. Девушкам запретил выходить замуж, а молодым людям жениться на ком-нибудь из другого селения.

— А жизнь он не хочет остановить? — крикнул я в отчаянии.

И она, увидя мое отчаяние, нежно сжала мне руку.

— Сегодня мой отец обещал пойти к Хаджи Керантуху, на коленях просить, чтобы он позволил нашей семье поехать вместе с вашей. Он не хочет разлучать нас с тобой.

Как она хотела меня утешить! Как горько мне было слышать, что ее отец готов стать на колени с этой бесполезной мольбой.

— Скажи своему отцу, пусть не унижает себя напрасно. Хаджи Керантух никогда на это не согласится назло нашему молочному брату Шардыну, сыну Алоу.

Она еще молчала, совсем обессиленная этим новым ударом, когда вдали раздался тревожный голос ее матери, звавшей дочь. Фелдыш вздрогнула и, взяв кувшин, стала спускаться к роднику.

— Не проси никого и ни о чем, — сказал я, догнав ее. — Послезавтра, как только солнце поднимется, приходи сюда, к каштану, я предупрежу своих родных и возьму тебя замуж. Послезавтра ты уйдешь отсюда вместе со мной.

— А что будет с моими родными? — сказала она и заплакала.

Я впервые прижал ее к своей груди и стал вытирать слезы с ее заплаканного лица. Она вырвалась, чтоб взять кувшин, но я опередил ее и сам наполнил кувшин водою. По нашим приметам, полный кувшин — к счастью. Разве я мог знать тогда, что этот день был нашим последним с нею счастливым днем!

Я поднял кувшин и сам поставил ей на плечо — и не пошел за ней, а только смотрел вслед: как она шла по дорожке, поднимавшейся в гору как змейка, как изгибался то в одну, то в другую сторону ее тонкий стан и как скользили по ее спине то туда, то сюда две длинные каштановые косы.

— Где ты, Фелдыш? — донесся сверху голос ее матери.

— Иду, иду, не бойся, мама, — откликнулась она.

Мог ли я знать тогда, что в последний раз слышу ее голос?

Хотя нет, неправда, я услышал его еще один раз в своей жизни! Но об этом потом, потом, дорогой мой Шарах! До этого еще далеко. А для того чтобы рассказать тебе всю свою долгую жизнь, я должен рассказывать ее подряд — иначе запутаюсь.

Весь следующий день наша семья провела в сборах, и накануне дня, назначенного для переселения, никто из нас всю ночь не спал. Мы уже сложили все, что брали с собой в дорогу, и сидели молча у своего очага, который горел в последний раз. Отец запретил матери плакать, считая, что слезы могут принести несчастье перед уходом в дальний путь, так же как перед уходом на войну. Но мать не могла удержаться. Чтоб не показывать своих слез, она закутала лицо платком, но слезы и оттуда все равно — капля за каплей — падали ей на платье. О аллах, сколько же слез она пролила тогда! Где у нее было спрятано до этого такое море слез? Она плакала о нас, и о своих братьях из Цебельды, о которых ничего не знала, и о своей старшей замужней дочери, про которую знала, что она уже плывет по морю.

Так прошла эта ночь и настало утро, когда мы вышли во двор. Брат тоже вышел на костылях, которые ему сделали мы с отцом. Отец заставил нас позавтракать, а женщинам еще раз повторил, чтобы они взяли с собой как можно больше еды в дорогу. Коров мы не стали доить и выгонять тоже не стали — оставили их на дворе.

Пока мои родные занимались последними оставшимися перед уходом делами, я, как было условлено с Фелдыш, вышел со двора и поспешил к роднику. Никто меня не удержал и ни о чем не спросил. О таких вещах не принято говорить вслух, но я еще накануне дал понять матери и отцу, что приведу к ним свою Фелдыш, и знал, что они готовы к этому.

Я бежал через лес так быстро, что, наверное, меня не догнал бы и всадник. Молодость, несмотря ни на что, всегда полна надежд, и я бежал, не обращая внимания на хлеставшие по телу ветки, и уже представлял себе, как подведу ее к нашему дому, вызову навстречу своих сестер и скажу им: «Вот ваша невестка!»

Я знал, что у Хаджи Керантуха много забот, не так-то просто собрать в дорогу все четыреста семей подвластных ему крестьян, и мне казалось, что именно в этот день, среди всей этой суматохи, мне удастся спасти Фелдыш.

Я добежал до нашего каштана, но под ним никого не было. Словно смертельно раненный, который, уже не в силах никуда двинуться, еще крутится на одном месте, я вертелся под этим каштаном, не зная, куда идти. У родника на уже начавшей прорастать весенней траве лежал разбитый на куски кувшин.

«Почему он лежит здесь, разбитый на куски? Может быть, она разбила его случайно, когда поднимала на плечо? Может быть, она сделала это в знак того, что мы больше не увидимся?» Я почувствовал, что случилось что-то непоправимое, и, уже не стесняясь, что меня могут увидеть ее отец и мать, побежал в гору, к их дому, и через минуту оказался у ворот.

Пустой двор: ни скота, ни собак. Дом с наглухо закрытыми дверьми, а вокруг все тихо и пусто. Только черная кошка на крыше, увидев меня, вдруг замяукала, словно спрашивала: «Где ты был и что тебе делать здесь, когда уже все кончено?»

Они отправились в путь раньше, чем я думал. Поняв это, я готов был как зверь растерзать на куски зубами Хаджи Керантуха, за которого я еще так недавно готов был отдать свою жизнь. Но что я мог сделать теперь, когда корабль, на котором плыла Фелдыш, наверное, был уже далеко в море!

Вернувшись домой, я вывел своего коня Бзоу. Он оставался у нас единственным — и конь отца и конь брата были убиты в последних сражениях. Я спустился с конем к ручью, выкупал его, вернулся домой, накормил его в последний раз кукурузой и снова вывел из ворот. Увидев это, мать и сестры закрыли глаза руками и зарыдали. А мой Бзоу, ничего не зная, весело шагал за мной, иногда ласково подталкивая меня в плечо головою, словно хотел сказать: «Садись!»

Мы вышли на широкую поляну, где я иногда джигитовал на нем по вечерам, и он, радуясь, стал крутиться вокруг меня, натягивая уздечку.

— Мой верный Бзоу, сколько раз ты спасал меня от гибели, а теперь погибнешь от моей руки, — сказал я и заплакал, прижавшись к шее коня.

Потом снял уздечку и погнал его по полю. У нас уже было всенародно решено, что наши кони, так же как и мы, не должны попасть в руки врага, и пусть каждый, кто вырастил коня, сам его и застрелит.

Я взвел курок пистолета и положил палец на спуск. Бзоу не отходил от меня, пасся рядом, помахивая своим длинным красивым хвостом.

«Мне было бы легче, если б волки разорвали его на куски», — подумал я, все еще не в состоянии выстрелить.

Наконец, прицелясь в ухо коню, я спустил курок, но пистолет не выстрелил — осечка.

Самое трудное было взвести его еще раз. Смертельно раненный конь несколько раз подпрыгнул, словно хотел перескочить через смерть, и упал на поляну, головою ко мне. Вдали послышалось еще несколько выстрелов — там тоже убивали своих коней. Наверное, в эту минуту я впервые в жизни почувствовал себя безжалостным.

Потом я своими руками закопал Бзоу и, поставив над ним камень, пошел к нашему кладбищу. Я знал, что моя семья уже там. Так оно и было. Еще издали я услышал плач и стоны людей, собравшихся около родных им могил. Когда я подошел ближе, то увидел, что мой отец стоит на коленях перед могилами своего отца и матери и, склонив седую голову, плачет, ударяя себя кулаком в грудь. Рядом стоял на костылях мой брат. Рана мешала ему опуститься на колени. Моя мать и сестры стояли поодаль от них над маленькой могилой, в которой был зарыт мой, умерший еще в детстве, старший брат. Они стояли с распущенными волосами, плакали и срывали с могилы сорняки, уже успевшие прорасти на ней с начала весны. Мои родные редко видали мои слезы, даже в детстве, но в тот день, став рядом с ними, я заплакал во второй раз за это утро.

Поплакав над могилой сына, мать подошла к отцу и сквозь слезы запричитала над могилой его родителей:

— Спите спокойно, дедушки и бабушки, ваш внук рядом с вами, он не даст вам скучать. А мы, бедные, уходим, сами не знаем куда.

Так плакала в тот день вся страна убыхов, словно в одно и то же время из каждого их дома выносили по покойнику.

Дорогой Шарах, видел ли ты когда-нибудь, как плачут вместе старики и дети? Если не слышал — не дай бог тебе это услышать. Нет ничего на свете страшнее этого. Как только наши горы выдержали, не рухнули, услышав это! Как только все наши ручьи и реки не стали солеными от слез, пролитых в тот день!

Наплакавшись, мы оставили у могилы кувшинчики с вином и еду, принесенную нами для мертвых, и, насколько могли, успокоив себе этим души, пошли каждый к своему дому.

В доме было холодно, очаг уже потух. Отец взял котел с холодной мамалыгой, вышел со двора и позвал за собой наших собак. Он побросал им там, за домом, всю мамалыгу, чтоб они ели и не шли следом за нами. Потом он вернулся. Мы все стояли неподвижно, зная, что сейчас пойдем туда, откуда уже, наверное, никогда не вернемся. Каким жалким становится человек, когда он не знает, что его ждет!

— Пора! — сказал отец. — Я вижу, что соседи уже выходят из ворот.

Он обнажил голову и, стоя посреди нашего дома, посмотрел в потолок так, словно видел сквозь него небо:

— О аллах, благослови нас, бедных!

Потом отец подошел к очагу:

— Ты согревал своим теплом моих предков, моего отца и мою мать, ты согревал меня и моих детей. Прости меня, что я тебя погасил.

Сказав это, отец потянул к себе черную от сажи очажную цепь и поцеловал ее. Потом вытащил кинжал, разрыл землю около очага и насыпал горсть ее в подвешенный к поясу полотняный мешочек.

— Когда я умру, высыпьте эту землю на мою грудь, — сказал он мне и брату. — А теперь нам пора идти!

Когда отец, выйдя из дома последним, закрывал дверь, она пронзительно заскрипела, словно пожаловалась: «Что вы делаете?»

— Не к добру она заскрипела перед нашим уходом, — печально сказал отец и снова стал молиться.

— О аллах, пусть там, куда мы придем, двери дома не будут закрыты перед нами. Пусть не окажемся мы бездомными!

Чем дальше мы уходили от своего дома, тем все больше и больше людей шло и ехало рядом с нами. Наши соседи везли на арбе свою больную мать, которая уже пять лет не вставала с постели.

— Для чего вы меня везете? — стонала она сквозь слезы. — Закопайте меня здесь и уходите.

А народ все стекался и стекался на дорогу. Теперь, если обернуться, уже не видно было конца всем идущим. Шли понуро и тихо.

Через несколько часов там, где наша дорога соединялась с другой, я услышал громкие голоса: толпа людей загораживала дорогу. Я и несколько других молодых людей побежали вперед, обгоняя стариков и женщин, и увидели, что прямо на дороге, перед остановившейся толпой, с обнаженной шашкой в руке стоит Ахмет, сын Баракая, а его белоснежный конь топчется рядом, привязанный к дереву у самой дороги.

— Убейте меня, но пока я жив, вы не пройдете мимо меня! — кричал он, размахивая шашкой. — Вернитесь, пока не поздно, в свои осиротевшие дома, разожгите свои очаги, в которых еще теплится огонь!

— Уйди с дороги, Ахмет, сын Баракая! Нас ждут корабли.

— Вас ждут корабли. Но когда вы поймете, что вас обманули, они уже не привезут вас обратно. Я не раз бывал в Турции и знаю, что вас там ждет голод, рабство или смерть. Султан отберет у вас ваших сыновей, поставит их под ружье, пошлет их воевать, и они больше никогда не вернутся к вам. Для этого он и зовет вас к себе, только для этого!

Ахмет, сын Баракая, кричал. Но хотя он уже на несколько минут остановил толпу, его никто не хотел слушать.

— Чего хочешь ты? — спрашивали его. — Ты хочешь, чтобы гяуры здесь насильно окрестили наших детей? Мы мусульмане и плывем в мусульманскую землю!

— В пропасть вы идете. В пропасть! — как безумный кричал Ахмет, сын Баракая.

— Люди! Неужели у этого сумасшедшего нет родных, которые могли бы его успокоить?

— Его брат Ноурыз уже давно плывет по морю.

— Не подходите ко мне! — продолжая размахивать шашкой перед растерявшейся толпой, кричал Ахмет, сын Баракая. — Все равно, пока не убьете меня, я не пущу вас! Те, кто ушли, — ушли, но хоть вы вернитесь, сохраните свой род!

— Эй, Ахмет, сын Баракая! Если бы ты желал нам добра, разве б ты отстал от своего народа? Разве б ты не пошел вместе с ним?

— Почему среди вас нет настоящего мужчины, который бы сразил меня раньше, чем я увижу, как погибнет мой народ! — не отступая ни на шаг, кричал Ахмет, сын Баракая.

Но толпа прижала к нему женщин и детей, и он не мог их тронуть и отступил, и, оттесняя его все дальше и дальше в сторону, толпа медленно двинулась мимо него. И никто, ни один человек, пройдя мимо него, даже не повернулся, чтобы посмотреть, что с ним.

Чем ближе к морю, тем нас становилось все больше. Недалеко впереди, поддерживаемый с двух сторон двумя своими внуками, шел слепой Сакут, сколько я помню себя, на всех праздниках игравший на своей апхиарце. Сначала, когда мы шли, я не заметил его, но теперь, когда мы уже приближались к морю, он снял с пояса свою апхиарцу, настроил, провел по ней смычком, сначала заиграл, а потом начал петь. Он шел, еле передвигая ноги, но голос у него был, как всегда, чистый и такой сильный, что нельзя было поверить, что он принадлежит старику.

 

О, какая горькая участь,

Какая горькая участь! —

 

пел он.

 

Какое большое море

И какая малая горсть

Родной земли!

Бедная земля опустеет,

И кукушка замерзнет на ветке.

Ей некому пророчить года.

Простились ли вы с мертвыми?

Сказали вы, что мы не вернемся?

Надо было сказать им.

Мертвых нельзя обманывать!

 

Все больше людей, шедших впереди и сзади Сакута, слышали его голос и звуки его апхиарцы.

 

Обернемся к нашим горам,—

 

пел он.

 

Они не знают, куда мы уходим.

Обернемся, оставим им песню,

Чтобы она бродила, как эхо,

От одной горы до другой.

Если ребенок уходит от матери,

Значит, она виновата,

Но разве она виновата?

Разве она виновата?

«Почему вы уходите, дети?

В чем виновата я, дети?» —

Плачет наша земля,

Спрашивает нас земля.

Прости нас, бедных,

Прости нас!

Мы бессильны остаться.

Мы можем тебе оставить

Только одно: свою душу.

Мы навсегда уходим.

Она навсегда остается.

 

О аллах! Сколько лет, сколько долгих лет прошло с тех пор а в моих ушах так навсегда и осталась эта песня страдания. Я много раз видел, как из упавшего в землю зернышка вытягивается стебелек. Я много раз видел, как рождается жизнь, но только раз в жизни слышал, как рождается песня. Она родилась в тот страшный день по дороге к морю и всегда оставалась с нами. Когда наши плечи не выдерживали горя, мы сходились в круг и подтягивали тому из нас, кто лучше всех знал эту песню. Пели ее до тех пор пока не уставали, и, поверишь ли, мой дорогой Шарах, нам становилось легче от этой усталости.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-02-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: