III. А может, стану я огнем 8 глава




 

Хана наливает молоко в свою чашку. Потом льет белую жидкость на темные пальцы Кипа, на запястье и выше, до локтя, потом вдруг останавливается. Кип сидит, не двигаясь.

 

0** *

0Кзападу от дома находится длинный узкий сад, расположенный на двух уровнях: традиционная терраса, а выше – более заросший тенистый сад, в котором каменные ступеньки и бетонные статуи почти незаметны под зеленой плесенью от дождя. Сапер поставил палатку именно здесь. Льет дождь, из долины поднимается туман, и капли влаги падают с ветвей кипарисов и елей на этот кусочек сада на склоне холма, наполовину очищенный от мин.

 

Только костры могут осушить постоянно сырой и затененный верхний сад. Хана собирает в кучу остатки досок и балок, разодранных артобстрелами и бомбежками, ветки, сорняки, вырванные во время прополки, скошенную траву и крапиву и тащит сюда, а вечером, в сумерки, они с Кипом сжигают все это. Костры сначала дымят, дым от горящих растений стелется по кустам, поднимается вверх к деревьям, а затем рассеивается на террасе перед домом. Через открытое окно до пациента доходят эти запахи, он слышит доносящиеся ветром голоса, время от времени смех из дымного сада. Он старается по запаху определить, что горит в кострах. Кажется, розмарин, молочай, полынь, что-то еще есть там, без запаха, возможно, дикая фиалка или ложный подсолнух, который должен расти на кислых почвах этой местности.

 

Английский пациент дает Хане советы, что выращивать. «Пусть ваш итальянский друг достанет вам семена, он, кажется, крупный специалист по этой части. Что вам нужно, так это сливовые деревья. А еще красную гвоздику. Если вам нужны латинские названия для вашего друга – это «Силене виргиника». Красный чабрец тоже не помешает. Если вы хотите, чтобы

0всаду пели зяблики, посадите орешник и вишни.»

 

Она все аккуратно записывает, потом кладет ручку в ящик маленького столика, где хранит книгу, которую читает ему, а также две свечи и спички. В этой комнате она не держит медикаменты, а прячет их в других комнатах. Она знает, что рано или поздно Караваджо опять примется искать морфий, и не хочет, чтобы он беспокоил англичанина. Она кладет листок со списком растений в карман платья, чтобы отдать потом Караваджо. Теперь, когда в ней проснулось физическое влечение, она чувствовала себя неловко в компании трех мужчин.

 

Если только причина в физическом влечении. Если это имеет отношение к любви Кипа. Ей нравится лежать, зарывшись лицом в его плечо, в эту темно-коричневую реку, и просыпаться, погруженной в нее, чувствуя кожей невидимую пульсирующую жилку, в которую ей придется вливать физиологический раствор, если он будет умирать.

 

В два или три часа ночи, когда англичанин уже засыпает, она идет через сад к палатке сапера, на свет фонаря «молния», который висит на руке статуи святого Христофора. Она идет в кромешной тьме, но ей знаком каждый кустик на пути, место последнего костра, который еще тлеет красными углями. Иногда она берет в руки стеклянную воронку и


задувает фонарь, а иногда оставляет его гореть и, наклонив голову, ныряет через откинутый борт палатки внутрь, чтобы прильнуть к нему, к его руке, ласкать его и ухаживать за ним, как за раненым, а вместо тампона будет ее язык, вместо иглы – ее зубы, вместо маски для наркоза – ее рот, который заставит его постоянно работающий мозг расслабиться и забыться в томной неге. Она расстегивает платье и кладет его на теннисные туфли. Она знает, что для него мир, горящий вокруг них, состоит из нескольких решающих правил, которые необходимо соблюдать при разминировании, что именно этим по-прежнему занят его мозг, когда она уже засыпает рядом, целомудренная, как сестра.

Их окружают палатка и темный лес.

Они только на шаг переступили границу утешения, которое она давала раненым во временных госпиталях в Кортоне или Монтерчи. Ее тело – как последнее тепло; ее шепот – как утешение; ее игла – чтобы усыпить. Но сапер не допускает в свое тело ничего из другого мира. Влюбленный мальчик, который не станет есть из ее рук, который не нуждается в обезболивающих уколах, в отличие от Караваджо, который только этим и живет, или в чудодейственных мазях, которыми бедуины лечили англичанина. Только для спокойного сна.

 

Он украшает свое жилище. Листья, которые она ему подарила, огарок свечи, а в палатке детекторный приемник и вещевой мешок, в котором хранятся его приборы. Он вышел из сражений со спокойствием, которое, даже если и кажущееся, означало для него порядок. Он остается требовательным к себе всегда: взяв на мушку автомата ястреба, парящего над долиной; обезвреживая мину и не сводя с нее глаз; даже когда он вытаскивает термос, откручивает крышку и пьет из нее.

 

Она думает, что все остальное для него – второстепенно, его глаза останавливаются лишь на том, что представляет опасность, а его ухо настроено только на радиоволну, где передают события в Хельсинки или Берлине. Даже когда он занимается с ней любовью и ее левая рука держит его выше браслета-«кара», где напряжены мышцы, Хана чувствует себя невидимкой в этом отсутствующем взгляде, пока из его груди не вырвется стон, пока его голова обессиленно не упадет ей на грудь. Все второстепенно, кроме того, что представляет опасность. Она научила его не молчать в минуты наслаждения, она хотела слышать это, чтобы узнавать, расслабился ли он, ибо лишь по звукам можно было понять, что он испытывает, как будто он захотел, наконец, обнаружить свое присутствие в темноте.

 

Трудно сказать, насколько она влюблена в него или он в нее. Или насколько это должно держаться в тайне. Чем дальше заходила их связь, тем усерднее они старались этого не показывать на людях. Ей нравилось, что он оставляет ей свободу и территорию, на которую, как он считал, каждый имеет право. Это давало обоим силу с опорой на закон соблюдения внешней отстраненности, когда он проходит под ее окном, не говоря ни слова, отправляясь в деревню, чтобы встретиться с другими саперами. Или когда он передает ей тарелку в руки. Или когда она кладет новый зеленый лист на его загорелое запястье. Или когда они ремонтируют разрушенную стену вместе с Караваджо. Сапер напевает свои излюбленные американские песни, которые Караваджо тоже нравятся, но дядюшка Дэйв предпочитает не показывать вида.

«Пенсильвания-шeсть-пять-о-о-о», – выдыхает молодой солдат.

 

* * *

 

Она изучает все оттенки его смуглой кожи. Цвет руки выше локтя, цвет шеи, ладоней, щеки, кожи под тюрбаном. Темную смуглость пальцев, разделяющих красные и черные проводки или берущих хлеб из алюминиевой солдатской миски, которой он все еще пользуется. Вот он встает. Такая самоуверенность кажется им грубоватой, но для него, несомненно, это верх вежливости.

 

Но больше всего ей нравится смотреть на его влажную шею, когда он умывается. Хана представляет его грудь в капельках пота, когда она хватается за нее, а он нависает над ней во


время минут любви, его сильные, крепкие руки в темноте палатки. Она помнит цвет его тела, когда однажды они были в ее комнате, и свет из города, вздохнувшего после отмены комендантского часа, осветил их, словно сумерки.

 

* * *

 

Позже она поймет, что он никогда не допускал возможности для себя принадлежать ей,

0адля нее – ему. Она встретила это слово в романе, запомнила и занесла в свой словарь. «Принадлежать – быть обязанным, быть в долгу.» А он, она уверена в этом, никогда бы этого не допустил. И если она проходила двести метров темного сада, чтобы попасть к нему в палатку, это был ее выбор, она этого хотела. И он мог спать, не потому что не хочет ее, а потому что ему необходимо хорошо выспаться, чтобы утром иметь свежую голову и быть готовым распутать новые ловушки.

 

Он считает ее удивительной. Он просыпается и видит ее в струях света лампы. Больше всего ему нравится решительное выражение ее лица. Или по вечерам ему нравится слушать ее голос, когда она пытается убедить Караваджо в его очередном безрассудстве. Или то, как она медленно двигается вдоль его тела, словно святая.

 

Они разговаривают. Легкая монотонность его голоса смешивается с запахом палатки, с которой он не расставался в течение всей итальянской кампании, как будто она стала частью его тела, крылом цвета хаки, которым положено накрываться ночью. Это его мир. В такие ночи она чувствует, как ей не хватает Канады. Он спрашивает, почему она не может заснуть. Ее раздражает его самоуверенность, его способность быстро отключиться от окружающего мира. А ей нужно, чтобы дождь стучал по жестяной крыше и два тополя шелестели листвой под окном… ей нужен шум, под который она всегда засыпала. Деревья и крыши, которые убаюкивали ее, под которыми она выросла на восточной окраине Торонто, а потом убаюкивали ее на берегу реки Скутаматта, куда они переехали вместе с Патриком и Кларой,

 

0апозже – над водами Джорджиан-Бей. Странно: даже в этом огромном саду она не нашла ни одного дерева, которое могло бы убаюкать ее.

 

– Поцелуй меня. Я так люблю твои губы. Твои зубы.

 

И позже, когда он повернулся к открытому входу в палатку, она громко шепчет, но только сама слышит этот шепот: «Надо спросить Караваджо. Как-то отец сказал мне, что. Караваджо всегда в кого-то влюблен. Не просто влюблен, а постоянно умирает от любви. Постоянно не в себе. Постоянно счастлив. Кип! Ты слышишь меня? Я так счастлива с тобой. Я хочу всегда быть с тобой».

 

* * *

 

Больше всего ей хотелось бы плыть с ним по реке. В плавании нужно было соблюдать определенные правила, почти как в огромном зале на балу. Но он по-другому воспринимал реки. Он молчаливо входил в Моро, натягивал связку канатов, привязанных к раскладному мосту, скрепленные болтами стальные панели скользили за ним в воду, словно живое существо, а небо озарялось вспышками от взрывов, и кто-то рядом с ним тонул на самой середине реки. И саперы снова ныряли в воду, чтобы подхватить потерянные блоки, ловя и скрепляя их крюками, в холодной грязи и воде, под непрекращающимся огнем.

Ночами они стонали и кричали друг на друга, чтобы не сойти с ума. Их одежда разбухала от холодной воды, а мост медленно растягивался над их головами. А через два дня

 

– новая река, новый мост. Почти на каждой реке, которую им приходилось форсировать, был разрушен мост, как будто ее название было вытерто, как будто на небе не было звезд, а в домах – дверей. Подразделения саперов входили в реку, обвязавшись веревками, тянули тросы на плечах, закручивали гаечными ключами промасленные болты, чтобы меньше скрежетал металл, а потом по этим собранным мостам маршировали войска, проезжала техника, а саперы все еще стояли внизу, в воде.


Поэтому часто артобстрел или бомбежка заставали их на середине реки. Взрывы освещали берега, заросшие тиной, раздирали на части сталь и железо, выбрасывали осколки на камни. И ничто не могло защитить их – река была похожа на тонкий шелк, вспарываемый металлом.

 

Он все это пережил. И он знал, как быстро заснуть, в отличие от нее, у которой были свои реки для воспоминаний.

 

Да, Караваджо сможет объяснить ей, как утонуть в любви. Даже как утонуть в осторожной любви.

 

– Кип, я хочу показать тебе реку Скутаматта, – сказала она. – Я хочу показать тебе озеро Дымное. Женщина, которую любил мой отец, живет на озерах и плавает на каноэ лучше, чем водит машину. Мне не хватает грома, который вырубает электричество. Я хочу познакомить тебя с Кларой, королевой каноэ, последней, кто остался в нашей семье. Мой отец пожертвовал ею ради войны.

 

* * *

 

Хана без колебаний, не останавливаясь, идет ночью к его палатке. Она хорошо знает дорогу. Деревья просеивают сквозь листву лунный свет, как будто она попала в лучи круглого зеркального шара в танцевальном зале. Она влезает к нему в палатку, прикладывает ухо к его груди и слушает, как бьется его сердце, подобно тому, как он слушает тиканье часового механизма в мине. Все спят, кроме нее.

 

IV. Южный Каир, 1930-1938

 

В течение сотен лет после Геродота западный мир почти не проявлял интереса к пустыне. Это длится до начала двадцатого века. С 425 года до Рождества Христова все европейцы отводят от нее взгляд. Полное молчание. Девятнадцатое столетие стало веком искателей рек. А затем, в 1920-х годах, пришел запоздалый, но, казалось бы, радостный и приятный постскриптум истории этого потаенного уголка земной суши. Исследователи-энтузиасты организовывали экспедиции на свои личные средства, а затем представляли результаты в Королевское географическое общество в Лондоне, в Кенсингтон-Гор1. Это были усталые люди, опаленные солнцем пустыни, которые, словно моряки Конрада2, чувствовали себя не в своей тарелке в городских такси и не понимали плоского юмора водителей автобусов.

 

Направляясь на очередное заседание членов Географического общества из пригородов в Найтсбридж3, они часто теряются в поездах, не могут найти билет, мысленно путешествуя но старым картам, ни при каких обстоятельствах не расстаются со своими рюкзаками, где хранятся их записи, собиравшиеся долго и мучительно. Эти романтики неизведанных земель, принадлежащие к разным странам и национальностям, едут в Лондон в шесть часов вечера, когда «все нормальные люди» разъезжаются из Лондона по домам. Но это как раз то время, когда можно уединиться. Прибыв в Кенсингтон-Гор и пообедав в «Лайонз Корнер Хаус», они входят в здание Географического общества и садятся где-нибудь на галерке в лекционном зале, рядом с огромным каноэ племени маори, еще раз просматривая свои записи. А в восемь часов начинается обсуждение.

 

Здесь читают лекции раз в две недели. Кто-то выступает, кто-то благодарит. Обычно последний оратор подтверждает или определяет практическую значимость полученных результатов, иногда делает мягкие критические замечания, но без развязности, без дерзких слов и представляющегося неуместным пыла. Все признают, что основные докладчики весьма близки к фактам, и даже о самых рискованных предприятиях говорят спокойно.


 

 



«Мое путешествие по Ливийской пустыне от Сокума на Средиземном море до Элъ-Обейда в Судане проходило по одному из сухопутных путей, который представляется интересным с географической точки зрения…»

Людей, которые собрались в этом зале с дубовыми стенами, никогда не интересует, сколько лет и средств ушло на подготовку, финансирование и осуществление той или иной экспедиции. На прошлой неделе лектор привел факт исчезновения тридцати человек во льдах Антарктики. И о подобных же потерях от чрезмерной жары и песчаных бурь сообщалось без особой помпы, довольно сдержанно. Все человеческие факторы и денежные затруднения остаются «за кадром», лежат по другую сторону принятых рамок и не подвергаются здесь обсуждениям, в основном касающимся поверхности Земли, которая «представляется интересной с географической точки зрения».

 

«Возможно ли использовать в этом районе другие впадины, кроме широко обсуждавшейся Вади-Райан, в связи с ирригацией или мелиоративным дренажом дельты Нила?»

 

«Правда ли, что артезианские скважины в оазисах постепенно исчезают?» «Где можно искать таинственную Зерзуру?» «Остались ли еще нетронутые исследованиями «потерянные» оазисы?»

«Где находятся черепаховые болота, о которых сообщается у Птолемея?»

 

Джон Белл, директор Института исследований пустыни в Египте, задавал эти вопросы еще в 1927 году. К 1930 году сообщения в газетах стали еще сдержаннее:

 

«Мне бы хотелось добавить несколько слов по некоторым вопросам, поднятым в интересном обсуждении доисторической географии оазиса Харга…»

 

К середине тридцатых годов Зерзура была найдена экспедицией графа Ладислава Алмаши.1

 

В 1939 году великое десятилетие экспедиций в Ливийской пустыне завершилось, а этот огромный и безмолвный кусок земли стал театром военных действий.

 

* * *

 

Лежа в беседке из зелени над головой, обгоревший пациент видит сцены из дальнего прошлого. Словно рыцарь в Равенне, мраморное надгробие которого кажется живым, почти прозрачным, а он смотрит вдаль, приподнявшись на своем ложе из камня. Он видит долгожданный дождь в Африке, жизнь в Каире, тогдашние дни и ночи. Хана сидит у его постели и путешествует вместе с ним, словно преданный оруженосец.

 

0** *

0В1930 году мы начали картографировать большую часть плато Гильф-эль-Кебир, не оставляя поиски затерянного оазиса, который назывался Зерзура. Город Акаций.

 

0Внашей группе, состоявшей из европейцев-«пустынников», было несколько человек. Джон Белл, который видел Гильф еще в 1917 году. Кемаль эль Дин. Багнольд, который нашел южный путь к Песчаному Морю. Мэдокс, одержимый исследованиями пустыни. Его Высочество Васфи Бей. Фотограф Каспариус, геолог доктор Кадар и Берманн. Гильф-эль-Кебир – огромное плато, расстилающееся в Ливийской пустыне, «размером со Швейцарию», как любил говорить Мэдокс, – было нашим сердцем. Плато медленно и плавно снижалось к северу, а его откосы обрывались к востоку и западу. Оно выступало из пустыни в шестистах километрах к западу от Нила.

 

Древние египтяне, вероятно, считали, что к западу от городов-оазисов уже нет ничего. Там мир для них кончался, потому что в пустыне не было воды. Но на огромных просторах пустынь вас всегда окружает забытая история. Племена тебу и сенуси бродили когда-то здесь, и у них были колодцы, местонахождение которых хранилось в тайне. Ходили слухи о




плодородных землях, раскинувшихся где-то в недрах этой пустыни. Арабские писатели тринадцатого века упоминали о Зерзуре: «Оазис Маленьких Птичек», «Город Акаций». В «Книге о затерянных сокровищах» («Китаб аль Кануш») Зерзуру называют белым городом, «белым, как голубь».

 

Посмотрите на карту Ливийской пустыни, и вы увидите имена этих исследователей. Кемаль эль Дин в 1925 году практически один организовал первую современную большую экспедицию. Багнольд в 1930 – 1932 годах. Алмаши – Мэдокс в 1931 – 1937 годах. Как раз севернее тропика Рака.1

 

На протяжении межвоенного периода мы были маленькой кучкой неутомимых исследователей, которые составляли карты и совершали все новые и новые вылазки в пустыню. Мы собирались в Дахле или Куфре2, как будто это были бары или кафе.

 

Багнольд называл нас «оазисным клубом». Мы не сердились на него, потому что очень хорошо и давно знали друг друга, знали наши сильные стороны и слабости. И мы прощали Багнольду некоторые вольности за то, что он так здорово описал дюны:

 

«Складки гофрированного песка напоминают волнистую поверхность верхнего неба у собаки».

 

В этом был весь Багнольд, любознательность которого заставила его даже засунуть руку в пасть собаки.

 

* * *

 

1930 год. Наша первая экспедиция, когда мы двигались из Джагбуба на юг в пустыню, где еще оставались племена зувайя и маджабра. Семь дней до Эль-Таджа. Мэдокс, Берманн и еще четверо. Несколько верблюдов, лошадь и собака. Мы стартовали, напутствуемые старой шуткой: «Песчаная буря в начале путешествия приносит удачу».

 

За первый день мы прошли на юг около тридцати километров, прежде чем разбили лагерь. Утром уже в пять мы были на ногах, выбрались из палаток. Было слишком холодно. Мы сели вокруг костра, а за спинами стояла темнота. Над нами висели последние звезды. До восхода солнца было еще часа два. Мы передавали друг другу стаканы с горячим чаем, спасаясь от холода. Рядом полусонные верблюды вяло жевали финики, прямо с косточками. Мы позавтракали и выпили еще по три стакана горячего чая.

 

А через несколько часов неизвестно откуда на нас налетела песчаная буря, нарушив прозрачную чистоту утра. Легкий освежающий ветерок постепенно усиливался. Мы посмотрели под ноги и увидели, что поверхность пустыни меняется. Передайте мне книгу… вот здесь. Вот как прекрасно описал такие бури Гассанейн Бей:

 

«Кажется, что под землей проложены паровые трубы с тысячами отверстий, сквозь которые вырываются тоненькие струйки дыма. Песок поднимается вверх вихревыми струйками. Ветер усиливается, и дюйм за дюймом вся земля превращается в поток вихрей. Кажется, что вся поверхность пустыни поднимается, подчиняясь какой-то внутренней силе. Крупные камешки больно ударяют о голени, колени, бедра. А мелкие песчинки забивают лицо и волосы. Небо темнеет, почти ничего не видно, вся вселенная в песке».

 

Нам нужно было двигаться. В этом – единственное спасение. Если вы останавливались, то превращались в пленников песка, и он засыпал вас, как любой неподвижный предмет. Вы могли исчезнуть навсегда. Такие бури продолжаются иной раз по пять часов. Позже, когда у нас уже были грузовики, мы все равно не останавливались, а продолжали двигаться, даже ничего не видя перед собой. Но хуже всего, если песчаная буря пришла ночью. Однажды севернее Куфры с нами такое случилось. В три часа ночи. Ветер вырвал крюки, к которым были прикреплены палатки, и мы покатились вместе с палатками, погружаясь в песок, словно тонущий корабль в воду, тяжелея, задыхаясь, пока нас не спас погонщик верблюдов.

За девять дней экспедиции мы пережили три бури. Мы заблудились и не смогли найти


 



небольшие поселки, в которых планировали пополнить запасы продуктов. Лошадь исчезла. Три верблюда погибли. В последние два дня у нас не осталось еды – только чай. Последними ниточками, связывающими нас с миром, были позвякивание закопченного чайника, длинная ложка и стакан, который передавали из рук в руки в утренней темноте. На третий день мы перестали разговаривать друг с другом. Все, что имело тогда значение, – это тепло костра и стакана коричневой жидкости.

 

По чистой случайности мы наткнулись в пустыне на город Эль-Тадж. Я шел по базару, по улице, где продавали часы, а дальше – барометры, мимо палаток с ружьями, лотков, где продавали итальянский томатный соус и другие консервы из Бенгази1, миткаль из Египта, украшения из страусовых перьев, зубные врачи предлагали свои услуги, а торговцы – книги. Мы все еще не могли говорить, каждый из нас был погружен в свой мир. И в этот мир, новый для нас, мы входили медленно, с трудом, словно утопленники, вернувшиеся к жизни. На центральной площади Эль-Таджа мы уселись и ели баранину, рис, пироги «бадави», пили молоко со взбитым миндалем. Все это после однообразных церемоний долгого ожидания трех стаканов чая, приправленного мятой.

 

Как-то в 1931 году я путешествовал с караваном бедуинов, и мне сказали, что в пустыне есть еще один исследователь. Им оказался Фенелон-Барнес, который составлял каталог окаменевших деревьев. Я нашел его лагерь, но его самого там не было – ушел в однодневную экспедицию. Я вошел в его палатку и осмотрелся: связки карт, семейные фотографии, которые он всегда возил с собой, и прочее. Уже выходя, я заметил вверху зеркало, прикрепленное гвоздиками к стене из шкур, в котором отражалась постель. Там, под одеялами, кто-то лежал, может, собака. Я откинул одеяло и увидел маленькую арабскую девочку, которая спала там, связанная.

 

0** *

0К1932 году Багнольд закончил свои экспедиции, а Мэдокс и другие были разбросаны по всей пустыне. Кто искал пропавшую армию Камбиза2, кто – Зерзуру. 1932, 1933 и 1934 годы. Мы не видели друг друга месяцами. Только бедуины и мы в окрестностях Дороги Сорока Дней. Я видел многие племена пустыни. Это самые красивые люди, которых я когда-либо встречал. Им было безразлично, какой мы национальности – немцы или англичане, венгры или африканцы. Вскоре и нам это стало безразлично. Мне сделалось ненавистно самое понятие нации. Постоянное осознавание, ощущение своей и чужой национальной принадлежности разрушает человека. Мэдокс погиб только из-за этого.

 

Пустыню нельзя затребовать либо завладеть ею – она словно кусок ткани, уносимый ветрами, и его нельзя прижать и удержать камнями, и ему давали сотни названий еще задолго до того, как построили Кентербери3, задолго до того, как войны и перемирия прошли по всей Европе и Востоку. Эти караваны, эти странные разобщенные ритуалы и культуры не оставили после себя ничего, даже тлеющего уголька от костра. Каждому из нас, даже тем, у кого в Европе были семьи и дети, хотелось сбросить с себя оболочку своей национальности, словно ненужное обмундирование. Это было святое место. Мы растворялись в нем. Только огонь и песок. Мы покидали гавани оазисов. Те места, куда приходила вода… Айн… Вир… Вади… Фоггара… Хоттара… Шадуф… Какие прекрасные названия, не идущие ни в какое сравнение с моим собственным именем. Стереть имена! Стереть национальности! Это был дух пустыни, этому она учила нас.

 

Но все же были и такие, кто хотел оставить свой след и увековечить свое имя. В этом перeсохшем русле реки. Или на этом холме, покрытом крупной песчаной галькой. Мелкие всплески тщеславия на этом куске земли, к северо-западу от Судана, южнее Киренаики. Фенелон-Барнес, например, пожелал, чтобы открытые им ископаемые деревья носили его


 

 



имя. Он даже хотел назвать своим именем одно из племен и целый год вел переговоры. Но его обскакал Баухан, имя которого было присвоено определенному виду барханов. Меня же не покидало желание стереть, стереть свое имя и нацию, к которой я принадлежу. К тому времени, как началась война, я провел в пустыне уже десять лет, и мне не представляло никакого труда проскальзывать через границы, не принадлежать никому, никакой нации.

 

1933 или 1934? Я забыл, какой это был год. Мэдокс, Каспариус, Берманн, я, два водителя-суданца и повар. Мы путешествуем уже в грузовиках марки «Форд-А» с деревянными кузовами и впервые используем большущие шины с малым давлением на почву. Они хорошо идут по песку, но мы рискуем, ибо не знаем, как они поведут себя на камнях и острых скалах.

 

Мы выезжаем из Харги122 марта. Мы с Берманном вычислили, что именно там, где встречаются три высохших русла рек, о которых писал Вильямсон еще в 1838 году, и находится Зерзура.

 

На юго-западе от Гильф-эль-Кебира поднимаются три отдельных гранитных массива – Джебель-Аркану, Джебель-Увейнат и Джебель-Киссу2. Они находятся километрах в двадцати пяти друг от друга. В некоторых ущельях есть вода, хотя в колодцах Джебель-Аркану она горькая, и пить ее можно только в случае острой необходимости. Вильямсон писал, что Зерзура находится там, где пересекаются русла трех рек, но не называл конкретного места, и это считалось выдумкой. Хотя даже один оазис с дождевой водой на этих возвышенностях, напоминающих формой кратер вулкана, мог бы дать разгадку того, как Камбиз и его армия смогли пересечь такую пустыню, как отряды из племени сенуси могли совершать набеги во время Великой войны, как могучие чернокожие люди с юга бродили здесь, когда у них не было запасов воды и еды… Пустыня – мир, где цивилизация существовала столетиями, где сплетались и разбегались тысячи тропинок и дорог.

 

0ВАбу-Балласе мы находим кувшины в форме классических греческих амфор. Геродот говорит о таких кувшинах.

 

* * *

 

0Вкрепости Эль-Джоф мы с Берманном разговариваем со странным стариком, похожим на змею. Мы сидим в каменном зале, где когда-то была библиотека великого шейха сенуси. Старик принадлежит к племени тебу, он проводник караванов и говорит по-арабски с акцентом. Позже Берманн скажет, цитируя Геродота: «Подобно зловещему крику летучих мышей». Мы беседуем с ним целый день и ночь, но он ничего нам не выдаст. Вероучение сенуси, их самая главная доктрина предписывает ни в коем случае не раскрывать секреты пустыни пришельцам.

 

0ВВади-эль-Мелик нам на глаза попадаются птицы неизвестного вида.

 

* * *

 

Пятого мая я забираюсь на скалу и достигаю плато Увейнат с другой стороны, новым маршрутом. Я оказываюсь в широкой долине на месте бывшей реки, где растут акации.

 

* * *

 

Были времена, когда картографы предпочитали называть открытые ими места не своими именами, а именами своих возлюбленных. Вот встречаешь в пустыне караван и купающуюся девушку, которая прикрывается тонкой тканью из муслина… Какой-то древний арабский поэт увидел эту девушку, ее плечи, похожие на два голубиных крыла, и назвал оазис ее именем. На нее льется вода, она заворачивается в прозрачную ткань, а старый поэт




Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: