В. Базанов ПОЭЗИЯ СЕРГЕЯ ЕСЕНИНА 7 глава




Пальцы пляшут твои в полукруг.

Захлебнуться бы в этом угаре,

Мой последний, единственный друг.

 

Не гляди на ее запястья

И с плечей ее льющийся шелк.

Я искал в этой женщине счастья,

А нечаянно гибель нашел.

 

Я не знал, что любовь — зараза,

Я не знал, что любовь — чума.

Подошла и прищуренным глазом

Хулигана свела с ума.

 

Пой, мой друг. Навевай мне снова

Нашу прежнюю буйную рань.

Пусть целует она другова,

Молодая красивая дрянь.

 

Ах, постой. Я ее не ругаю.

Ах, постой. Я ее не кляну,

Дай тебе про себя я сыграю

Под басовую эту струну

 

Льется дней моих розовый купол.

В сердце снов золотых сума.

Много девушек я перещупал,

Много женщин в углах прижимал.

 

Да! есть горькая правда земли,

Подсмотрел я ребяческим оком:

Лижут в очередь кобели

Истекающую суку соком.

 

Так чего ж мне ее ревновать.

Так чего ж мне болеть такому.

Наша жизнь — простыня да кровать.

Наша жизнь — поцелуй да в омут.

 

Пой же, пой! В роковом размахе

Этих рук роковая беда.

Только знаешь, пошли их…

Не умру я, мой друг, никогда.

 

<1922>

 

«Эта улица мне знакома…»

 

 

Эта улица мне знакома,

И знаком этот низенький дом.

Проводов голубая солома

Опрокинулась над окном.

 

Были годы тяжелых бедствий,

Годы буйных, безумных сил.

Вспомнил я деревенское детство,

Вспомнил я деревенскую синь.

 

Не искал я ни славы, ни покоя,

Я с тщетой этой славы знаком.

А сейчас, как глаза закрою,

Вижу только родительский дом.

 

Вижу сад в голубых накрапах,

Тихо август прилег ко плетню.

Держат липы в зеленых лапах

Птичий гомон и щебетню.

 

Я любил этот дом деревянный,

В бревнах теплилась грозная морщь,

Наша печь как-то дико и странно

Завывала в дождливую ночь.

 

Голос громкий и всхлипень зычный,

Как о ком-то погибшем, живом.

Что он видел, верблюд кирпичный,

В завывании дождевом?

 

Видно, видел он дальние страны,

Сон другой и цветущей поры,

Золотые пески Афганистана

И стеклянную хмарь Бухары.

 

Ах, и я эти страны знаю —

Сам немалый прошел там путь.

Только ближе к родимому краю

Мне б хотелось теперь повернуть.

 

Но угасла та нежная дрема,

Все истлело в дыму голубом.

Мир тебе — полевая солома,

Мир тебе — деревянный дом!

 

<1923>

 

«Я усталым таким еще не был…»

 

 

Я усталым таким еще не был.

В эту серую морозь и слизь

Мне приснилось рязанское небо

И моя непутевая жизнь.

 

Много женщин меня любило,

Да и сам я любил не одну,

Не от этого ль темная сила

Приучила меня к вину.

 

Бесконечные пьяные ночи

И в разгуле тоска не впервь!

Не с того ли глаза мне точит,

Словно синие листья червь?

 

Не больна мне ничья измена,

И не радует легкость побед, —

Тех волос золотое сено

Превращается в серый цвет.

 

Превращается в пепел и воды,

Когда цедит осенняя муть.

Мне не жаль вас, прошедшие годы,

Ничего не хочу вернуть.

 

Я устал себя мучить бесцельно,

И с улыбкою странной лица

Полюбил я носить в легком теле

Тихий свет и покой мертвеца…

 

И теперь даже стало не тяжко

Ковылять из притона в притон,

Как в смирительную рубашку,

Мы природу берем в бетон.

 

И во мне, вот по тем же законам,

Умиряется бешеный пыл.

Но и все ж отношусь я с поклоном

К тем полям, что когда-то любил.

 

В те края, где я рос под кленом,

Где резвился на желтой траве,—

Шлю привет воробьям, и воронам,

И рыдающей в ночь сове.

 

Я кричу им в весенние дали:

«Птицы милые, в синюю дрожь

Передайте, что я отскандалил, —

Пусть хоть ветер теперь начинает

Под микитки дубасить рожь».

 

<1923>

 

«Мне осталась одна забава…»

 

 

Мне осталась одна забава:

Пальцы в рот — и веселый свист.

Прокатилась дурная слава,

Что похабник я и скандалист.

 

Ах! какая смешная потеря!

Много в жизни смешных потерь.

Стыдно мне, что я в бога верил.

Горько мне, что не верю теперь.

 

Золотые далекие дали!

Все сжигает житейская мреть.

И похабничал я и скандалил

Для того, чтобы ярче гореть.

 

Дар поэта — ласкать и карябать,

Роковая на нем печать.

Розу белую с черною жабой

Я хотел на земле повенчать.

 

Пусть не сладились, пусть не сбылись

Эти помыслы розовых дней.

Но коль черти в душе гнездились —

Значит, ангелы жили в ней.

 

Вот за это веселие мути,

Отправляясь с ней в край иной,

Я хочу при последней минуте

Попросить тех, кто будет со мной, —

 

Чтоб за все за грехи мои тяжкие,

За неверие в благодать

Положили меня в русской рубашке

Под иконами умирать.

 

<1923>

 

«Заметался пожар голубой…» [85]

 

 

Заметался пожар голубой,

Позабылись родимые дали.

В первый раз я запел про любовь,

В первый раз отрекаюсь скандалить.

 

Был я весь — как запущенный сад,

Был на женщин и зелие падкий.

Разонравилось пить и плясать

И терять свою жизнь без оглядки.

 

Мне бы только смотреть на тебя,

Видеть глаз злато-карий омут,

И чтоб, прошлое не любя,

Ты уйти не смогла к другому.

 

Поступь нежная, легкий стан,

Если б знала ты сердцем упорным,

Как умеет любить хулиган,

Как умеет он быть покорным.

 

Я б навеки забыл кабаки

И стихи бы писать забросил,

Только б тонко касаться руки

И волос твоих цветом в осень.

 

Я б навеки пошел за тобой

Хоть в свои, хоть в чужие дали…

В первый раз я запел про любовь,

В первый раз отрекаюсь скандалить.

 

1923

 

«Ты такая ж простая, как все…»

 

 

Ты такая ж простая, как все,

Как сто тысяч других в России.

Знаешь ты одинокий рассвет,

Знаешь холод осени синий.

 

По-смешному я сердцем влип,

Я по-глупому мысли занял.

Твой иконный и строгий лик

По часовням висел в рязанях.

 

Я на эти иконы плевал,

Чтил я грубость и крик в повесе,

А теперь вдруг растут слова

Самых нежных и кротких песен.

 

Не хочу я лететь в зенит,

Слишком многое телу надо.

Что ж так имя твое звенит,

Словно августовская прохлада?

 

Я не нищий, ни жалок, ни мал

И умею расслышать за пылом:

С детства нравиться я понимал

Кобелям да степным кобылам.

 

Потому и себя не сберег

Для тебя, для нее и для этой.

Невеселого счастья залог —

Сумасшедшее сердце поэта.

 

Потому и грущу, осев,

Словно в листья, в глаза косые…

Ты такая ж простая, как все,

Как сто тысяч других в России.

 

1923

 

«Пускай ты выпита другим…»

 

 

Пускай ты выпита другим,

Но мне осталось, мне осталось

Твоих волос стеклянный дым

И глаз осенняя усталость.

 

О, возраст осени! Он мне

Дороже юности и лета.

Ты стала нравиться вдвойне

Воображению поэта.

 

Я сердцем никогда не лгу,

И потому на голос чванства

Бестрепетно сказать могу,

Что я прощаюсь с хулиганством.

 

Пора расстаться с озорной

И непокорною отвагой.

Уж сердце напилось иной,

Кровь отрезвляющею брагой.

 

И мне в окошко постучал

Сентябрь багряной веткой ивы,

Чтоб я готов был и встречал

Его приход неприхотливый.

 

Теперь со многим я мирюсь

Без принужденья, без утраты.

Иною кажется мне Русь,

Иными — кладбища и хаты.

 

Прозрачно я смотрю вокруг

И вижу, там ли, здесь ли, где-то ль,

Что ты одна, сестра и друг,

Могла быть спутницей поэта.

 

Что я одной тебе бы мог,

Воспитываясь в постоянстве,

Пропеть о сумерках дорог

И уходящем хулиганстве.

 

1923

 

«Дорогая, сядем рядом…»

 

 

Дорогая, сядем рядом,

Поглядим в глаза друг другу.

Я хочу под кротким взглядом

Слушать чувственную вьюгу.

 

Это золото осеннее,

Эта прядь волос белесых —

Все явилось, как спасенье

Беспокойного повесы.

 

Я давно мой край оставил,

Где цветут луга и чащи.

В городской и горькой славе

Я хотел прожить пропащим.

 

Я хотел, чтоб сердце глуше

Вспоминало сад и лето,

Где под музыку лягушек

Я растил себя поэтом.

 

Там теперь такая ж осень…

Клен и липы в окна комнат,

Ветки лапами забросив,

Ищут тех, которых помнят.

 

Их давно уж нет на свете.

Месяц на простом погосте

На крестах лучами метит,

Что и мы придем к ним в гости,

 

Что и мы, отжив тревоги,

Перейдем под эти кущи.

Все волнистые дороги

Только радость льют живущим.

 

Дорогая, сядь же рядом,

Поглядим в глаза друг другу.

Я хочу под кротким взглядом

Слушать чувственную вьюгу.

 

1923

 

«Мне грустно на тебя смотреть…»

 

 

Мне грустно на тебя смотреть,

Какая боль, какая жалость!

Знать, только ивовая медь

Нам в сентябре с тобой осталась.

 

Чужие губы разнесли

Твое тепло и трепет тела.

Как будто дождик моросит

С души, немного омертвелой.

 

Ну что ж! Я не боюсь его.

Иная радость мне открылась.

Ведь не осталось ничего,

Как только желтый тлен и сырость.

 

Ведь и себя я не сберег

Для тихой жизни, для улыбок.

Так мало пройдено дорог,

Так много сделано ошибок.

 

Смешная жизнь, смешной разлад.

Так было и так будет после.

Как кладбище, усеян сад

В берез изглоданные кости.

 

Вот так же отцветем и мы

И отшумим, как гости сада…

Коль нет цветов среди зимы,

Так и грустить о них не надо.

 

1923

 

«Ты прохладой меня не мучай»

 

 

Ты прохладой меня не мучай

И не спрашивай, сколько мне лет,

Одержимый тяжелой падучей,

Я душой стал, как желтый скелет.

 

Было время, когда из предместья

Я мечтал по-мальчишески — в дым,

Что я буду богат и известен

И что всеми я буду любим.

 

Да! Богат я, богат с излишком.

Был цилиндр, а теперь его нет.

Лишь осталась одна манишка

С модной парой избитых штиблет.

 

И известность моя не хуже, —

От Москвы по парижскую рвань

Мое имя наводит ужас,

Как заборная, громкая брань.

 

И любовь, не забавное ль дело?

Ты целуешь, а губы как жесть.

Знаю, чувство мое перезрело,

А твое не сумеет расцвесть.

 

Мне пока горевать еще рано,

Ну, а если есть грусть — не беда!

Золотей твоих кое по курганам

Молодая шумит лебеда.

 

Я хотел бы опять в ту местность,

Чтоб под шум молодой лебеды

Утонуть навсегда в неизвестность

И мечтать по-мальчишески — в дым.

 

Но мечтать о другом, о новом,

Непонятном земле и траве,

Что не выразить сердцу словом

И не знает назвать человек.

 

1923

 

«Вечер черные брови насопил…»

 

 

Вечер черные брови насопил.

Чьи-то кони стоят у двора.

Не вчера ли я молодость пропил?

Разлюбил ли тебя не вчера?

 

Не храпи, запоздалая тройка!

Наша жизнь пронеслась без следа.

Может, завтра больничная койка

Упокоит меня навсегда.

 

Может, завтра совсем по-другому

Я уйду, исцеленный навек,

Слушать песни дождей и черемух,

Чем здоровый живет человек.

 

Позабуду я мрачные силы,

Что терзали меня, губя.

Облик ласковый! Облик милый!

Лишь одну не забуду тебя.

 

Пусть я буду любить другую,

Но и с нею, с любимой, с другой,

Расскажу про тебя, дорогую,

Что когда-то я звал дорогой.

 

Расскажу, как текла былая

Наша жизнь, что былой не была…

Голова ль ты моя удалая,

До чего ж ты меня довела?

 

1923

 

«Годы молодые с забубенной славой»

 

 

Годы молодые с забубенной славой,

Отравил я сам вас горькою отравой.

 

Я не знаю: мой конец близок ли, далек ли,

Были синие глаза, да теперь поблекли.

 

Где ты, радость? Темь и жуть, грустно и обидно.

В поле, что ли? В кабаке? Ничего не видно.

 

Руки вытяну — и вот слушаю на ощупь:

Едем… кони… сани… снег… проезжаем рощу.

 

«Эй, ямщик, неси вовсю! Чай, рожден не слабым!

Душу вытрясти не жаль по таким ухабам».

 

А ямщик в ответ одно: «По такой метели

Очень страшно, чтоб в пути лошади вспотели».

 

«Ты, ямщик, я вижу, трус. Это не с руки нам!»

Взял я кнут и ну стегать по лошажьим спинам.

 

Бью, а кони, как метель, снег разносят в хлопья.

Вдруг толчок… и из саней прямо на сугроб я.

 

Встал и вижу: что за черт — вместо бойкой тройки…

Забинтованный лежу на больничной койке.

 

И заместо лошадей по дороге тряской

Бью я жесткую кровать мокрою повязкой.

 

На лице часов в усы закрутились стрелки.

Наклонились надо мной сонные сиделки.

 

Наклонились и хрипят: «Эх ты, златоглавый,

Отравил ты сам себя горькою отравой.

 

Мы не знаем, твой конец близок ли, далек ли, —

Синие твои глаза в кабаках промокли».

 

<1924>

 

Письмо матери

 

 

Ты жива еще, моя старушка?

Жив и я. Привет тебе, привет!

Пусть струится над твоей избушкой

Тот вечерний несказанный свет.

 

Пишут мне, что ты, тая тревогу,

Загрустила шибко обо мне,

Что ты часто ходишь на дорогу

В старомодном ветхом шушуне.

 

И тебе в вечернем синем мраке

Часто видится одно и то ж:

Будто кто-то мне в кабацкой драке

Саданул под сердце финский нож.

 

Ничего, родная! Успокойся.

Это только тягостная бредь.

Не такой уж горький я пропойца,

Чтоб, тебя не видя, умереть.

 

Я по-прежнему такой же нежный

И мечтаю только лишь о том,

Чтоб скорее от тоски мятежной

Воротиться в низенький наш дом.

 

Я вернусь, когда раскинет ветви

По-весеннему наш белый сад.

Только ты меня уж на рассвете

Не буди, как восемь лет назад.

 

Не буди того, что отмечталось,

Не волнуй того, что не сбылось, —

Слишком раннюю утрату и усталость

Испытать мне в жизни привелось.

 

И молиться не учи меня. Не надо!

К старому возврата больше нет.

Ты одна мне помощь и отрада,

Ты одна мне несказанный свет.

 

Так забудь же про свою тревогу,

Не грусти так шибко обо мне.

Не ходи так часто на дорогу

В старомодном ветхом шушуне.

 

<1924>

 

«Мы теперь уходим понемногу…» [86]

 

 

Мы теперь уходим понемногу

В ту страну, где тишь и благодать.

Может быть, и скоро мне в дорогу

Бренные пожитки собирать.

 

Милые березовые чащи!

Ты, земля! И вы, равнин пески!

Перед этим сонмом уходящих

Я не в силах скрыть моей тоски.

 

Слишком я любил на этом свете

Все, что душу облекает в плоть.

Мир осинам, что, раскинув ветви,

Загляделись в розовую водь.

 

Много дум я в тишине продумал,

Много песен про себя сложил,

И на этой на земле угрюмой

Счастлив тем, что я дышал и жил.

 

Счастлив тем, что целовал я женщин,

Мял цветы, валялся на траве

И зверье, как братьев наших меньших,

Никогда не бил по голове.

 

Знаю я, что не цветут там чащи,

Не звенит лебяжьей шеей рожь.

Оттого пред сонмом уходящих

Я всегда испытываю дрожь.

 

Знаю я, что в той стране не будет

Этих нив, златящихся во мгле.

Оттого и дороги мне люди,

Что живут со мною на земле.

 

1924

 

Пушкину [87]

 

 

Мечтая о могучем даре

Того, кто русской стал судьбой,

Стою я на Тверском бульваре,

Стою и говорю с собой.

 

Блондинистый, почти белесый,

В легендах ставший как туман,

О Александр! Ты был повеса,

Как я сегодня хулиган.

 

Но эти милые забавы

Не затемнили образ твой,

И в бронзе выкованной славы

Трясешь ты гордой головой.

 

А я стою, как пред причастьем,

И говорю в ответ тебе:

Я умер бы сейчас от счастья,

Сподобленный такой судьбе.

 

Но, обреченный на гоненье,

Еще я долго буду петь…

Чтоб и мое степное пенье

Сумело бронзой прозвенеть.

 

<1924>

 

Возвращение на родину [88]

 

 

Я посетил родимые места,

Ту сельщину,

Где жил мальчишкой,

Где каланчой с березовою вышкой

Взметнулась колокольня без креста.

 

Как много изменилось там,

В их бедном, неприглядном быте.

Какое множество открытий

За мною следовало по пятам.

 

Отцовский дом

Не мог я распознать[89]:

Приметный клен уж под окном не машет,

И на крылечке не сидит уж мать[90],

Кормя цыплят крупитчатою кашей.

 

Стара, должно быть, стала…

Да, стара.

Я с грустью озираюсь на окрестность:

Какая незнакомая мне местность!

Одна, как прежняя, белеется гора,

Да у горы

Высокий серый камень.

 

Здесь кладбище!

Подгнившие кресты,

Как будто в рукопашной мертвецы

Застыли с распростертыми руками.

 

По тропке, опершись на подожок,

Идет старик, сметая пыль с бурьяна.

«Прохожий!

Укажи, дружок,

Где тут живет Есенина Татьяна?»

 

«Татьяна… Гм…

Да вон за той избой.

А ты ей что?

Сродни?

Аль, может, сын пропащий?»

«Да, сын.

Но что, старик, с тобой?

Скажи мне,

Отчего ты так глядишь скорбяще?»

 

«Добро, мой внук,

Добро, что не узнал ты деда!..»

«Ах, дедушка, ужели это ты?»

И полилась печальная беседа

Слезами теплыми на пыльные цветы.

………....

«Тебе, пожалуй, скоро будет тридцать…

А мне уж девяносто…

Скоро в гроб.

Давно пора бы было воротиться».

Он говорит, а сам все морщит лоб.

«Да!.. Время!..

Ты не коммунист?»

«Нет!..»

«А сестры стали комсомолки.

Такая гадость! Просто удавись!

Вчера иконы выбросили с полки,

На церкви комиссар снял крест.

Теперь и богу негде помолиться.

Уж я хожу украдкой нынче в лес,

Молюсь осинам…

Может, пригодится…

 

Пойдем домой —

Ты все увидишь сам».

 

И мы идем, топча межой кукольни.

Я улыбаюсь пашням и лесам,

А дед с тоской глядит на колокольню.

 

………...

………...

 

«Здорово, мать! Здорово!» —

И я опять тяну к глазам платок.

Тут разрыдаться может и корова,

Глядя на этот бедный уголок.

 

На стенке календарный Ленин.

Здесь жизнь сестер,

Сестер, а не моя,—

Но все ж готов упасть я на колени,

Увидев вас, любимые края.

 

Пришли соседи…

Женщина с ребенком.

Уже никто меня не узнает.

По-байроновски наша собачонка

Меня встречала с лаем у ворот.[91]

 

Ах, милый край!

Не тот ты стал,

Не тот.

Да уж и я, конечно, стал не прежний.

Чем мать и дед грустней и безнадежней,

Тем веселей сестры смеется рот.

 

Конечно, мне и Ленин не икона,

Я знаю мир…

Люблю мою семью…

Но отчего-то все-таки с поклоном

Сажусь на деревянную скамью.

 

«Ну, говори, сестра!»

 

И вот сестра разводит,

Раскрыв, как Библию, пузатый «Капитал»,

О Марксе,

Энгельсе…

Ни при какой погоде

Я этих книг, конечно, не читал.

 

И мне смешно,

Как шустрая девчонка

Меня во всем за шиворот берет…

 

………...

………...

 

По-байроновски наша собачонка

Меня встречала с лаем у ворот.

 

1924

 

Русь советсткая

 

А. Сахарову [92]

 

 

Тот ураган прошел. Нас мало уцелело.

На перекличке дружбы многих нет.

Я вновь вернулся в край осиротелый,

В котором не был восемь лет.

 

Кого позвать мне? С кем мне поделиться

Той грустной радостью, что я остался жив?

Здесь даже мельница — бревенчатая птица

С крылом единственным — стоит, глаза смежив.

 

Я никому здесь не знаком,

А те, что помнили, давно забыли.

И там, где был когда-то отчий дом,

Теперь лежит зола да слои дорожной пыли.

 

А жизнь кипит.

Вокруг меня снуют

И старые и молодые лица.

Но некому мне шляпой поклониться,

Ни в чьих глазах не нахожу приют.

 

И в голове моей проходят роем думы:

Что родина?

Ужели это сны?

Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый

Бог весть с какой далекой стороны.

 

И это я!

Я, гражданин села,

Которое лишь тем и будет знаменито,

Что здесь когда-то баба родила

Российского скандального пиита.

 

Но голос мысли сердцу говорит:

«Опомнись! Чем же ты обижен?

Ведь это только новый свет горит

Другого поколения у хижин.

 

Уже ты стал немного отцветать,

Другие юноши поют другие песни.

Они, пожалуй, будут интересней —

Уж не село, а вся земля им мать».

 

Ах, родина! Какой я стал смешной.

На щеки впалые летит сухой румянец.

Язык сограждан стал мне как чужой,

В своей стране я словно иностранец.

 

Вот вижу я:

Воскресные сельчане

У волости, как в церковь, собрались.

Корявыми, немытыми речами

Они свою обсуживают «жись».

 

Уж вечер. Жидкой позолотой

Закат обрызгал серые поля.

И ноги босые, как телки под ворота,

Уткнули по канавам тополя.

 

Хромой красноармеец с ликом сонным,

В воспоминаниях морщиня лоб,

Рассказывает важно о Буденном,

О том, как красные отбили Перекоп.

 

«Уж мы его — и этак и раз-этак, —

Буржуя энтого… которого… в Крыму…»

И клены морщатся ушами длинных веток,

И бабы охают в немую полутьму.

 

С горы идет крестьянский комсомол,

И под гармонику, наяривая рьяно,

Поют агитки Бедного Демьяна,

Веселым криком оглашая дол.

 

Вот так страна!

Какого ж я рожна

Орал в стихах, что я с народом дружен?

Моя поэзия здесь больше не нужна,

Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.

 

Ну что ж!

Прости, родной приют.

Чем сослужил тебе — и тем уж я доволен.

Пускай меня сегодня не поют —

Я пел тогда, когда был край мой болен.

 

Приемлю все.

Как есть все принимаю.

Готов идти по выбитым следам.

Отдам всю душу октябрю и маю,

Но только лиры милой не отдам.

 

Я не отдам ее в чужие руки,

Ни матери, ни другу, ни жене.

Лишь только мне она свои вверяла звуки

И песни нежные лишь только пела мне.

 

Цветите, юные! И здоровейте телом!

У вас иная жизнь, у вас другой напев.

А я пойду один к неведомым пределам,

Душой бунтующей навеки присмирев.

 

Но и тогда,

Когда во всей планете

Пройдет вражда племен,

Исчезнет ложь и грусть, —

Я буду воспевать

Всем существом в поэте

Шестую часть земли

С названьем кратким «Русь».

 

1924

 

«Этой грусти теперь не рассыпать…» [93]

 

 

Этой грусти теперь не рассыпать

Звонким смехом далеких лет.

Отцвела моя белая липа,

Отзвенел соловьиный рассвет.

 

Для меня было все тогда новым,

Много в сердце теснилось чувств,

А теперь даже нежное слово

Горьким плодом срывается с уст.

 

И знакомые взору просторы

Уж не так под луной хороши.

Буераки… пеньки… косогоры

Обпечалили русскую ширь.

 

Нездоровое, хилое, низкое,

Водянистая, серая гладь.

Это все мне родное и близкое,

От чего так легко зарыдать.

 

Покосившаяся избенка,

Плач овцы, и вдали на ветру

Машет тощим хвостом лошаденка,

Заглядевшись в неласковый пруд.

 

Это все, что зовем мы родиной,

Это все, отчего на ней

Пьют и плачут в одно с непогодиной,

Дожидаясь улыбчивых дней.

 

Потому никому не рассыпать

Эту грусть смехом ранних лет.

Отцвела моя белая липа,

Отзвенел соловьиный рассвет.

 

<1924>

 

«Издатель славный! В этой книге…» [94]

 

 

Издатель славный! В этой книге

Я новым чувствам предаюсь,

Учусь постигнуть в каждом миге

Коммуной вздыбленную Русь.

 

Пускай о многом неумело

Шептал бумаге карандаш,

Душа спросонок хрипло пела,

Не понимая праздник наш.

 

Но ты видением поэта

Прочтешь не в буквах, а в другом,

Что в той стране, где власть Советов,

Не пишут старым языком.

 

И, разбирая опыт смелый,

Меня насмешке не предашь, —

Лишь потому так неумело

Шептал бумаге карандаш.

 

<1924>

 

«Низкий дом с голубыми ставнями…»

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: