Текст 7. Из книги Жоржа Ленотра «Повседневная жизнь Парижа во времена Великой революции», похороны Марата




 

Вскрытие тела Друга народа произведено было гражданином Дешаном, главным хирургом госпиталя Милосердия, на другой же день после его смерти, 14 июля, в том же доме, где жил Марат, на первом этаже описанного нами выше здания на улице Кордельеров[323]. Бальзамирование было произведено немедленно. Но так как живописец Давид проектировал в античном духе программу похорон, на которых на передвижной эстраде должно было появиться голое, театрально задрапированное тело трибуна, то набальзамировали лишь нижнюю часть туловища и ноги; хирурги не прикасались к груди и лицу Марата, «так как их надлежало показать его согражданам». Но природа делала свое дело, и от этого плана пришлось отказаться. Стало невозможно даже заканчивать бальзамирование в квартире Марата — так быстро шло разложение. Препарирование сердца и внутренностей происходило ночью в саду Кордельеров, и вокруг хирургов жгли ароматические травы, бросавшие зыбкий свет на эту мрачную картину. Четыре ученика сняли труп с кровати, где он находился, и положили его в свинцовый гроб, не закрывая его. На другой день, 15 июля, останки Друга народа были перенесены в церковь. Пришлось отказаться от плана выставить его у дома, где совершилось убийство, в силу различных причин.

 

Дело происходило на заре; толпа, стоявшая у дома со вчерашнего дня, устала и разошлась, и улица почти совсем опустела. Под светлым небом, уже заалевшим от первых лучей восходящего солнца, шли ритмическим тяжелым шагом шесть человек — они переносили закрытое простыней тело к церкви монастыря. Для этого снова открыли двери портала на улице Обсерванс, закрытые в течение последних двух лет, — те самые двери, что были украшены статуей Людовика Святого в венце из гербовых лилий со скипетром правосудия в руке. Марата положили в одном из приделов на помосте из досок, в ожидании возведения алтаря, который сооружался специально для этой цели[324]. В это время Давид хлопотал об устройстве официальной церемонии. Он приказал выстроить на середине церкви эстраду высотой в сорок футов, украшенную трехцветными обоями. На этот алтарь положили тело, покрытое влажной простыней, которая должна была изображать мраморные складки античной тоги. Чтобы заглушить запах тления, вокруг катафалка неустанно жгли благовонные курения и поливали его духами. По одну сторону поставили ванну, по другую — положили окровавленную рубашку трибуна. Затем раскрыли двери. Толпа, в продолжение всего дня не перестававшая стекаться на это зрелище, с восхищением глядела на груды книг, сваленные в боковых приделах. Говорили, что это все произведения Марата, и восторгались плодовитостью его ума. А это были книги, перенесенные сюда из монастырской библиотеки в ожидании отправки их в какое-нибудь общественное книгохранилище.

 

Было решено, что Друг народа будет погребен под скалистым холмом в старинном саду монастыря. Дорога из церкви до могилы была короткая — каких-нибудь сто шагов; но это затруднение преодолели тем, что кортеж пошел кружным путем, так что толпа могла развернуться и рассыпаться по многим пунктам. Церемония началась во вторник 16 июля, часов в шесть вечера. Тело Марата покоилось на особом ступенчатом ложе, которое несли двенадцать человек[325]. Вокруг траурного катафалка шли девушки в белых платьях и юноши с ветвями кипариса в руках. За ними следовал Конвент в полном составе; затем шли городские власти, за ними толпа, разделенная на группы, каждая со знаменем своей секции. Этот огромный кортеж двигался в беспорядке, в котором один снисходительный современник нашел «что-то величественное». Вероятно, это был неописуемый хаос. Траурное шествие прошло по улице Кордельеров, по улице Тионвиля (прежде Дофина), перешло Новый мост, проследовало по набережной де ля Феррайль, вернулось через мост Ошанж, поднялось до Французского театра и оттуда вернулось в сад Кордельеров. Когда оно достигло сада, было уже за полночь. Толпа любопытных, теснившаяся в узких улицах, собиравшаяся у дверей, наполнявшая балконы и взобравшаяся даже на крыши, смотрела на это странное погребальное торжество, участники которого распевали на патриотические мотивы революционные песни. Через каждые пять минут на Новом мосту раздавались пушечные выстрелы. Наконец чернь, опьяненная жарой и пылью, ввалилась в монастырь Кордельеров через двери напротив улицы Готфейль, прошла под бывшим дортуаром служащих, у подножия строгих стен существующей еще и теперь трапезной и проникла в сад, где угасали огни слишком рано зажженной иллюминации.

 

Скульптор Ж Ф. Мартен придумал вместо памятника поставить на могиле каменный холм, изображающий кусок гранитной скалы — символ непоколебимой силы Друга народа. Между двумя камнями было проделано отверстие, которое вело в подземелье, закрывавшееся железной решеткой. Над этим живописным входом была временно поставлена урна, в которой лежало сердце того, кто так любил отечество[326]. Два других металлических ящика должны были стоять по сторонам гроба: в одном из них хранились почки мученика, в другом — остальные внутренности. По предложению Дюфурни творения неутомимого журналиста также положены были в его могилу. Над холмом, покрывавшим последнее прибежище Марата, стояло нечто вроде четырехугольной пирамиды, увенчанной урной со следующей надписью:

 

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ МАРАТ,

ДРУГ НАРОДА,

УБИТЫЙ ВРАГАМИ НАРОДА.

13 июля 1793 года[327].

 

Вокруг всего памятника посажены были цветы и кустарники: тело опустили у входа в подземелье, и начались нескончаемые речи. В течение всей ночи при свете факелов, укрепленных на ветвях деревьев, «листья которых слегка волновались, отражая и рассеивая мягкий свет», толпа не переставала подходить к саду Кордельеров и дефилировать мимо могилы[328].

 

Когда все зрители разошлись, в присутствии хирурга Дешана был поднят гроб, временно поставленный у входа в подземелье. К двум часам ночи он был окончательно закрыт, затем его спустили в склеп под памятником и заделали вход камнями. Через день после этого (18 июля) состоялось торжественное перенесение в Клуб кордельеров сердца Марата; двадцать четыре члена Конвента и двенадцать членов Коммуны присутствовали на этой особой церемонии. При этом процессия опять шла кружным путем; на этот раз она проходила через Люксембургский сад. В разных местах были устроены уличные алтари, причем для украшения их каждый приносил все лучшее, что у него было[329].

 

Урна была подвешена к своду бывшего зала Богословия под аплодисменты всех членов клуба. Сердце Друга народа, которое при жизни оставалось недоступным для всех чувств, кроме ненависти, казалось, заражало своей желчью, злобой и фанатизмом всех членов клуба.

 

Текст 8. Из книги Жоржа Ленотра «Повседневная жизнь Парижа во времена Великой революции», обустройство зала Конвента:

 

...[По пути в зал, где собирался Конвент] архитектор устроил зал Свободы и зал Собраний. Четыре окна первого из них выходили на Карусель, а посередине возвышалась статуя Свободы, видимая из всей анфилады комнат и с лестницы, начиная с самых первых ее ступеней. От этой статуи и произошло название зала. Богиня была изображена сидящей и опирающейся одной рукой на земной шар, а в другой руке она держала «характерный для нее колпак». Пьедестал ее был окрашен в цвет порфира; на нем бронзовыми буквами написано было слово «Свобода», окруженное символическим орнаментом из лавровых и дубовых венков. Эту статую высотой в десять метров изваял гражданин Дюпаскье, бывший пенсионер Французской академии в Риме, по наброску, сделанному Жизором. Фигуру богини вылепили из гипса, затем на нее надели тунику и плащ из настоящего полотна и все это окрасили в цвет старой бронзы.

...Зал заседаний, куда мы, наконец, входим, занимал прямоугольник в 130 футов длиной и 45 футов шириной. Высота его была приблизительно 60 футов. Вот описание его, сделанное журналистом той эпохи[123]: «Амфитеатр, где заседают депутаты, занимает всю левую от входа сторону зала. Он представляет собой десять рядов скамеек, идущих лестницей. Его форму нельзя назвать ни полукругом, ни полуэллипсом; это фигура, очерченная в центре прямыми линиями, закругляющимися по краям. Помещение было слишком узким, чтобы можно было придать этому амфитеатру более правильную и удобную форму. Четыре столба, стоящие с каждой стороны, страшно стеснили зал: архитектор Жизор, по планам которого производилась эта постройка, нашел их необходимыми для поддержки громадной кровли здания. Архитектор Виньон счел эти столбы бесполезными и предполагал, уничтожив их, придать этому залу более величественную и удобную форму, но его планы не были приняты.

 

Напротив этого длинного и широкого амфитеатра, в центре боковой стены зала, возвышается деревянное сооружение; на нем помещаются кафедра президента, ораторская трибуна, столы секретарей и канцелярских служащих. Таким образом, президент, занимающий самую возвышенную часть эстрады, находится выше трибуны, которая стоит перед его кафедрой и куда ведут две лестницы по бокам. Две другие лестницы, параллельные первым, но дальше отстоящие друг от друга, ведут к секретарским бюро, расположенным по бокам кафедры президента. Это сооружение самого изысканного вкуса. По темно-зеленому фону идут орнаменты желтого цвета с капителью под бронзу и тремя полосами бледного порфира. Со всех сторон зала прекрасно видны и президент, и оратор.

 

Две боковые стороны зала представляют собой каждая пять довольно высоких ниш; в их углублениях[124] устроены два ряда трибун для публики, а между ними находятся ложи журналистов. На обоих концах зала возвышаются широкие арки, под которыми видны двухэтажные, идущие амфитеатром места для публики. Более тысячи четырехсот зрителей могут поместиться здесь, частью в четырех амфитеатрах на концах зала, частью на боковых трибунах. Зал отделан под желтый мрамор, и по этому фону идут различные архитектурные украшения разных цветов.

 

...Кругом зала, на уровне самых высоких скамеек амфитеатра, идет карниз цвета порфира с бронзовыми украшениями. Под этим карнизом — драпировка зеленого цвета, вышитая красным, украшенная венками и подобранная шнурами того же цвета. Над карнизом в промежутках между пятью галереями обеих сторон на цоколях из порфира возвышаются статуи великих мужей древности. Со стороны президента мы видим массивные изображения Демосфена, Ликурга, Солона и Платона. На противоположной стороне стоят Камилл, Публикола, Брут и Цинцинат. Все статуи окрашены в цвет бронзы, и над их головами висят венки.

 

Убранство этого зала, выдержанное в прекрасном античном духе, исполнено чистой и благородной простоты. Однако чрезмерная узость и длина зала — не единственные его недостатки; в нем очень много углублений и отверстий, так что звук голоса в нем заглушается и пропадает. Если говорить недостаточно громко, то ничего не слышно; если слишком громко, то благодаря гладким, лишенным каких бы то ни было драпировок стенам голос кажется слишком резким и вызывает эхо. Точно так же, кажется, не позаботились о том, чтобы устроить в этом зале приспособления для очистки воздуха. Этим необходимым условием, столь важным для физического и нравственного здоровья, пренебрегли так же, как и акустическими качествами зала. В этом устройстве ярче блещет талант декоратора, чем мудрость физика, а второй, может быть, был здесь нужнее первого. В сущности, эта постройка скорее эффектна, чем основательна, так как все в ней сделано из гипса, полотна, картона, краски и нет почти ничего настоящего. А между тем Республике необходимо иметь для своих представителей прочный и солидный зал».

 

Это описание можно дополнить некоторыми яркими подробностями. Скажем сначала, что ни один историк не постарался дать нам точное представление об описанном зале. Когда Мишле изображает членов Конвента, «толпившихся в узком зале театра Тюильри и бросающих друг на друга гневные взгляды, то изображаемая им картина совершенно неверна. Зал был огромным, слишком большим для малого числа членов Конвента, принимавших обычно участие в заседаниях. Они были рассеяны по нему и как бы терялись среди скамей, опустошенных вскоре арестами и казнями. Из семисот шестидесяти членов, принимавших постоянное участие в заседаниях, уже на второй день осталось не более пятисот желающих слушать бесконечные речи, заимствованные у древних. Затем, когда положение сделалось еще более опасным, многие члены скрылись. Вскоре их осталось всего четыреста, затем триста человек; заседания протекали угрюмо, скамьи были пусты. В разгар террора на заседаниях в среднем голосовали всего двести пятьдесят депутатов.

 

Дюлор рассказывает, как несчастные, трепещущие при малейших событиях, депутаты робко проскальзывали в зал Собрания; они боялись обратить на себя внимание и при первых признаках волнения бежали к дверям и скрывались. Когда Амар, хорошо знавший свою аудиторию, читал рапорт об обвинении тринадцати дантонистов, он принял следующие меры предосторожности: прежде чем начать говорить, он потребовал, чтобы все двери были закрыты и никто не мог уйти…

 

За креслом президента, в маленьком салоне, наполовину скрытом опущенными драпировками, обычно находилось несколько значительных лиц, членов партии, бывшей в то время у власти[125]. Они разговаривали об общественных делах и принимали посетителей; это было своего рода интимное заседание малого парламента рядом с разыгрываемой в зале большой парламентской комедией.

 

Рисунок кресла президента сделал сам Давид; подобно древним римским креслам, оно было задрапировано роскошной шелковой материей. Стулья секретарей были покрыты пурпурным сен-сирским сукном, украшены бахромой и набиты пухом. Кафедра президента и четыре бюро секретарей были обиты тонким эльбефским сукном, похожим на бильярдное[126].

 

Кафедра президента состояла из досок, поддерживаемых двумя химерами из липового дерева. На сплошных панно были наклеены резные дубовые надписи: «Свобода» и «Равенство»[127]. Над креслом президента были укреплены в виде трофеев знамена, отбитые у неприятеля, а по обеим сторонам висели две бумажные таблицы, хранящиеся в настоящее время в музее Карнавале. На одной из них была написана «Декларация прав», на другой — текст конституции.

 

Пройдя через вестибюль центрального павильона вдоль низкой галереи просителей, миновав залу депутаций и довольно длинный коридор, мы подходим к решетке, находившейся напротив трибуны. Громадные трибуны для публики были заставлены скамьями, крытыми темно-синим полотном[128].

 

Текст 9. Из книги Жоржа Ленотра «Повседневная жизнь Парижа во времена Великой революции», одно торжество в провинциальном городке Арси:

 

Протокол этой церемонии, хотя и составленный в наивных выражениях, очень интересен. Это картинка провинциальной жизни во времена террора, заслуживающая быть сохраненной[268].

 

«Тридцатого фримера II года, в бюро не было занятий по поводу праздника декады; день этот был указан в протоколе от 24 фримера, вследствие постановления собрания граждан, состоявшегося 20 фримера, на котором было решено, что дерево Свободы будет посажено в этот именно день. Дерево находилось у дома гражданина Дантона, доставившего его. Все граждане, служившие в национальной гвардии, вместе с прочими гражданами и гражданками направились в следующем порядке.

 

С площади Оружия[269] гвардия двинулась двумя колоннами, неся знамена; во главе ее шел командир, а перед ней — барабанщики. Чиновники муниципалитета шли за правой колонной гвардии, члены трибунала — за левой, служащие администрации отдела шли посредине, затем следовали члены комитета надзора. Шествие замыкалось жандармами и бесчисленным множеством граждан, гражданок и детей, друзей свободы.

 

Посредине этих двух колонн, построенных, как сказано выше, восемь санкюлотов, добрых патриотов, торжественно несли бюсты Брута, Лепелетье, Марата и Шалье на четырех специально для этой цели сделанных носилках. Рядом с этими бюстами и за ними следовали молодые гражданки в белых платьях, опоясанные трехцветными кушаками. Они несли шесты, обвитые плющом, на вершине которых находились бумажные ленты с надписями: Равенство, Свобода, Братство, Смерть тиранам, Мир патриотам. Барабан бил обычный марш, а когда он переставал бить, гражданки, сопровождавшие вышеупомянутые бюсты, пели куплеты из «Гимна марсельцев». Затем снова бил барабан и шествие продолжалось, пока все участники церемонии не подошли к месту, где находилось дерево, которое должны были посадить.

 

Приблизившись к этому месту, молодые гражданки спели куплет «Священная любовь к отечеству», после чего все присутствующее спели и повторили припев «К оружию, граждане!». Затем многие добрые патриоты и санкюлоты, украшенные трехцветными лентами, понесли впереди колонн дерево, предназначенное для посадки. Сопровождая его, все граждане и гражданки без устали пели, а барабан отбивал «Марш марсельцев», пока дерево не донесли до места, где его следовало посадить. Когда подошли к этому месту, были сделаны различные распоряжения относительно того, как сажать его и закапывать в разрыхленнуй землю, принесенную в яму в шесть футов глубиною и девять футов в поперечнике, вырытую согласно постановлению от 24 фримера. Присутствующие граждане и гражданки спели несколько подходящих к случаю куплетов, и прежде чем водрузили дерево, когда все уже было готово к посадке, гражданин Виншон[270] произнес речь, которую ему надлежало сказать, чтобы внушить народу, что он должен предпочитать гражданские праздники праздникам старого культа. Эти последние он обрисовал как «праздники заблуждения и суеверия»; он объяснил, насколько прекраснее праздники, подобные нашему, являющиеся торжеством истины и разума. Речь гражданина Виншона вызвала аплодисменты и сопровождалась криками: «Да здравствует Республика!».

 

При помощи отданных распоряжений дерево было установлено так скоро, что всем присутствующим показалось, что быстрота эта — дело самой природы, а не искусства людей. Высота дерева до верхушки была по крайней мере 40 футов, толщина приблизительно полтора фута, и его было так трудно посадить, что казалось, быстроте этого дела способствовала сама природа, а не меры, принятые для совершения его. Пока корни его зарывали в землю, было пропето бесчисленное множество куплетов, один революционнее другого. И стройность, с которой пелись эти песни, была так велика, что можно было подумать, что все певшие их были настоящими музыкантами и музыкантшами. Когда дерево было посажено, вся гвардия водрузила вокруг него свое оружие, а знаменосцы — знамена, и вся семья патриотов, друзей свободы и равенства водила вокруг него хоровод с пением куплетов, дышавших самым чистым патриотизмом.

 

Эта церемония, длившаяся, по крайней мере, три-четыре часа, казалось, продолжалась всего одну минуту; радость сияла на всех лицах, и все дышало этим воздухом свободы, невинным удовольствием, истинным счастьем неиспорченной природы. Все граждане и гражданки затем обменялись в знак братства патриотическим лобзанием, и среди пушечных выстрелов отовсюду понеслись крики: «Да здравствует Республика!», «Да здравствует Гора!» Потом бюсты Брута, Марата, Лепелетье и Шалье были торжественно отнесены в сопровождении всех участников и участниц церемонии в то помещение, где они обыкновенно хранятся, и во время этих проводов все гражданки и граждане пели песни. Тем сожалением, с каким они оставили бюсты в месте их сохранения, они доказали глубину горя, которое почувствовали при смерти оригиналов этих бюстов.

 

Затем чиновники муниципалитета выразили участникам и участницам церемонии свое удовлетворение по поводу чистоты нравов, выказанной ими во время этого празднества, и пригласили их на бал, устроенный в бывшей церкви Кордельеров[271], чтобы весело провести конец дня декады. Все без исключения граждане и гражданки танцевали там до полуночи, когда почувствовали, что пора расходиться. Праздник был возвещен четырьмя пушечными выстрелами, его сопровождали и закончили еще двенадцать таких же выстрелов. Во время этого празднества были предложены различные угощения и за всеми столами слышалось пение гимнов и песен, соответствующих обстоятельствам. Все празднество хорошо началось и хорошо прошло, и то, каким образом отпраздновали эту первую декаду, предвещает, что в скором времени коммуна Арси будет на высоте положения и дух заблуждений и суеверия уступит место духу разума и истины.

 

Все это произошло и было записано в вышеуказанные год и день».

 

Осторожно! Описание массовых убийств!

Текст 10. Из воспоминаний аббата Соломона:

 

Я решил отделиться, чтобы сидевшие ближе к столу, видя, что я один, в конце концов забыли обо мне. При первом удобном случае мне удалось отойти в сторону. Вереница священников уже сильно уменьшилась — одного за другим убили аббата Жерве, секретаря архиепископства, великого викария Страсбургского, бедного священника из Отель-Дье[159], президента Верховного совета Корсики и еще сорок других. Было, вероятно, около трех часов утра. Я говорю «вероятно», так как я больше не обращал внимания на бой часов. Я стал как бы бесчувственным при виде непрекращающихся убийств и думал только о себе, хотя рядом погибали мои товарищи. Многочисленные факелы освещали картину этих ужасных казней. Я чувствовал во всем теле смертный холод, и ноги мои стыли. Вся кровь бросилась мне в голову: лицо горело, и когда я опускал глаза, мне казалось, что я вижу его огненный цвет. Я часто дотрагивался правой рукою до головы и, обдумывая способы спасения, дергал себя за волосы с такой силой, что вырывал их с корнями. С того времени они стали выпадать целыми клочьями и я сделался таким лысым, каким вы видите меня теперь[160]. Между тем прежде у меня были очень густые волосы.

 

Все же я должен к стыду моему сознаться, что, несмотря на неизбежную гибель, несмотря на приближение смерти, я не мог ни вполне погрузиться в молитву, ни найти в себе решимость умереть. Напротив, я неустанно изыскивал в уме способы, какими мог бы избежать этой ужасной казни. Эти удары сабель и пик заставляли меня леденеть от страха, но не наполняли сердце той глубокой верой, которая необходима нам в последний час. Правда, временами я читал «Отче наш» и «Богородицу», а также покаянную молитву, но без того глубокого чувства, которое должно охватывать нас в минуту приближения смерти. Опасность, грозившая мне, постоянно заставляла меня возвращаться к одной и той же мысли: «Что бы мне такое придумать, чтобы избежать вопроса о присяге?».

 

Иногда палачи на время прерывали избиения, чтобы выслушать депутации от других секций, которые являлись дать отчет о состоянии своих тюрем и о произведенных там убийствах. В частности, депутации от секций Ом-Арме и Арсенала рассказывали об ужасах, происходящих в тюрьмах Лa-Форс и Сен-Фирмен. Наступила очередь парикмахера, который защищался с большим мужеством, но, как он говорил мне раньше, его поклялись погубить. В особенности ему ставили в вину то, что он не захотел идти с Сент-Антуанским предместьем в день 10 августа и к тому же был аристократом. Следовательно, он должен был умереть.

 

После этого они обратились к двум бедным монахам-францисканцам (один из них до того говорил интернунцию о своем желании принять мученический венец). Президент спросил у них, дали ли они присягу. Не успели они еще ответить, как один из сидящих за столом, похоже, знавший обоих монахов, заступился за них, говоря: «Да ведь это же не священники, они не имеют права по своему положению дать эту присягу». — «Нее равно, это фанатики, мерзавцы, надо их убить!» — возразил другой. Это возбудило спор. Наиболее озлобленные хотели отвести монахов в сад и там убить. Другие, схватив их за руки, старались удержать в зале. Эта борьба привлекла мое внимание, и я заметил, что иподьякон, жаждавший смерти, оказывал меньше сопротивления тем, которые старались увести его в сад, чем другим, желавшим его спасти. Наконец, негодяи одержали верх и монахи были убиты.

 

Было уже, вероятно, часов пять утра. В эту минуту я с изумлением увидел, что вошел актер Дюгазон. Он явился, чтоб председательствовать в этом адском судилище, так как председатель куда-то исчез. Я встречал его в салонах, куда его приглашали участвовать в комедиях, и часто разговаривал с ним. Я сделал движение, чтобы приблизиться к нему и умолять прийти ко мне на помощь, но после минутного размышления решил не делать этого. «Может быть, — подумал я, — ему станет стыдно, что честный человек видит его в этой ужасной компании, и он ускорит мою погибель». Так что я поскорее вернулся на свое место. Тогда я заметил, что рядом со мной, в уголке, притаился маленький горбатый человек, который, кажется, наблюдал за мной. Признаюсь, что это соседство очень не понравилось мне, и я не ошибся, приняв его за дурное предзнаменование.

 

Дюгазон вошел в то время, как между убийцами разгорелся спор — они никак не могли поделить между собою одежду и деньги несчастных жертв. После того как мы некоторое время выслушивали речи Дюгазона, произнесенные желчным и небрежным тоном, он ушел. Чтобы быть точным, я должен сказать, что во время его председательствования никто не был убит. Ему на смену явился Майяр, бывший прокурор трибунала Шатле. Физиономия его не была отталкивающей, что несколько меня успокоило. В ту минуту достаточно было любого пустяка, чтобы подбодрить или встревожить меня. Я не знаю, был ли этот председатель кровожадным; слышал лишь, как он произнес: «Надо покончить с этим». После этих слов убили двух солдат конституционной гвардии, даже не задав им ни одного вопроса.

 

Наконец настала очередь лакея герцога Пантьевра[161]. Так как волосы его были коротко острижены, его приняли за переодетого священника и спросили: «Ты присягал?» Он повторил слово в слово то, что я говорил ему. Тогда все закричали: «Это слуга, пощадите его!» И, сейчас же, не проходя через арестантскую, он был выпущен на свободу. Я порадовался его спасению. Он был вторым из моих товарищей, избежавшим казни. Этот милый человек даже не повернул головы, чтобы взглянуть на меня, хотя я и находился неподалеку. Без сомнения, он боялся меня этим скомпрометировать.

 

Оставался я один; уже наступил день, и у меня появилась надежда незаметно скрыться среди входящих и выходящих людей. Сидящие за столом занялись разными мелкими делами. Я беспрестанно поглядывал на горбуна, сидевшего все на том же месте. «Что он здесь делает, — спрашивал я себя, — почему не уходит?» В это время убили еще двоих неизвестных мне людей.

 

Стало совсем светло. Часть толпы разошлась, и я не слышал больше криков толпы. Кругом меня сидели люди, казавшиеся усталыми и сонными. Было уже около половины восьмого, но ставни окон были еще закрыты, и зал освещался сальными свечами, с которых никто не снимал нагара, и светом, попадавшим в комнату через дверь, снизу доверху состоящую из цветных стекол, через которую жертвы выходили на волю.

 

Итак, я готовился к бегству, собираясь незаметно проскользнуть мимо оставшихся людей, когда ужасный горбун воскликнул: «Вот здесь еще один из них!» Я помню, что я нисколько не смутился, и, желая во чтобы то ни стало избежать обычного вопроса о присяге, который неминуемо привел бы меня к гибели, внезапно подбежал к столу и обратился к напудренному и одетому в черное человеку. «Гражданин президент, — сказал я ему, — прежде, чем меня отдадут на растерзание этого впавшего в заблуждение народа, я прошу слова».

 

«Кто ты такой?» — грозно спросил он меня.

 

«Я был писцем в парижском парламенте, я юрист»[162].

 

Не знаю, поразил ли его мой вид, или моя смелость, или же он узнал меня, но он уже более мирным тоном сказал: «Этот заключенный известен трибуналу Парижа».

 

«Это совершенная правда», — прибавил я. Тогда, перестав обращаться ко мне на «ты», он спросил: «По какому поводу вы оказались здесь?».

 

Я сейчас же стал рассказывать ему наполовину истинную, наполовину ложную историю. Я сказал, что 27 августа издали полицейский приказ, повелевающий всем гражданам для облегчения домовых обысков быть дома, начиная с десяти часов вечера. Это была правда. Ложью было то, что будто бы я не знал об этом и комиссары моей секции арестовали меня в одиннадцать часов вечера, когда я возвращался к себе на улицу Пале-Маршан. Дальше я рассказал, что меня отвели сначала в комитет секции, оттуда в местный комитет надзора, потом в тайный комитет городской Ратуши, оттуда в тюрьму и, наконец, в аббатство[163]. «И все это они проделали, — прибавил я, повысив голос, — ни разу не допросив меня». Я сказал также, что меня привели на это избиение как раз в минуту, когда мэр Петион должен был выпустить меня на свободу, и показал им записку, принесенную мне в воскресенье утром моей бедной Бланше, в которой он обещал освободить меня в три часа.

 

Тогда президент, желая прийти ко мне на помощь или, может быть, из чувства отвращения к этой резне, сказал: «Вы видите, господа, с какой легкостью сажают в тюрьмы граждан в других секциях. Если бы мы арестовали этого господина, то мы бы допросили его и отпустили домой». Эти слова удвоили мое мужество и, ударив кулаком по столу, я воскликнул: «Я ссылаюсь на свою секцию, я ссылаюсь на депутатов Национального собрания».

 

«О, депутаты! — закричали убийцы, — у нас есть их список, и мы их перережем, как и всех врагов!».

 

Заметив это выражение неудовольствия, я сейчас же прибавил:

 

«Но я-то ведь говорю не о врагах, а о патриоте Эро, о патриоте Тюрно, о патриоте Ровере!».

 

«Браво! Браво!» — закричали они.

 

Тогда президент, воспользовавшись минутой их воодушевления, сказал: «Я предлагаю отправить этого человека в арестантскую, чтобы мы могли навести о нем справки».

 

Я не стал дожидаться окончания их переговоров и поспешил пройти в арестантскую, помещавшуюся рядом с залом.

 

Текст 11. Из воспоминаний Журниака де Сен-Меара:

 

При свете двух факелов, увидал я страшный трибунал, решение которого должно было даровать мне жизнь или смерть. Президент, одетый в серый костюм, стоял, опираясь на стол, на котором виднелись бумаги, чернильница, трубки и несколько бутылок Вокруг стола сидело и стояло десять человек, двое из которых были в куртках и фартуках; другие спали, развалившись на скамьях. Два человека в окровавленных рубахах, с саблями наголо, охраняли двери канцелярии; старый помощник тюремщика держал рукою засов двери. Перед президентом трое держали узника, которому было около шестидесяти лет.

 

Меня поставили в угол комнаты; мои сторожа скрестили сабли на моей груди и предупредили, что при малейшей попытке бегства они заколют меня… Я видел, как два национальных гвардейца представили президенту заявление от секции Красного Креста, содержащее просьбу о помиловании стоявшего перед ним арестанта. Он ответил: «Бесполезно просить за изменников». Тогда узник воскликнул: «Это ужасно! Ваш суд — убийство!» Президент ответил ему: «Я умываю руки; уведите господина де Малье»[177].

 

Я часто бывал в опасных ситуациях, и мне всегда удавалось владеть собою. Но на этот раз ужас, охвативший меня при виде того, что происходило вокруг, совершенно подавил бы меня, если бы не мой разговор с провансальцем[178], и в особенности если бы не сон, о котором я беспрестанно вспоминал.

 

Президент сел писать. После того как он, по-видимому, внес в список имя несчастного, которого отправили на тот свет, я услыхал, как он проговорил «Ну, займемся другим». Немедленно меня подвели к этому кровавому трибуналу, перед судом которого лучшей протекцией было не иметь ее вовсе, и все ухищрения разума не вели ни к чему. Двое из моих сторожей держали меня за руки, а третий — за воротник моего костюма. Президент обратился ко мне с вопросом: «Ваше имя, ваша профессия?» Один из судей тут же вставил: «Малейшая ложь погубит вас».

 

«Меня зовут Журниак де Сен-Меар; я двадцать пять лет служил офицером и предстал перед вашим трибуналом с уверенностью человека, которому не в чем себя упрекать, следовательно, ему незачем прибегать ко лжи».

 

Президент. «Это мы увидим за одну минуту. Знаете ли вы причину вашего ареста?».

 

«Да, господин президент, и я думаю, что вследствие лживости доносов, сделанных обо мне, комитет надзора коммуны не посадил бы меня в тюрьму, если бы не обязан был принимать меры предосторожности для спасения нации. Меня обвиняют в том, что будто бы я был редактором контрреволюционного журнала «О дворе и городе». Это неправда. Редактировал его некто по имени Готье, и подпись его так мало походит на мою, что лишь по злобе могли принять меня за него. Если бы я мог порыться в своем кармане…».

 

Я сделал движение, пытаясь достать свой бумажник; один из судей заметил это и сказал державшим меня людям: «Отпустите этого господина». Тогда я выложил на стол свидетельства нескольких приказчиков, комиссионеров, купцов и хозяев домов, где жил Готье, которые доказывали, что он был редактором этого журнала и единственным его владельцем.

 

Один из судей: «Но все же ведь не бывает дыма без огня. Вы должны сказать, почему вас в этом обвиняют».

 

Поднялся общий ропот, но меня он не смутил, и я сказал, повышая голос: «Господа, господа, слово принадлежит мне; я прошу господина президента не лишать меня этого слова: еще никогда не было оно мне так необходимо».

 

Почти все судьи, смеясь, заговорили: «Что правда, то правда! Пусть все замолчат!».

 

«Мой доносчик — чудовище: я докажу эту истину судьям, которых народ не избрал бы, если бы не считал их способными отличить невинного от виновных. Вот, господа, удостоверения, доказывающие, что я не выезжал из Парижа в течение года и одиннадцати месяцев; вот три заявления от хозяев тех домов, где я снимал квартиры в это же время; они служат доказательством того же».

 

Только стали рассматривать эти бумаги, как это занятие было прервано приходом другого арестанта, занявшего мое место перед президентом. Люди, державшие его, сказали, что это был еще один священник, найденный ими в часовне. После очень короткого допроса он бросил свой требник на стол, его вытащили за ворота и там убили. После этой расправы я снова предстал перед трибуналом.

 

Один из судей: «Я не говорю, что эти свидетельства ложны, но кто докажет нам, что они истинны?».

 

«Ваше замечание справедливо, милостивый государь. Чтобы доставить вам возможность судить меня со знанием дела, я предлагаю отправить меня в тюрьму, пока комиссары, которых я прошу вас назначить, проверят их. Если свидетельства эти ложны, я заслуживаю смерти».

 

Один из судей, который во время допроса, казалось, заинтересовался мною, сказал вполголоса: «Виновный не говорил бы так уверенно».

 

Другой судья: «Из какой вы секции?».

 

«Из секции Хлебного рынка».

 

Один национальный гвардеец, не бывший в числе судей: «Я тоже из этой секции. У кого вы живете?».

 

«У господина Тейсье, на улице Круа де Пти-Шан».

 

Внимание, с которым меня выслушивали — на что я, признаться, не рассчитывал, — придало мне мужества. Я уже собирался изложить тысячу причин, которые заставляют меня предпочитать республиканскую форму правления конституционной монархии, я готовился повторить им все то, что ежедневно твердил в лавке господина Дезенна, когда пришел сторож, совершенно ошеломленный, и известил, что один из арестантов залез в каминную трубу. Президент приказал ему открыть по беглецу стрельбу из пистолета и предупредил, что если тот сбежит, тюремщик ответит за него головой. Это был несчастный Моссабре. По нему выстрелили несколько раз из ружей, и тюремщик, видя, что это безрезультатно, зажег солому. Он свалился наполовину задохнувшийся от дыма, и его прикончили у дверей судилища.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: