ЖИЗНЬ МАРИАННЫ — ИГРА ЛЮБВИ И СЛУЧАЯ 9 глава




О своих чувствах к господину де Клималю больше говорить не стану; меня могла привязывать к нему лишь признательность, он больше не заслуживал ее: он стал мне противен, я смотрела на него, как на урода, и этот урод был мне глубоко безразличен, я даже не жалела, что он оказался таким мерзким. Я твердо решила вернуть ему его подарки и никогда больше не встречаться с ним. Этого оказалось достаточно — я уже почти и не думала о нем. Посмотрим теперь, что я делала в спальне.

Вы, наверное, предполагаете, что предметом моих размышлений было бедственное положение, в котором я осталась. Нет, это положение касалось лишь внешних обстоятельств жизни моей, а занимало мои мысли лишь то, что касалось меня самой.

Вы скажете, что я неверно провожу тут различие. Нисколько. Наша жизнь, можно сказать, нам менее дорога, чем мы сами,— то есть чем наши страсти. Стоит только посмотреть, какие бури бушуют порою в нашей душе, и можно подумать, что существование — это одно, а жизнь — совсем другое; жизнь наша складывается по воле случая, а существование присуще нам от природы. И если человек кончает жизнь самоубийством, он расстается с жизнью лишь для того, чтобы спастись, избавиться от чего-то невыносимого; невыносим же несчастному не он сам, но бремя, которое он несет.

Я вставила в свой рассказ это рассуждение, желая подтвердить то, что собираюсь сказать — а именно, что, уйдя к себе в спальню, я думала о предмете, занимавшем меня гораздо больше, чем мое положение,— предметом же моих размышлений был Вальвиль, иначе говоря, мои сердечные дела.

Помните, как этот племянник господина де Клималя, застав меня с ним, сказал: «Хороши же вы, мадемуазель!» А вы ведь знаете, что я полюбила Вальвиля; сами посудите, каково мне было услышать эти слова.

Во-первых, я была целомудренна; Вальвиль больше не верил этому, а Вальвиль был моим возлюбленным. Возлюбленный! Ах, дорогая, как женщина ненавидит возлюбленного в подобных случаях! Но как ей горько его ненавидеть! Потом, ведь Вальвиль теперь, наверно, разлюбит меня. Ах, недостойный! Да, разлюбит, но разве уж он так виноват? Этот де Клималь — человек пожилой, человек богатый; Вальвиль видит, что он стоит на коленях передо мной; я скрыла от него, что знаю де Клималя, а я бедна. На что это похоже? Какое мнение обо мне может быть у Вальвиля после всего этого? В чем я имею право его упрекать? Если он меня любит, естественно, что он считает меня преступной, и Вальвиль должен был сказать именно то, что сказал мне, ведь как ему было обидно, он питал уважение и склонность к девушке, которую теперь ему приходится презирать. Да, он и в самом деле теперь презирает меня, возводит на меня самое ужасное обвинение; не поколебавшись ни одного мгновения, он осудил меня, даже не захотел поговорить со мной. Ужели я могла бы простить этого человека? Ужели у меня хватило бы духу увидеться с ним! Нет, для этого надо быть бесхарактерной, не иметь никакой гордости. Пусть он питал подозрения, пусть он гневался, чувствовал себя обиженным — пожалуйста, это его дело. Но как он мог оскорбить меня пренебрежением, презрением, как мог уйти, слышать, что я зову его, и не вернуться? Он любил меня, а теперь, очевидно, не любит. Ах, да зачем мне думать о человеке, который так недостойно обманывается, так плохо меня знает! Да пусть он делает, что ему угодно; дядюшка ушел, пусть убирается и племянник. Один — сущий негодяй, а другой думает что я негодяйка. Стоит ли жалеть о таких людях?

«А что же сверток? Почему я его до сих пор не упаковала? — упрекнула я себя, вставая с кресла, на котором сидела, ведя с собою тот разговор, что вам сейчас передала.— Занимаюсь какими-то пустяками,— думала я,— а ведь завтра я уезжаю. Надо сегодня же отослать эти тряпки, а также деньги, которые дал мне на днях де Клималь?» (Деньги остались на столе, куда я их бросила, и госпожа Дютур чуть не силой положила кошелек мне в карман.)

И вот я отперла сундучок, чтобы достать оттуда новое белье, купленное мне де Клималем. «Да, господин де Вальвиль, да,— бормотала я, вынимая белье,— вы еще меня узнаете и будете судить обо мне правильно, как должно». Эти мысли преследовали меня, и, сама того не замечая, я скорее Вальвилю, чем его дядюшке, возвращала подарки, тем более что, отсылая белье, платья и деньги, я собиралась присоединить к посылке письмо, которое решила написать,— я полагала, что все это рассеет заблуждения Вальвиля и заставит его пожалеть о разлуке со мной.

Мне казалось, что у него благородная душа, и я уже заранее радовалась, представляя себе, как он будет горевать, зачем оскорбил девушку, столь достойную уважения, а мне смутно представлялись многие и многие причины, требовавшие почтительного отношения ко мне.

Прежде всего, за меня говорит беспримерное несчастье, постигшее меня, и то, что, несмотря на него, я осталась чиста и невинна, а ведь добродетель и несчастье так украшают друг друга! А кроме того, я молода и хороша собой, чего же еще? Все как по заказу для того, чтобы растрогать великодушного влюбленного, исторгнуть у него вздохи раскаяния в том, что он так оскорбил меня. Лишь бы мне повергнуть Вальвиля в уныние, и я буду довольна; а после этого я не хочу и слышать о нем. У меня возник хороший замысел: больше никогда не видеться с ним; я находила, что это будет с моей стороны красивым и очень гордым поступком; ведь я полюбила его, мне так радостно было видеть, что он заметил мою любовь, и вот, когда я, несмотря на это, порываю с ним, пусть хорошенько поймет, какое сердце он разбил.

А тем временем работа моя подвигалась, и, к вашему удовольствию, замечу, что, предаваясь столь возвышенным и мужественным мыслям, я, складывая белье, любовалась им и говорила себе (но так тихо, что и сама своего шепота не слышала): «А какое красивое белье!» Что означало: «Жаль с ним расставаться».

Мелочные сожаления, не делавшие чести моей гордой досаде, но что поделаешь! Я представляла себе, как бы приятно было надевать это нарядное белье, которое я перебирала сейчас, а великие жертвы даются нелегко; как бы они ни тешили наше сердце, мы бы с удовольствием обошлись без них. «Так что ж вы? Зачем лишили себя удовольствия?» — можно было бы в шутку сказать мне, но ведь если хочешь выглядеть высоким, надо выпрямиться во весь рост, а будешь ежиться да горбиться, покажешься маленьким. Ну, возвратимся к нашему повествованию.

Мне оставалось только сложить чепчик, так как, войдя в комнату, я положила его на стул у двери и позабыла о нем: в мои годы на девушку, расстающуюся со своими уборами, могла напасть рассеянность.

Так, я думала лишь о платье, которое тоже нужно было уложить,— я говорю о том платье, которое мне подарил господин де Клималь,— оно как раз было на мне, и, понятно, я не спешила снять его с себя. «Не надо ли еще чего-нибудь положить? — говорила я.— Все ли я собрала? Нет, еще деньги не положила». Деньги эти я вынула из кармана без всякого сожаления: я совсем не была скупой, а только тщеславной, поэтому у меня и не хватало мужества расстаться с красивым платьем.

Однако ж в конце концов только это платье и осталось уложить. Что ж мне делать? «Ну, прежде чем снять с себя новое платье, достанем-ка сначала старое»,— добавила я, все еще стараясь выиграть время. А старое платье, о котором я говорила, висело у меня перед глазами на вешалке.

И вот я встала, чтоб пойти за ним, но за краткий путь, потребовавший всего лишь двух шагов, гордое мое сердце смягчилось, слезы увлажнили глаза, и, не знаю уж хорошенько почему, я тяжело вздохнула,— может быть, горюя о себе, может быть, о Вальвиле, а может быть, о красивом своем платье. К какому из трех предметов грусти относился мой вздох, в точности не могу сказать.

Как бы то ни было, я сняла с крючка старое платье, все еще вздыхая, печально опустилась на стул. «Какая я несчастная! Ах, господи, зачем ты отнял у меня отца и мать!»

Быть может, я вовсе не то хотела сказать и упомянула о родителях для того, чтобы причина моего огорчения стала благороднее; ведь мы иной раз играем в прятки с самими собой, скрываем мелкие чувства, в которых не хотим признаться, называя их другими именами, и, быть может, я плакала лишь из-за своих нарядов. Как бы то ни было, после этого короткого монолога, который, несмотря на все мои горести, кончился бы переодеванием, я случайно бросила взгляд на чепчик, лежавший возле меня.

— Ну вот! — сказала я тогда.— Думала, что все уже сложила в узел, а тут еще чепчик.— Я даже и не подумала достать другой чепчик из своего сундучка и, причесавшись, надеть его. Хожу простоволосая. Так не хочется возиться!

А затем, переходя незаметно от одной мысли к другой, я вспомнила о старике монахе, своем покровителе. «Увы, бедняга! — сказала я себе.— Как он удивится, когда узнает обо всем этом!»

И тотчас же я решила, что мне надо увидеться с ним; времени нельзя терять; в моем положении это свидание — самое срочное дело; сверток с вещами можно послать и завтра. Право, какая я глупая, что столько хлопочу сегодня об этих противных тряпках (я назвала их «противными», желая уверить себя, что они совсем мне не нравятся). Даже лучше будет послать их завтра утром: Вальвиля застанут тогда дома, а сейчас он наверняка куда- нибудь ушел; оставим тут этот сверток, я его запакую, когда вернусь от монаха; нога у меня почти уже не болит; я потихоньку дойду до монастыря (а надо вам сказать, что в прошлый раз, когда монах приходил навестить меня, он объяснил мне дорогу).

Надо идти. Но какой же чепчик надеть? Какой? Да тот самый, который я сняла и который лежит теперь около меня. Не стоит рыться в сундучке и доставать другой, раз этот готов к моим услугам!

И к тому же, поскольку он гораздо наряднее и дороже моего чепчика, даже лучше будет надеть именно его и показать монаху — пусть он посмотрит и скажет, что у господина де Клималя, подарившего мне его, тонкий вкус и что из милосердия такие красивые чепчики бедным девушкам не покупают; ведь я собиралась рассказать все свое приключение этому доброму монаху,— он мне показался поистине хорошим человеком, а чепчик стал бы осязательным доказательством того, что я говорю правду.

А то платье, что было на мне? Право же, его тоже не следовало снимать: просто необходимо, чтобы монах увидел его — платье будет еще более веским доказательством.

И вот я без зазрения совести осталась в подаренном мне платье; так мне советовал рассудок; меня привела к этому решению неуловимая нить моих мыслей, и я снова воспрянула духом.

Ну, теперь причешемся и наденем чепчик! С этим делом я быстро управилась и сошла вниз, собираясь выйти из дому.

Госпожа Дютур разговаривала внизу с соседкой.

— Вы куда, Марианна? — спросила она.

— В церковь,— ответила я, и это почти не было ложью: церковь и монастырь приблизительно одно и то же.

— Очень хорошо, милочка,— сказала госпожа Дютур,— очень хорошо! Положитесь на святую волю господа бога. Мы вот с соседкой о вас беседовали: я говорила ей, что завтра закажу в церкви отслужить мессу за ваше благополучие.

И пока она сообщала мне это, соседка, видевшая меня два-три раза и до сих пор не очень-то меня замечавшая, смотрела на меня во все глаза, разглядывала с простонародным любопытством и в результате своего осмотра время от времени пожимала плечами и приговаривала:

— Бедняжечка! Прямо жалости достойно! Посмотреть на нее, так всякий скажет, что она из благородной семьи.

Но это было умиление дурного тона и лишенное искреннего сочувствия; поэтому я не стала благодарить эту женщину и поспешила проститься с обеими кумушками.

Со времени бегства господина де Клималя и до той минуты, как я вышла из дому, мне, по правде сказать, не приходили на ум разумные мысли. Я занималась тем, что презирала Клималя, сетовала на Вальвиля, любила его, замышляла планы против него, полные нежности и гордости, сожалела о своих нарядах, но о своем положении и не подумала, о нем у меня и вопроса не возникало, я нисколько о нем не тревожилась.

Но уличный шум развеял все пустые мысли и заставил меня подумать о самой себе.

Чем больше народу и движения я видела в этом чудном городе Париже, тем больше я как будто погружалась в пропасть безмолвия и одиночества; даже темный лес показался бы мне менее пустынным, я там чувствовала бы себя менее одинокой, менее затерянной. Из леса я бы как- нибудь могла выбраться, но как выйти из пустыни, в которой я оказалась? Да и весь мир был для меня пустыней, так как меня ничто и ни с кем не связывало.

Толпа людей, сновавших вокруг, их голоса и разговоры, шум, грохот проезжавших экипажей, зрелище множества жилых домов еще больше повергли меня в уныние.

«Все, что я вижу здесь, никакого отношения ко мне не имеет,— думала я, и через минуту уже говорила себе: Какие счастливцы эти люди,— у каждого есть пристанище! Настанет ночь, их уже здесь не найдешь, они разойдутся по домам, а я не знаю, куда мне идти, меня нигде не ждут, никто не станет обо мне беспокоиться, у меня есть убежище только на сегодня, а завтра его уже не будет».

Это было преувеличение, ведь у меня еще оставались кое-какие деньги, и в ожидании того часа, когда небо пошлет мне помощь, я могла снять комнату, но кто имеет пристанище лишь на несколько дней, может с полным правом говорить, что у него нет приюта.

Я передала вам почти все, что мелькало у меня в голове, пока я шла по улицам.

Однако я тогда не плакала; но от этого мне легче не было. В душе моей накапливались причины для слез, она впитывала все, что могло ее омрачить, она подводила итог своим несчастьям — минута для слез неподходящая: ведь слезы мы проливаем, лишь когда печаль всецело завладеет нами, и редко, очень редко мы плачем, когда она закрадывается в сердце, вот и мне в скором времени предстояло плакать. Последуйте за мной к монаху; я иду, на сердце у меня тяжело, одета я нарядно, так же как утром, но совсем уж и не думаю о своих уборах, а если и думаю, то без всякого удовольствия. Многие прохожие смотрят на меня, я замечаю это, но не радуюсь восхищенным взглядам; иногда я слышу, как кто-нибудь говорит своим спутникам: «Какая красивая девушка!» — но эти лестные слова меня не трогают: у меня нет сил проникнуться приятным чувством, которое они вызывают.

Иногда мелькает мысль о Вальвиле, но тут же я говорю себе, что теперь нечего и думать о нем: положение совсем неблагоприятное для сердечной склонности. Где же мне помышлять о любви? Хорошая любовь, завладевшая таким несчастным созданьем, как я, безвестным существом, которое бродит по земле, где ему тошно жить, потому что оно не хочет служить предметом отвращения или сострадания людей.

Наконец я прихожу в монастырь в таком упадке духа, что и выразить не могу; спрашиваю монаха, меня проводят в приемную, а там, оказывается, он занят с каким-то посетителем; и этот посетитель — подивитесь игре случая, сударыня! — не кто иной, как господин де Клималь. Он то краснеет, то бледнеет, завидев меня, а я не смотрю на него, словно никогда не была с ним знакома.

— Ах, это вы, мадемуазель,— сказал мне монах,— подойдите, я очень рад, что вы пришли, мы как раз беседовали о вас. Садитесь, пожалуйста.

— Нет, отец мой,— тотчас заговорил господин де Клималь, прощаясь с монахом.— Разрешите мне покинуть вас. После того что случилось, мне было бы просто неприлично остаться: разумеется, не потому, что я рассердился на мадемуазель Марианну, боже меня упаси, я ее прощаю от всего сердца и нисколько не питаю к ней зла за то, что она дурно думала обо мне, клянусь, отец мой! Напротив, я еще больше, чем прежде, желаю ей добра и благодарю господа за то, что при исполнении долга милосердия я подвергся с ее стороны тяжкой обиде; но я полагаю, что и благоразумие, и правила религии больше не позволяют мне видеть ее.

Проговорив все это, мой «благодетель» поклонился монаху и, что еще хуже, поклонился и мне, скромно потупив взор, а я лишь слегка склонила голову. Он уже собрался уйти, но монах взял его за руку и остановил.

— Нет, сударь, нет, дорогой мой,— сказал он,— не уходите, заклинаю вас. Выслушайте меня. Конечно, ваши чувства похвальны, весьма поучительны; вы ее прощаете, вы желаете ей добра — превосходно! Но позволю себе заметить, что вы больше не намереваетесь оказывать ей поддержку, что вы покидаете ее на произвол судьбы, хотя она нуждается в вашей помощи и хотя ее оскорбления придали бы еще больше заслуги вашему милосердию; ведь вы, как вам кажется, все еще питаете к ней сострадание и, однако, собираетесь прекратить свои благодеяния. Берегитесь, как бы чувство жалости не угасло в вашей душе. Вы, по вашим словам, благодарите господа за небольшое испытание, ниспосланное вам,— так вот, не хотите ли вы Действительно заслужить хвалу за смирение, проявленное вами в этом испытании, каковое вы правильно назвали милостью неба. Хотите вы быть поистине ее достойным? удвойте заботы ваши об этой бедной девочке, о несчастной сироте, которая, конечно, признает свою ошибку. К тому же она так молода и неопытна; быть может, ей вскружили голову комплиментами, и она из тщеславия, из робости и по самому своему целомудрию могла ошибиться относительно вас. Не правда ли, дочь моя? Разве вы не чувствуете себя виноватой перед господином де Клималем которому вы стольким обязаны? Ведь он отнюдь не смотрел на вас иначе, как по заветам господним, а своей святой привязанностью к вам, своими ласковыми и благочестивыми увещеваниями побуждал вас бежать от того, кто мог вовлечь вас во грех? Да будет благословен господь за то, что он ныне привел вас сюда! Ведь это к нам он привел ее, дорогой господин де Клималь,— вы же хорошо это видите. Ну, дочь моя, признайте же свою ошибку, с полной искренностью раскайтесь в ней и обещайте исправить ее доверием и признательностью. Ну что же вы? Подойдите,— добавил он, так как я по-прежнему держалась в стороне от господина де Клималя.

— Ах, сударь,— воскликнула я, обращаясь к святоше,— так это я виновата перед вами? Как вы можете слушать, когда про меня так говорят? Бог все видит, он вас рассудит. Я не могла ошибаться, вы это прекрасно знаете.

И в заключение я разразилась слезами.

Господин де Клималь, хоть он и был наглый лицемер не мог этого выдержать. Я видела, что на лице его отобразилось смущение, которое он даже не мог скрыть, и, опасаясь, как бы монах не заметил этого и не возымел подозрений против него, он прибегнул к хитрой уловке: решил показать наивное замешательство и признаться в нем.

— Я очень расстроен! — сказал он с целомудренно смущенным видом.— Я не знаю, что ответить. Ах, какое унижение! Отец мой, помогите мне перенести это испытание! Ведь повсюду распространятся слухи, эта бедная девочка везде начнет болтать, она меня не пощадит. Однако, дочь моя, вы окажетесь тогда весьма несправедливы. Но да будет воля господня! Прощайте, отец мой. Поговорите с ней, постарайтесь, по возможности, разубедить ее. Правда, я выказывал нежность к ней, а она поняла это по-другому; меж тем я любил ее душу, я люблю ее душу еще и сейчас, и душа ее заслуживает любви. Да, отец мой, сия девица добродетельна, я открыл в ней множество добрых качеств, и я прошу вас оказать ей покровительство, так как мне теперь невозможно вмешиваться в то, что ее касается.

После этих слов он удалился, поклонившись на сей раз только монаху, который с растерянным видом, ответив на его поклон, смотрел ему вслед, пока господин де Клималь не вышел из приемной, потом, повернувшись ко мне, сказал, чуть не плача:

— Дочь моя, вы меня огорчаете, я очень недоволен вами: в вас нет ни покорности, ни признательности, вы верите всему, что взбредет вам в головку,— и вот что случилось! Ах, вы оттолкнули такого почтенного человека! Великая потеря для вас! Ну, что вы от меня хотите? Нечего вам теперь и обращаться ко мне, право, нечего. Какую услугу я могу вам теперь оказать? Я сделал все, что мог; если помощь не пошла вам на пользу, это уж не моя вина и не вина того благодетеля, которого я нашел для вас и который обращался с вами, как с родной своей дочерью; ведь он мне все сказал — он, оказывается, вас снабдил и платьями, и бельем, и деньгами, платил за ваше содержание, собирался платить и дальше, даже имел намерение устроить вас самостоятельно, как он меня заверил; но так как он не желал, чтобы вы виделись с его племянником, легкомысленным и распутным повесой, и желал отвести от вас страшную опасность такого знакомства, которое вы, однако, хотели поддерживать, вы с досады измыслили, что этот благочестивый и добродетельный человек ревнует вас. Какая дичь! Он — и вдруг ревнует вас! Он — и вдруг влюблен в вас! Бог накажет вас за такие мысли, дочь моя; лукавое ваше сердце подсказало их вам, и бог накажет вас, попомните мое слово.

Пока он говорил, я все плакала.

— Выслушайте меня, отец мой,— рыдая, ответила я.— Выслушайте меня.

— Ну что? Что вы мне скажете? — сказал он.— Какие такие дела были у вас с этим молодым человеком? Почему вы упорно желали видеться с ним? Что за поведение! Ну, допустим, можно простить вам это сумасбродство, но довести оскорбление и мстительность до того, чтобы оклеветать такого почтенного человека, которому вы всем обязаны, оказаться такой к нему неблагодарной, так озлобиться против него — да что же с вами станется при подобных недостатках? Что за несчастье иметь такой характер! Право же, ваше поведение меня возмущает. Посмотрите, какая вы нарядная, просто прелесть! Ну кто скажет, что у вас нет родителей и никаких родных? Да если б у вас таковые и были, да притом богатые, разве они лучше нарядили бы вас? Боже, как мне вас жаль! Добрый человек ни в чем вам не отказывал...

— Ах, отец мой,— воскликнула я,— вы правы, но не осуждайте меня, пока не выслушаете! Я совсем не знаю его племянника, я видела его только раз, да и то случайно, и вовсе не стремилась еще раз увидеть его, даже и не думала об этом: что у меня общего с ним? Я вовсе не сумасбродка, господин де Клималь вас обманывает; совсем не из-за этого я порвала с ним, не думайте. Вы вот говорите о моем платье, оно даже слишком нарядное, я была этим удивлена, и вы сами тоже удивляетесь. Постойте, отец мой, подойдите поближе, посмотрите, какой тонкий у меня чепчик, я совсем не хотела такого белья, мне неприятно было брать его, особенно из-за того, как он перед этим держал себя со мною. Но сколько я ни твердила: «Не хочу такого белья»,— он смеялся над мною и отвечал мне: «Слушайте, посмотритесь в зеркало и тогда уж решайте, слишком ли красив для вас чепчик». Да будь вы на моем месте, что бы вы подумали, слыша такие речи, отец мой? Скажите правду. Если господин де Клималь такой благочестивый, такой добродетельный, как вы говорите, что ему за дело до моего лица? Хорошенькая я или безобразная, не все ли ему равно? А когда мы ехали с ним в его карете, он в шутку называл меня плутовкой и шептал мне на ухо пожелания, чтобы у меня сердце было посговорчивее, а для сего предложил оставить мне в залог свое собственное сердце. Почему он все это говорил? Что это значит? Разве набожные люди ведут с девушками разговоры об их сердце и предлагают в залог собственное сердце? И разве позволяют они себе целовать девушку, как это попытался сделать в карете господин де Клималь?

— Целовать? Да как же это, дочь моя? Целовать? Вы не думаете, что говорите! Как же это? Запомните, таких вещей никогда нельзя говорить. Ведь этого же не было! Кто вам поверит? Перестаньте, дочь моя, вы ошибаетесь. Ничего этого не было! Это невозможно. Целовать? Вам привиделось! Бедный! Бедный человек! Карету трясло, и при каком-нибудь толчке его голова столкнулась с вашей головой — вот и все, что могло быть, а вы при вашей досаде на него приняли это за поцелуи. Когда ненавидишь человека, все понимаешь шиворот- навыворот.

— Ах, отец мой, за что же мне было ненавидеть его? — ответила я.— Я тогда еще и не видела его племянника, из- за которого, как уверяет господин де Клималь, я рассердилась на него, ни разу его не видела. Если я ошиблась на счет поцелуя — вы ведь мне не верите,— то разве господин де Клималь потом не подтвердил мою мысль? Ведь у госпожи Дютур он опять принялся за свое, и у меня в комнате все трогал, гладил и хвалил мои волосы, брал меня за руку и поминутно подносил ее к губам, наговаривая комплименты, от которых мне становилось стыдно.

— Полноте... полноте... Что вы там рассказываете, мадемуазель? Осторожнее, пожалуйста, осторожнее,— говорил мне монах скорее удивленно, чем недоверчиво.— Трогал ваши волосы? Хвалил их? Господин де Клималь? Он? Ничего не понимаю. Да что ж это ему взбрело? Конечно, он мог бы обойтись без таких повадок. Признаюсь, рассеянность просто неприличная, не подобает трогать девичьи косы, он, видно, сам не замечал, что делает. Но все равно, так вести себя не годится.

— А почему ж он то и дело брал меня за руку? Это что? Тоже рассеянность?

— О, за руку брал? — заговорил опять монах.— За руку брал? Уж я и не знаю, что это значит. Очень многие люди берут человека за руку, когда ведут с ним разговор. Может быть, и у господина де Клималя такая же привычка. Я уверен, что мне и самому случалось брать собеседника за руку.

— Ну, хорошо, пусть так, отец мой,— заметила я.— Но когда вы брали руку девушки, вы не целовали ее несчетное количество раз, вы не говорили девушке, что у нее прехорошенькие ручки, вы не становились перед ней на колени, не объяснялись ей в любви.

— Ах, боже мой! — воскликнул монах.— Ах, боже мой! Замолчите! У вас не язычок, а просто змеиное жало. Вы говорите ужасные вещи, вам их дьявол внушает, да, именно дьявол. Ступайте, уходите отсюда, я больше не желаю вас слушать. Ничему я не верю — ни про волосы, ни про руку, ни про недостойные речи. Все это выдумки! Оставьте меня. Ах вы, маленькое опасное созданье! Вы меня страшите! Что это такое, подумайте! Сказать про господина де Клималя, про человека праведной жизни, посвятившего себя господу богу, сказать про него, что он встал перед ней на колени и объяснялся ей в любви. О, боже, до чего же мы дошли!

Он говорил это, молитвенно сложив руки, и видно было, что мои слова перепугали его, что он изо всей мочи отбрасывает подобные домыслы, борясь с искушением рассмотреть их.

Я же, выйдя из себя из-за его пристрастного отношения ко мне, вся в слезах, отвечала ему:

— Право, отец мой, вы очень дурно думаете обо мне. Как мне горько встретить оскорбления там, где я думала найти утешение и помощь! Вы знали ту особу, которая привезла меня в Париж, ту, которая воспитала меня; вы сами говорили мне, как вы ее уважаете, ибо ее добродетель была назидательной даже для вас. И ведь это с вами она беседовала незадолго до своей смерти; она не могла что- нибудь сказать вам против совести, и вы же должны помнить, что она говорила вам обо мне; постарайтесь вспомнить, ведь не так-то давно господь призвал ее к себе, и я не думаю, чтобы после ее смерти я совершила что-либо нехорошее, что оправдывало бы ваше дурное мнение обо мне; напротив, моя невинность и неопытность, моя растерянность внушили вам сострадание и тем не менее вы вдруг хотите видеть во мне гнусную, вероломную, недостойную обманщицу, ужаснее которой и на свете нет! Вы хотите, чтобы я в дни скорби и крайней нужды, проведя из-за несчастного случая один час в обществе молодого кавалера, коего я никогда больше не увижу, влюбилась в него так страстно, что потеряла и здравый смысл, и совесть и что у меня хватило смелости и даже хитрости придумать такие вещи, что оторопь берет, и очернить ужасной клеветой человека, который был бы мне поддержкой в жизни и мог бы сделать мне много добра, человека, чью помощь мне было бы очень важно сохранить, не будь он распутником, притворщиком, святошей, осыпавшим меня подарками с намерением сделать меня втайне нечестной девушкой.

— Ах, праведное небо, как она горячится! Что она такое говорит? Слыханное ли это дело? — восклицал монах, опустив голову, но он не прервал меня. И я продолжала:

— Да, отец мой, он только к этому и стремился; вот почему он одевал меня так хорошо. Пусть он сочиняет вам что угодно, но наша с ним ссора только на этом и основана. Если б я согласилась уехать оттуда, где нахожусь, и позволила перевезти меня в дом, который он собирался роскошно обставить и поселить там меня на квартире у его хорошего знакомого, какого-то ходатая по делам, коего он уверит, что я прихожусь родственницей господину де Клималю и приехала к нему из деревни... Видите, чего он добивался... Хороша его набожность!..

— Постойте! Как вы говорите? — прервал меня монах.— Ходатай по делам? Он женат?

— Да, отец мой, женат,— ответила я.— Ходатай по делам, небогатый сутяга. Живя у него на квартире, я бы училась танцевать, петь, играть на клавесине; я была бы там полной хозяйкой — такое почтение мне бы оказывали; жена этого ходатая должна была завтра же приехать за мной туда, где я живу; и если бы я согласилась на это и не отказалась бы также принять не позднее чем завтра ренту, не знаю в точности сколько — пятьсот или шестьсот франков (только для начала); если б я не высказала ему, что все его предложения омерзительны, он не стал бы меня упрекать за луидоры, которые дал мне и которые я верну ему, так же как и эти дорогие тряпки, подаренные им, ибо мне стыдно носить их и я не хочу ими пользоваться, боже меня упаси! Он ведь вам не сказал также, что я грозила пойти к вам и все рассказать про его гнусную любовь и его намерения; на это он имел наглость ответить мне, что если бы вы даже все узнали, то сочли бы такие дела сущими пустяками, какие случаются со всеми, да и с вами могут когда- нибудь случиться; и вы, говорил он, не осмелились бы поручиться, что это невозможно, так как и самый добродетельный человек способен влюбиться, и никто ему в том воспрепятствовать не может. Подумайте, неужели слова мои похожи на ложь и выдумку?

— Ах, боже мой! — взволнованно воскликнул монах.— Ах, господи! Страшные вещи вы говорите! Не знаю, право, что и думать! Боже милосердный, до чего же слаб человек! Вы меня поколебали, дочь моя: этот ходатай по делам смущает, удивляет меня, я не могу отрицать, что он существует; ведь я его знаю, я видел его с господином де Клималем (сказал он как бы в сторону), и это девочка не могла бы угадать, что господин де Клималь пользовался его услугами и что ходатай женат. У этого человека неприятная физиономия, правда? — добавил он.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: