ЖИЗНЬ МАРИАННЫ — ИГРА ЛЮБВИ И СЛУЧАЯ 11 глава




Что вы скажете о моем письме? Я им осталась довольна и находила, что оно написано лучше, чем я это ожидала от себя, имея в виду свою юность и незнакомство с обычаями света; но надо быть уж очень глупым, чтобы чувство чести, любовь и гордость не придали больше живости нашему слогу, чем это свойственно ему при обыденных обстоятельствах.

Написав письмо, я тотчас взяла сверток и сошла вниз.

Опускаю здесь одну подробность, о коей вы легко догадаетесь: я имею в виду сундучок с моей одеждой, который мне самой снести было не под силу; я позвала на помощь человека, оказывавшего такого рода услуги всему кварталу и обычно стоявшего в двух шагах от лавки госпожи Дютур; опускаю и прощание со своей бывшей хозяйкой, клятвенно обещавшей, что сверток и записка Вальвилю меньше чем через час будут доставлены по адресу; мы обменялись с этой доброй женщиной множеством заверений во взаимной симпатии, причем она почти что плакала (слезы хоть и не лились из ее глаз, но, казалось, вот-вот польются), а я немного всплакнула — так мне было грустно: мне казалось, что, расставаясь с Дютур и покидая ее дом, я разлучаюсь с какой-то родственницей и даже прощаюсь с родным краем и под покровом божьим ухожу в чужую страну, не успев в ней оглядеться. Меня как будто похитили, слишком крутыми переменами были для меня эти быстро свершившиеся события, которые толкали, гнали меня куда-то, причем я не знала, куда и в чьи руки я попаду.

А разве вы ни во что не ставите квартал, от коего я теперь удалялась? Ведь я жила там по соседству с Вальвилем; правда, я говорила, что больше никогда не увижусь с ним, но это уж чересчур строго — ловить человека на слове; я дала себе слово больше не видеться с ним, а не лишать себя возможности видеть его,— а ведь это большая, серьезная разница; да и нельзя так сурово обращаться со своим сердцем. В таких случаях, как у меня, свобода проявить слабость помогает человеку сохранять твердость, а с переменой жизни я лишалась этой свободы и вот совсем пала духом.

Однако ж пора отправляться, и вот я уже в пути. Я сказала Дютур, что иду в монастырь. Как он называется, я не знаю, так же как не знаю и названия улицы, на которой он находится; но дорогу я знаю, носильщик с моими вещами пойдет за мною следом. Возвратившись, он, вероятно, все расскажет госпоже Дютур, и если она случайно увидит Вальвиля, то осведомит и его; я совсем этого не хотела,— так просто, пришла мысль и отвлекла меня от моих горестей. «Ну хорошо, он узнает место моего уединения, не все ли равно? Что из этого воспоследует? Ничего,— думалось мне.— Разве он попытается увидеть меня или написать мне! О, конечно, нет! — говорила я себе.— О, конечно, да»,— следовало бы мне сказать, если б я ответила искренне, сообразно утешительной надежде, возникшей у меня.

Но мы уже приближаемся к монастырю, вот мы уже в приемной. Я возвратилась далеко не такая нарядная, как ушла; моя благодетельница спросила меня, какая тому причина.

— Дело в том,— ответила я,— что я переоделась в свое старое платье, а то, что вы на мне видели, сударыня, я оставила у госпожи Дютур для того, чтобы она отдала все эти дорогие тряпки человеку, о котором я говорила,— ведь это он подарил их мне.

— Дорогая девочка, вы ничего от этого не потеряете,— ответила дама, целуя меня.

После этого я прошла во внутреннее помещение. Я появилась в приемной еще раз, но уже по другую сторону решетки, и поблагодарила даму. Она уехала, и вот я пансионерка монастыря.

Мне много надо сказать вам о моем монастыре; я узнала там многих его обитательниц, одни из них меня полюбили, другие пренебрегали мною; я обещаю вам поведать историю моей монастырской жизни — вы прочтете ее в четвертой части. А эту, третью часть, закончим событием, послужившим причиной моего возвращения в мир.

После двух-трех дней моего пребывания у монахинь моя благодетельница одела меня так изящно, словно я была ее родная дочь, и соответственно снабдила всеми необходимыми вещами. Судите сами, какие чувства питала я к ней: при встречах с нею мое сердце всегда переполняли радость и восторженная нежность.

В монастыре заметили, что у меня есть голос, она пожелала, чтобы я училась музыке. У настоятельницы была племянница, которая училась играть на клавесине, ее учитель стал обучать и меня.

— Есть таланты,— говорила мне моя любезная благодетельница,— которые всегда пригодятся, какой бы путь вы ни избрали себе. Если вы станете монахиней, они выделят вас в вашей общине, если будете жить в миру, они окажутся лишним вашим очарованием, и очарованием невинным.

Она навещала меня через два-три дня, и я прожила в монастыре уже три недели в таком расположении духа, которое трудно передать словами: я больше старалась быть спокойной, чем была спокойна на самом деле, и совсем не хотела обращать внимания на то, что мешало моему спокойствию и что было безумной тайной надеждой, преследовавшей меня повсюду.

Вальвиль, несомненно, знал, где я нахожусь, однако ж я ничего не слышала о нем, и сердце мое не находило тому причин. Если бы Вальвиль нашел способ подать о себе весть, он ничего бы не выиграл: я ведь отказалась от него, но я совсем не хотела, чтобы он отказался от меня. Какая странность чувств!

Однажды, когда я думала об этом против своей воли (а было это после полудня), пришли мне сказать, что чей-то лакей хочет со мной поговорить. Я подумала: «Наверно, прислан от моей благодетельницы», и спустилась в приемную. Я едва взглянула на этого мнимого слугу, все старавшегося повернуться боком и протягивавшего мне письмо дрожащей рукой.

— От кого? — спросила я.

— Посмотрите, мадемуазель,— ответил он так взволнованно, что сердце мое, прежде разума, узнало его и тоже исполнилось волнения.

Я посмотрела на него, принимая письмо, и встретила его глаза. Ах, какие глаза, дорогая! Я вперила в него взгляд; некоторое время мы молча смотрели друг на друга, говорили только наши сердца, и тут вдруг вошла сестра привратница и сказала, что сейчас придет моя благодетельница: ее карета уже въехала во двор. Заметьте, что привратница не назвала ее имени. «Ваша добрая маменька приехала»,— сказала она мне и удалилась.

— Ах, сударь, уходите скорее! — крикнула я в смятении Вальвилю (вы, конечно, поняли, что это был он), и, ответив мне только горестным вздохом, он вышел.

Я спрятала письмо и стала ждать свою благодетельницу; через минуту она вошла и привела с собой другую даму; эта вторая дама мне очень понравилась, да и вам понравится по ее портрету, который я нарисую в четвертой части, присоединив его к описанию дорогой мне особы, именовавшейся у нас «моей маменькой».

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

Я смеюсь, отсылая вам этот пакет, сударыня. Различные части повествования о жизни Марианны обычно следовали друг за другом с весьма большими промежутками. И я уж привыкла заставлять вас подолгу ждать их; а ведь только два месяца тому назад вы получили третью часть, и, мне кажется, я слышу ваш голос: «Опять третья часть! Верно, Марианна позабыла, что она уже прислала мне ее».

Нет, сударыня, нет! Это четвертая часть, действительно четвертая. Вы удивлены, не правда ли? Видите, как выгодно быль ленивой. Быть может, вы в эту минуту благодарны мне за мое проворство, а если бы я всегда им отличалась, вы бы и не заметили его.

Иной раз и недостатки наши бывают кстати. Людям хочется, чтобы у нас их не было, но все-таки терпят их и даже находят, что приятнее исправлять нас, чем видеть нас с самого начала безупречными.

Помните вы господина де ***? Он был невозможный ворчун, брюзга и обладал физиономией, соответствующей его сварливости. Но если ему случалось четверть часа пробыть в добром расположении духа, на его долю за эти четверть часа выпадало любви больше, чем ему выпало бы ее за целый год, будь у него всегда приятное для всех расположение духа; право, на памяти людей как будто ни у кого и не бывало такой привлекательности.

Но давайте начнем эту четвертую часть; быть может вам понадобится хорошенько ее прочесть, для того чтобы поверить тому, что мною написано; но прежде, чем продолжить мое повествование, нарисуем обещанный мною портрет моей благодетельницы и той дамы, которую она с собою привела,— впоследствии она сделала мне столько добра, что заслуживает вечной моей признательности.

Обещая написать портреты этих двух дам, я имела в виду изобразить некоторые их черты. Полностью невозможно передать, что представляет собою человек; по крайней мере, для меня это непосильно. Я гораздо лучше знаю людей, с которыми живу, чем умею определить их характер: в них есть нечто неуловимое — трудно передать это, я замечаю их особенности для себя, а другим не в состоянии их описать, и если бы попробовала это сделать, то вышло бы неудачно. В области чувств все так сложно и тонко, что предметы изображения затуманиваются, лишь только в дело вмешивается рассудок; я не знаю, с чего начать, с какой стороны подступиться, чтобы их обрисовать, так что они живут во мне, но я не могу изобразить их.

Разве с вами не бывает так? Мне кажется, что во множестве случаев душа моя знает больше, чем может выразить, что у нее есть свой особый ум, куда более высокий, чем мой обыденный рассудок. Я думаю также, что люди гораздо выше всех книг, которые они сочиняют. Но эта мысль может завести меня слишком далеко,— возвратимся же к нашим дамам и их портретам. Сейчас представлю вам один, пожалуй, слишком подробный, по крайней мере, я этого боюсь; предупреждаю вас заранее, а уж вы выбирайте — прочесть вам это описание или пропустить.

Моя благодетельница, которую я еще не представила вам, называлась госпожа де Миран[13], ей было лет пятьдесят. Она вполне могла бы считаться красивой женщиной, но весь ее облик проникнут был добротой и рассудительностью, и это, вероятно, умаляло ее чары, ослабляло их остроту. Когда у женщины очень уж благодушный вид, она кажется менее красивой; открытое и доброе выражение лица, бросающееся в глаза, противоречит кокетству; оно заставляет думать о прекрасном характере женщины, а не о прелестях ее, оно вызывает уважение к красавице, но оставляет равнодушным к ее красивому лицу,— мужчине приятнее быть с нею, чем смотреть на нее.

Вот, думается, так было и с госпожой де Миран, люди не замечали, что она красива, а думали только, что она прекраснейшая женщина. Поэтому у нее, как мне говорили, никогда не было возлюбленных, но очень много друзей и даже подруг; и мне нетрудно было этому поверить из-за той невинности мыслей, которая чувствовалась в ней, из-за ее простодушия, благожелательности, миролюбивого нрава, которые должны были успокаивать тщеславие ее приятельниц и делали ее скорее похожей на наперсницу, чем на соперницу. У женщин на этот счет верное чутье. Их собственное желание нравиться подсказывает им оценку женского лица, красивого или безобразного все равно; будь в нем хоть какая-нибудь привлекательность, они это сразу замечают и держатся настороже. Но бывают между ними красивые особы, коих остальные нисколько не боятся, ибо хорошо чувствуют, что эта красота им не опасна. Очевидно такое мнение женщины составили себе и о госпоже де Миран.

Однако помимо правильных черт лица, более заслуживающих похвал, чем пленительных, и глаз, больше искавших дружбы, нежели любви, у этой дамы была статная фигура, которая могла бы привлекать мужские взоры, если бы госпожа де Миран того пожелала, но поскольку она к тому ничуть не стремилась, все ее движения отличались естественностью и были свободны от кокетливого жеманства, как оно и подобало этой искреннейшей женщине.

Что касается ума, то думается, никто не расхваливал ее ум, но никто и не говорил также, что она неумна. У нее был тот ум, который все замечает и ни в чем не старается выставлять себя напоказ; не сильный и не слабый ум, а мягкий и здравомыслящий; ум такого склада не критикуют и не восхваляют, но к его суждениям прислушиваются.

В каждой мысли, в каждом слове госпожи де Миран, хотя бы речь шла о предметах самых безразличных, чувствовалась глубокая доброта, составлявшая основную черту ее характера.

И не подумайте, что то была глупая, слепая доброта свойственная душам слабым и робким, доброта, над которой смеются даже те, кто ею пользуется.

Нет, ее доброта была добродетелью, она исходила из прекрасного сердца, была настоящей добротой — такой что она могла бы даже заменить просвещенность людям, не обладающим большим развитием, и, поскольку она является подлинной добротой, ей всегда свойственно стремление быть справедливой и разумной и прекращать свои благодеяния, если они ведут ко злу.

Я даже не могу сказать, что госпожа де Миран обладала так называемым благородством души, это было бы смешением понятий: достоинства, которые я признаю за ней, были чем-то более простым, милым и менее блистательным. Зачастую людей с благородной душой не назовешь лучшими в мире, они ищут славы и удовольствия в своих великодушных поступках и пренебрегают мелкими обязанностями. Они любят, чтобы их хвалили, а госпожа де Миран совсем не жаждала похвал; никогда она не проявляла великодушия из-за того, что это красиво, а лишь из-за того, что человек нуждался в ее великодушии; целью ее благодеяний было успокоить вас для того, чтобы и самой быть спокойной за вас.

Если вы горячо изъявляли ей свою признательность, слова ваши льстили ей больше всего тем, что доказывали ваше удовлетворение. Когда так страстно благодарят за услугу, то, очевидно, она была весьма кстати,— вот что она думала о вас: во всех ваших благодарностях она видела только вашу радость, служившую ей вознаграждением.

Я забыла сказать об одной довольно своеобразной ее черте: хоть сама она никогда не хвасталась своими добрыми делами, вы могли при ней невозбранно хвалиться своими хорошими поступками; ради удовольствия услышать, что недавно или уже давненько вы совершили доброе дело, она закрывала глаза на ваше тщеславие или убеждала себя, что оно вполне законно, и даже старалась, сколько могла, усилить ваше самодовольство; да, вы были вправе уважать себя, это совершенно справедливо, и едва вам удавалось найти какие-нибудь свои заслуги, она тот час с вами соглашалась.

На тех, кто гордился собою из-за каких-нибудь пустяков, хвастал своим званием или богатством,— словом, на людей, вызывавших у всех досаду, она совсем не досадовала: она просто не любила их, вот и все, или же питала ним холодную, спокойную и учтивую неприязнь.

Язвительные шутники, то есть любители поострить на счет ближних, против которых они, однако ж, не питали зла, надоедали ей больше, потому что их недостаток оскорблял ее природную доброту, тогда как гордецы раздражали ее рассудительность и простоту души.

Она прощала надоедливых говорунов и втайне подсмеивалась над их болтливостью, о чем они не подозревали.

Сталкивалась ли она со странными упрямыми людьми, с которыми невозможно сговориться, она набиралась терпения и, несмотря ни на что, оставалась их другом. «Ну что ж! Это честные люди, у них есть маленькие недостатки, но ведь у каждого найдутся недостатки»,— вот и весь разговор. Какое-нибудь ошибочное мнение, узость ума — все это ей казалось пустяком, ее доброе сердце снисходило ко всем; и к лгунишкам, вызывавшим у нее жалость, и к плутам, за которых ей было стыдно (и все же она не отталкивала их), даже к неблагодарным, хотя она и не могла понять неблагодарности. Холодно относилась она лишь к злобным душам; она способна была оказать услугу даже такого рода людям, но скрепя сердце и без удовольствия; только с вероломными и подлинно злыми натурами она не хотела знаться и питала к ним тайное отвращение, безвозвратно отдалявшее ее от них.

Кокетка, желавшая нравиться всем мужчинам, была, на ее взгляд, хуже, чем женщина, отличившая нескольких из них более, чем бы следовало по ее мнению, меньше греха было в увлечениях, чем в стремлении завлекать, и она предпочитала, чтобы у женщины не хватало добродетели, чем силы характера, и находила, что легче простить человеку сердечные слабости, чем наглость и развращенность.

У госпожи де Миран было больше нравственных, чем христианских, добродетелей, она больше почитала различные обряды, чем соблюдала их, весьма уважала истинно благочестивых людей, отнюдь не собираясь стать святошей; больше любила, чем боялась, бога и несколько на свой лад представляла себе его справедливость и милосердие, в ее понятиях было больше простоты, чем философичности. Философствовало тут ее сердце, а не ум. Такова была госпожа де Миран, о которой я еще многое могла бы сказать; но это, пожалуй, покажется вам слишком пространным, однако ж, если вы найдете, что я и так чересчур много о ней написала, вспомните, что она моя благодетельница, и простите мне, что я рада поговорить о ней.

Должна нарисовать для вас еще один портрет — той дамы, которую она привезла с собою, но не бойтесь, я пощажу вас, да, по правде сказать, хочу и себя избавить от труда, так как подозреваю, что и это описание не будет кратким, да к тому же не будет и легким, и лучше передохнуть нам обеим. Однако ж портрет я обязана вам представить, и вы будете его иметь в доказательство моей точности. Я уже и теперь воображаю себе, в каком месте четвертой части помещу его, но заверяю вас, что сделаю это лишь на последних страницах, и быть может, вы не подосадуете, найдя его там. Во всяком случае, вы можете ждать чего-то оригинального. Сейчас вы видели женщину превосходной души, та, которую мне еще предстоит обрисовать, не уступит ей в достоинствах и все же будет совсем иной. Окажется, что ум ее обладает всей силой мужского ума в сочетании с чисто женской тонкостью.

Продолжу свое повествование.

— Здравствуйте, дочь моя,— сказала мне госпожа де Миран, войдя в приемную.— Вот эта дама очень хотела взглянуть на вас: ведь я наговорила ей о вас много хорошего. Я буду очень рада вашему знакомству, так как она несомненно полюбит вас. Ну как, сударыня,— добавила госпожа де Миран, обращаясь к своей приятельнице,— как вы ее находите? Дочка моя мила, не правда ли?

— Нет, нет, сударыня,— ласково заметила приятельница,— она не только мила. Не так надо сказать, право! Вы хвалите ее с подобающей для матери скромностью. А мне, как посторонней, дозволительно откровенно выразить свое мнение и сказать то, что есть на самом деле: дочка ваша очаровательна, право же, я не встречала более прелестного личика и более благородной осанки.

При столь лестных словах я опустила глаза и покраснела — вот был единственный мой ответ. Все сели, завязался разговор.

— Да разве есть хоть какая-нибудь черточка в облике мадемуазель Марианны, по которой можно было бы предсказать, что ее ждут такие несчастья? — промолвила госпожа Дорсен[14](так звали новую мою знакомую).— Но ведь рано или поздно каждому в этом мире приходится переносить несчастья. А теперь все ее горести позади, я в этом уверена.

— Я тоже так думаю,— скромно ответила я.— На моем пути встретилась такая добрая душа, принявшая во мне участие. Как же мне не считать это знаком, что для меня настала счастливая пора!

Вы конечно, понимаете, что я говорила о госпоже де Миран; она в ответ попыталась взять меня за руку, но я могла просунуть сквозь решетку лишь три пальца, и тут она сказала:

— Марианна, я полюбила вас, и вы этого вполне заслуживаете. Не беспокойтесь о своем будущем. А то, что я сделала для вас,— сущие пустяки, не стоит говорить об этом. Я называю вас своей дочерью, так вот, думайте, что вы и в самом деле моя дочь, а я буду любить вас, как родное свое дитя.

Ответ ее растрогал меня, и глаза мои наполнились слезами; я пыталась поцеловать ей руку, но она, в свою очередь, могла просунуть сквозь решетку лишь два-три пальца.

— Милая, милая девочка! — воскликнула госпожа Дорсен.— Знаете что, сударыня, я немного завидую вам! Приятно смотреть, как Марианна любит вас. Право, мне хочется, чтоб она и меня полюбила. Вы делайте, что вам угодно,— ведь вы ее мать, а я хотела бы стать хотя бы ее другом. Вы согласны на это, мадемуазель?

— Я, сударыня? — промолвила я.— Из почтения к вам я не смею сказать: «Да». Как позволить себе такую вольность! Но если бы случилось то, что вы говорите, то нынешний день стал бы одним из счастливейших в моей жизни.

— Вы правы, дочь моя,— сказала мне госпожа де Миран,— и величайшей услугой, какую только можно вам оказать, будет просьба к госпоже Дорсен, чтобы она сдержала слово и одарила бы вас своей дружбой. Вы обещаете быть ее другом, сударыня? — добавила она, обращаясь к госпоже Дорсен, а та с самым приветливым видом тотчас ответила:

— Обещаю, но при условии, что после вас не окажется ни одного человека, кого бы она любила так же сильно, как меня.

— Нет, нет,— сказала госпожа де Миран,— как это возможно! Вы мало цените себя! Да я ей и запрещаю делать хоть малейшее различие меж нами; впрочем, смею поручиться, что она охотно меня послушается. Я еще раз потупилась и вполне искренне ответила, что они привели меня в смущение и в восторг. Тут госпожа де Миран посмотрела на свои часы. — Оказывается, позднее, чем я думала,— заметила она. — Мне скоро надо уходить. Сегодня я заглянула к вам, Марианна, мимоходом, у меня много визитов, а я плохо себя чувствую и хочу вернуться домой пораньше. Прошлой ночью я глаз не сомкнула. Тысячи дум в голове, вот и не могла заснуть.

— В самом деле, сударыня,— сказала я,— за последнее время мне по вашему виду казалось, что вы чем-то опечалены (это была правда), и я тревожилась. У вас какие- нибудь неприятности?

— Да,— ответила она.— Мой сын меня огорчает. Он очень порядочный юноша, и всегда я имела основания быть им довольной, а вот теперь все изменилось. Мы хотели его женить — представилась прекрасная партия для него. Невеста — богатая и приятная девица из знатной семьи; родители как будто хотели этого брака, да и мой сын давно, уже больше месяца тому назад, согласился, чтобы наши общие с тем семейством друзья взяли на себя переговоры. Его привезли в дом этой девицы, он ее видел несколько раз, но вот уже недели три он небрежничает, все повисло в воздухе. Он словно и не думает больше о женитьбе, и его поведение крайне меня огорчает, тем более что я, так сказать, взяла на себя обязательство перед этим семейством, а они люди видные; я не знаю, чем перед ними оправдать обидное охлаждение, которое мой сын выказывает теперь.

— Оно недолго продлится, я уверена в этом,— заметила госпожа Дорсен.— Я вам говорила и еще раз повторяю, что ваш сын совсем не ветрогон, он умный, рассудительный и очень порядочный юноша. Вы же знаете, с какой нежностью он к вам относится, как он вас уважает и чтит, и я убеждена, что вам нечего опасаться. Завтра ваш сын приедет ко мне обедать; он прислушивается к моим словам, предоставьте это дело мне, я с ним поговорю. Как хотите, а никогда мне в голову не войдет мысль, что от этого брака его отвратила та молоденькая девчонка, о которой вам говорили,— ну та, которую он встретил недавно, возвращаясь в воскресенье из церкви. Я ведь вам уже рассказывала об этом.

— Возвращаясь в воскресенье из церкви? — переспросила я, несколько удивленная совпадением обстоятельств этого приключения с моим (вы, конечно, помните, что я встретила Вальвиля, возвращаясь из церкви), не считая того, что слова «молоденькая девчонка» подходили ко мне довольно верно.

— Да, возвращаясь из церкви,— ответила госпожа Дорсен,— и он, и эта девица — оба возвращались после мессы, и нет оснований опасаться, что они виделись после этого.

— Ах, как знать! — вздохнула госпожа де Миран.— По рассказам она такая хорошенькая, что я поневоле тревожусь. И потом, знаете ли, когда она уехала, он принял меры, чтобы узнать, где она живет.

Меры? Я насторожилась еще больше.

— Ах, боже мой, сударыня! Ну, зачем вы думаете об этом? — воскликнула госпожа Дорсен.— Она хорошенькая? Пожалуйста. Но как вы можете думать, что какая-то гризетка вскружила голову вашему сыну? Ведь то была, несомненно, гризетка или, самое большее, дочь какого- нибудь незначительного мещанина, нарядившаяся в лучшее свое платье по случаю праздника.

«По случаю праздника? Ах, господи! Какого же числа это было? А вдруг это говорится обо мне?» — подумала я, вся трепеща от волнения, не осмеливаясь больше задавать вопросов.

— Да, да. Позвольте вас спросить,— добавила госпожа Дорсен,— разве девушка из сколько-нибудь порядочного дома расхаживает одна по улицам, без лакея или какого-нибудь провожатого, как доложили вам про эту особу? Более того, хорошо зная себе цену, девица сразу разглядела, что ваш сын ей не пара, не только не допустила, чтобы ее отвезли домой в его карете, но и не пожелала сказать, где она живет. Итак, если даже предположить, что он влюбился в нее, как ему найти ее? Вы говорите, он принял меры; ваши люди сообщили, что он послал лакея вдогонку за фиакром, в коем она уехала. (Ах, как тут забилось у меня сердце!) Но разве можно догнать фиакр? А к тому же вы ведь допросили этого самого лакея, и тот вам сказал, что хоть он и побежал вслед за фиакром, но скоро потерял его из виду.

«Ну что ж, тем лучше,— подумала я,— значит, это не про меня; лакей, бежавший вслед за мной, видел, как я вышла из фиакра у своей двери».

— По вашему мнению,— продолжала госпожа Дорсен,— этот малый обманывает вас, играет на руку хозяину?

«Ай! Ай! Это вполне возможно»,— подумала я.

— Допустим. Пусть будет так. Я согласна, что он видел, где остановился фиакр,— сказала госпожа Дорсен,— и ваш сын узнал, где обитает красотка. Какой же вывод вы делаете? Неужели вы полагаете, что ваш сын воспылал к ней такой страстью, что готов пожертвовать ради нее и своим состоянием, и своим происхождением, позабыть, кто он такой, позабыть свой долг перед матерью и перед самим собой, что он не взглянет ни на какую другую и женится только на этой девице? Подумайте, разве это похоже на вашего сына? Разве он способен на подобные чудачества? Да едва ли их можно ожидать даже от какого-нибудь дурака или заядлого вертопраха. Я допускаю, что девица понравилась вашему сыну, но именно в том духе, как могут нравиться такого рода особы,— ведь к ним отнюдь не испытывают привязанности, и молодой человек в годах вашего сына и при его положении ищет знакомства с ними просто из прихоти и желания увидеть, куда это приведет. Итак, будьте покойны, ручаюсь, что мы его женим, если нам придется бороться лишь с чарами молоденькой авантюристки. Подумаешь, какая страшная опасность!

«Молоденькая авантюристка!» Слова эти не сулили ничего хорошего. Но так я никогда не пойму, о ком идет речь, думала я. Если мои дамы ничего не добавят, я не узнаю окончательно, на что мне надеяться, чего страшиться. Однако госпожа де Миран тотчас разъяснила загадку.

— Я была бы согласна с вами,— сказала она с тревожным видом,— если бы мне не сообщили, что сын мой загрустил и пребывает в дурном расположении духа именно с того дня, как случилось это злополучное происшествие. И правда, вернувшись из деревни, я нашла, что он совершенно переменился. Как вам известно, сын мой по природе жизнерадостный юноша, а теперь он всегда угрюм, рассеян, задумчив, даже его приятели это замечают. Лучший его друг, с которым они были неразлучны, теперь, видите ли, надоедает, докучает ему, вчера сын даже приказал слугам сказать, что его нет дома. А тут еще эта беготня лакея, о котором я вам говорила: сын по четыре раза на день куда-то посылает его, а когда посланец возвращается, всегда ведет с ним долгие разговоры. И это еще не все: нынче утром я беседовала с лекарем, которого привозили, чтобы он осмотрел ногу этой юной особы.

Лишь только упомянули о ноге, мне все стало ясно! Но подумайте, как уничтожена была бедная сиротка! Право, не знаю, как я могла дышать, уж очень у меня колотилось сердце.

«Так, значит, это обо мне!» — думала я. И мне чудилось: вот я выхожу из церкви, вот улица, где я упала в этом проклятом платье, что подарил мне Клималь, в этих уборах, из-за коих я заслужила название гризетки, нарядившейся ради праздника.

В каком я оказалась положении, дорогая! И самым унизительным, самым обидным была мысль, что, как только узнают, кто я, сочтут обманом изящный и благородный вид, который признала за мной госпожа Дорсен, когда вошла сюда, и который находила у меня и госпожа де Миран. Да мне ли, мне ли оказаться виновницей того, что расстроится выгодный брак ее сына!

Да, у Марианны был вид порядочной девушки, за которой нет иных грехов, кроме ее несчастий, и прелесть которой не породила никаких бед: но Марианна, любимая Вальвилем, Марианна, виновная в огорчениях, причиняемых им своей матери, вполне могла стать в ее глазах гризеткой, авантюристкой и подозрительной девчонкой; уж об этой-то Марианне госпожа де Миран не станет заботиться, ибо о ней можно думать только с негодованием, раз она, дерзкая, осмелилась потревожить сердце знатного человека.

Но выслушаем до конца госпожу де Миран, ибо в ее речи промелькнут некоторые слова, способные ободрить меня, а сейчас она рассказывает о своей беседе с лекарем.

— И он совершенно искренне сказал мне,— продолжала она,— что эта юная особа была очень мила, что она казалась девушкой из очень хорошей семьи, что мой сын в обращении с нею выказывал истинное почтение к ней. Вот это почтение и тревожит меня: что бы вы ни говорили, а мне трудно сочетать его со своим представлением о гризетках. Если он ее любит и питает к ней уважение, стало быть, он любит ее сильно, а такая любовь может завести его очень далеко. К тому же, как вы сами понимаете, это свидетельствует, что она получила кое-какое воспитание и не лишена достоинств, и если у моего сына есть известные чувства к ней, то, поскольку я знаю его, мне уж надеяться нечего. Именно потому, что у него есть нравственные понятия, и рассудок, и характер, подобающий порядочному человеку, не найдется никакого средства против его внезапной и плачевной склонности к этой особе, раз он считает ее достойной любви и уважения.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: