ЖИЗНЬ МАРИАННЫ — ИГРА ЛЮБВИ И СЛУЧАЯ 28 глава




— Последние три дня мне очень нездоровится, и просто нет сил углядеть за прислугой,— сказала она.— Ступайте, пришлите ко мне эту негодяйку привратницу,— добавила она, обернувшись к служанке; в голосе ее слышалось больше досады на меня, чем гнева на ту, кого она назвала негодяйкой.

Оставшись с ней наедине, госпожа де Трель, вне себя от негодования на мою заброшенность, высказала дочери без околичностей, что у нее сердце разрывается от жалости к судьбе несчастного ребенка; она не могла удержаться от слез, описывая, в каком виде меня застала, и говорила, что трепещет, предвидя участь, несомненно ожидающую меня в будущем.

Моя бабушка была женщина вспыльчивая; никто лучше ее не разбирался в подобных делах, никто не мог бы говорить о них с большим волнением и большей искренностью.

Это была одна из тех женщин, которые не знают других радостей и забот, кроме семейных; они высоко чтут звание матери семейства и считают для себя честью выполнять свои обязанности, не чураясь самых утомительных и неприятных их сторон и даже любя их, отдыхая за новыми хлопотами от старых. Судите сами, могла ли бабушка, при таком складе характера, одобрить свою дочь?

Не знаю, какие выражения она употребляла в разговоре с моей матерью; но мы редко умеем быть полезными тем, кого слишком сильно любим. Быть может, бабушка вспылила, а ведь обидные упреки редко достигают цели; чувство обиды снимает с нас чувство вины; мать сочла обвинения госпожи де Трель несправедливыми. Конечно, меня не следовало так плохо одевать; но выяснилось, что привратница, смотревшая за мной, обычно одевала меня лучше; просто в это утро не успела еще мною заняться, из-за этого не стоило поднимать такой шум.

Как бы то ни было, госпожа де Трель потом сама рассказывала об этой ссоре некоторым знакомым (от них-то я про нее узнала) и говорила, что своим заступничеством только навредила мне, матушка с тех пор невзлюбила нас обеих — и ее и меня.

Три недели спустя маркиз, решивший увезти молодую жену в Париж, раньше чем ее беременность станет слишком заметной, получил какое-то известие, заставившее его ускорить отъезд. Поскольку собрались они очень поспешно и моя мать взяла с собой только одну горничную, было решено, что меня доставят через три дня остальные служанки, в более удобном экипаже,— и против этого нельзя было ничего возразить. Госпоже де Трель обещали, что накануне отъезда меня привезут к ней попрощаться, но, видя, что меня все нет, она уже решила послать в замок узнать, что помешало горничным исполнить обещанное, когда оттуда явилась привратница и сообщила, что я все еще нахожусь в замке, так как тяжело заболела, и служанки маркизы побоялись взять меня с собой и оставили на ее, привратницы, попечение, следуя приказу маркизы, решительно запрещавшему рисковать моим здоровьем, а меня пришлось уложить в постель из-за сильного насморка и кашля.

— И ребенка оставили на ваше попечение? — только и сказала госпожа де Трель; потом повернулась к ней спиной — и в тот же вечер перевезла меня к себе, совершенно здоровую: насморк и кашель, говорят, придумала моя мать, чтобы оставить меня в замке; она не сомневалась, что госпожа де Трель не покинет меня на привратницу и обязательно возьмет к себе. Обо всем этом, и не стесняясь в выражениях, моя бабушка написала в тот же вечер своей дочери.

«Вы так любили господина де Тервира, так горько оплакивали его,— писала она,— а теперь оскорбляете его память своим отношением к его ребенку! Ведь ваша дочь — единственный залог его любви, оставшейся у вас. И вы отказываетесь быть ей матерью. Пользуясь моим нежным участием к ней, вы избавили себя от всех хлопот; а когда меня не станет, будете, видимо, рассчитывать на жалость чужих людей?»

Мать моя, добившись своего, стерпела довольно кротко это обидное письмо и только написала в ответ, что вовсе не помышляет избавиться от меня, прислала для меня ворох белья и материи на платья и уверяла госпожу де Трель, что возьмет меня в Париж, как только разрешится от бремени.

Но все эти посулы имели одну лишь цель: выиграть время; во всяком случае, после родов она даже не упоминала о том, чтобы взять меня к себе. В письмах она избегала этой темы и все время жаловалась на слабое здоровье, говорила, что почти не встает с постели и не в состоянии ни о чем заботиться. «У меня нет даже сил думать»,— писала она.

Нетрудно понять, что при столь слабой голове и речи не могло быть о том, чтобы утомлять ее моим присутствием: к счастью, по мере того как охладевало сердце моей матери, сердце бабушки наполнялось горячей любовью.

В конце концов мать совсем забыла о моем существовании; писала она очень редко, да и в этих письмах не упоминала обо мне, потом совсем замолчала, перестала посылать мне подарки, и года через два окончательно вычеркнула меня из памяти, как будто меня и вовсе не было на свете.

Таким образом, я не была нужна никому, кроме госпожи де Трель; ее любовь была единственным моим достоянием на земле. Забытая самыми близкими людьми, неизвестная родным из других мест, стеснявшая двух своих теток, с которыми я жила в одном доме, и даже ненавистная им — я разумею дочерей госпожи де Трель, которые ревновали ее ко мне и с трудом меня выносили... Не удивительно, что никому не было никакого дела до сироты, находившейся в таком положении и как бы погребенной в деревенской глуши.

Так миновали мои детские годы; не буду больше к ним возвращаться; мне шел уже тринадцатый год.

К этому времени обе мои тетки, хотя отнюдь не блистали красотой и еще менее душевной добротою и умом, вышли, однако, замуж за мелкопоместных дворян, во всех отношениях под стать своим невестам; жили эти господа ни богато, ни бедно, а женившись, получили в приданое так называемые доли, состоящие из нескольких виноградников, лугов и других угодий. И вот я осталась в доме одна с госпожой де Трель; ее старший сын, женившись, жил в пятнадцати лье от нас, а младший состоял адъютантом при герцоге де..., своем полковом командире, почти неотлучно находился при нем и лишь изредка наезжал домой.

Но что же думала обо всем этом моя мать? Ровным счетом ничего. Мы не знали о ней, она не знала о нас. Конечно, я иногда спрашивала, где матушка, как она живет, не собирается ли приехать к нам, но вопросы эти задавала как бы мимоходом, чисто по-детски, без всякой настойчивости, и госпожа де Трель отделывалась односложными ответами; я же совсем не задумывалась над тем, какую судьбу готовила мне моя мать.

Но пришло время, и приоткрылась завеса, скрывавшая от меня истину. Госпожа де Трель, достигшая уже весьма преклонных лет, заболела, затем немного оправилась, но не совсем, а через полтора месяца снова слегла и уже больше не встала.

Ее состояние меня испугало, я как-то сразу повзрослела; пропала моя беспечность и детское легкомыслие, с коим я еще не совсем рассталась. Словом, я почувствовала беспокойство, начала задумываться, и первые же мои мысли были полны печали и заботы.

Иногда я плакала от какой-то смутной тревоги, я видела, что слуги не уделяют госпоже де Трель должного внимания, словно она уже мертва. Напрасно я их корила, умоляла быть с ней поуслужливей, они не обращали на меня никакого внимания, а я не смела настаивать, возмутиться и требовать повиновения, как раньше; сама не зная почему, я потеряла всякую уверенность в себе.

Обе мои тетки изредка навещали нас, оставались обедать, но ни разу не сказали мне ласкового слова, не обратили внимания на мои слезы, не попытались успокоить; если они и говорили со мной, то сухим и рассеянным тоном.

Госпожа де Трель, несмотря на свое состояние, замечала это; она огорчалась и выговаривала им, но так легко, так осторожно, что мне становилось больно за нее: прежде она не стеснялась выражать свои чувства. Она будто хотела их задобрить, расположить в мою пользу; и меня это страшило, как дурное предзнаменование, как угроза надвигающейся беды, неотвратимого несчастья. Тогда я еще не умела так рассуждать обо всем этом, как сейчас, рассказывая вам свое прошлое; но я испытывала смутный страх и превратилась в молчаливое, запуганное и робкое создание. Вы ведь знаете, что чувство опережает рассудок, к тому же мне отчасти открывало глаза поведение госпожи де Трель, когда дочери ее уезжали.

Она подзывала меня к себе, брала меня за руки и говорила со мной как-то особенно ласково, точно хотела меня успокоить, разогнать мои страхи, подбодрить меня, вырвать из пугливого оцепенения, в которое я погрузилась.

За несколько дней до того бабушка пригласила соседку по имению, близкую свою подругу, чтобы поговорить с глазу на глаз. Рядом с комнатой бабушки был небольшой будуар; руководимая каким-то неясным любопытством, полным нежного участия и тревоги, я спряталась в нем, чтобы подслушать их разговор.

— Судьба девочки меня беспокоит,— говорила госпожа де Трель,— ради нее я хотела бы прожить подольше, но все мы в руках господа, покровителя сирот.

Затем она добавила:

— Удалось вам переговорить с господином Вийо? (Это был богатый и почтенный житель соседнего городка, бывший фермер моего покойного деда, господина де Тервира, тридцать лет арендовавший у него землю и на этом составивший себе состояние.)

— Я заходила к нему сегодня утром,— отвечала та,— он говорил, что должен уехать в город на день или на два, но обещал сделать все, как вы желаете, а лишь только вернется из города, придет уведомить вас об этом лично. Не тревожьтесь, дорогая. Мадемуазель де Тервир все же не сирота, как вам кажется. Будем ждать лучшего от ее матери. Правда, она пренебрегла своими материнскими обязанностями; но ведь она совсем не знает своей дочери, а когда ее увидит, непременно полюбит.

Хотя они говорили очень тихо, я все слышала, и слово «сирота» сначала ужасно поразило меня: почему я сирота, если у меня есть мать и о ней только что шла речь? Но слова бабушкиной подруги пролили на многое свет; я поняла, что моя мать, которую я даже не знала, не хочет позаботиться о судьбе своей дочери; я впервые поняла, что ей нет до меня дела, и залилась горькими слезами: эта новость сразила меня, хотя я была еще совсем ребенком.

Через шесть дней после этого разговора госпоже де Трель вдруг стало совсем худо; послали слугу за ее дочерьми, но когда они прибыли, мать их уже была мертва.

Ее старший сын, живший в пятнадцати лье от нас, в имении жены, уехал вместе с нею в Париж по какому-то делу, а младший находился со своим полком не помню уж в какой провинции. Таким образом, из всей семьи у смертного одра госпожи де Трель оказались только две ее дочери, в чьих руках была теперь моя судьба. Они пробыли в доме четыре или пять дней, отчасти чтобы отдать последний долг матери, отчасти чтобы распорядиться ее имуществом в отсутствие братьев. Кажется, была сделана какая- то опись; во всяком случае, приезжали судейские. Госпожа де Трель оставила завещание; надо было исполнить некоторые мелкие завещательные распоряжения, но обе тетки заявили о своих преимущественных правах на наследство.

Постарайтесь вообразить, какая неистовая борьба закипела между обеими сестрами, которые то ссорились друг с другом, то объединялись против стряпчего, получившего из Парижа доверенность от их старшего брата, как только тот узнал о болезни матери.

Вообразите себе, наконец, вихрь скупости и жажды обогащения, скандальные перебранки и недостойную суетню, охватившую этих потерявших стыд дочерей, которые не оплакивают мать, а стремятся поскорее завладеть ее имуществом. Вот что творилось в нашем доме, когда тетки мои узнали, что госпожа де Трель оставила мне брильянт стоимостью в две тысячи франков — подарок одной из ее умерших подруг. Теткам пришлось вручить его духовнику матери, из рук которого я и должна была его получить. Этот брильянт приводил их в ярость, они не могли меня видеть.

— Как! Возможно ли, что матушка любила нас меньше, чем эту девчонку? — возмущались они.— Не странно ли, что люди, руководившие ее совестью, не потрудились вразумить ее, внушить ей чувства, более согласные с естественными движениями души и с законом?

Легко понять, что «эта девчонка» старалась не попадаться им на глаза. Никогда не забуду четырех дней, проведенных рядом с моими тетками. Глаза мои не высыхали ни на минуту.

Поверите ли, Марианна, что до сих пор я не могу без содрогания вспомнить этот унылый дом, где никто со мной не считался, где я была такой одинокой среди множества людей, где видела одни лишь враждебные или равнодушные лица, совсем чужие, будто я никогда и не знала их. Такими они мне казались. Вообразите себе дальнюю каморку, куда меня поместили, где я пряталась от грубости и озлобления моих теток, откуда я не выходила из страха попасться им на глаза и дрожала при одном звуке их голоса.

Мне казалось, что я завишу от настроения и прихоти каждого. Не было слуги в доме, к которому я бы не чувствовала благодарности, если он не презирал и не отталкивал меня. Вы лучше, чем кто-либо, поймете, Марианна как я страдала; ведь я была не подготовлена к таким испытаниям, я понятия не имела о том, что называют духовной пыткой, я только что вышла из объятий любящей бабушки, разнежившей мое сердце своею лаской.

Я не испытывала тех бурных приступов горя, которые заставляют нас безумствовать, ввергают в неистовство, при которых у нас еще есть достаточно сил, чтобы отчаиваться; нет, мне было гораздо хуже: я впала в глубокое уныние, леденящее, старящее, мертвящее душу. Меня сковал ужас от того, что я ничья; с такими родственниками, как мои, чувствуешь себя совершенно уничтоженной, несуществующей.

Но вот все это кончилось. Спорить было уже не о чем, и на четвертый день после смерти госпожи де Трель тетки решили, что пора ехать домой; за ними явились их мужья.

Старый виноградарь, бывший слуга, женившийся на одной из девушек госпожи де Трель и живший с семьей на заднем дворе, был назначен привратником дома до снятия печатей.

Он-то и вспомнил, что я сижу в одной из дальних комнат.

— Вам нельзя здесь оставаться,— сказал он мне,— дом скоро опечатают. Пойдемте в столовую, там все завтракают.

Пришлось мне скрепя сердце пойти за ним; я не знала что меня ждет. Дрожа от страха, низко опустив голову, вошла я в столовую. Лицо мое побледнело и осунулось, платье было измято — я уже две ночи не раздевалась, потому что у меня не было на это сил, никто не заходил ко мне вечером посмотреть, что я делаю.

Я не решалась поднять глаза и взглянуть на ужасных сестер; я была в их власти, совершенно беззащитная, и еще ни разу со дня смерти госпожи де Трель не чувствовала себя такой осиротевшей, как в ту минуту, когда очутилась перед ее дочерьми.

— Да, кстати,— сказала младшая, заметив меня в дверях,— мы еще не подумали об этой девочке. Как с ней быть, сестра? Говорю откровенно: я не могу взять ее к себе; у меня гостит сейчас невестка с детьми, я и так совсем захлопоталась.

— И у меня дел достаточно,— отозвалась старшая.— Мы перестраиваем дом, половину уже снесли; куда я ее дену?

— Что ж,— снова сказала младшая,— ничего не поделаешь. Оставим ее у этого доброго старичка (она имела в виду привратника), жена его позаботится о ней; он подержит девочку у себя, пока не получит ответ от ее матери; мы ей напишем. Надо полагать, она пришлет денег, хотя до сих пор от нее не получено ни гроша; пусть сама распорядится судьбой дочери, как найдет нужным. Я не вижу другого выхода, поскольку мы не можем ее взять к себе, а других родственников здесь больше нет. Я не склонна идти по стопам нашей матери, которой маркиза, при всей знатности и всем своем богатстве, не постеснялась подкинуть свою дочь на целых десять лет; и в довершение всего матушка завещала этому подкидышу тысячу экю! (Имелся в виду брильянт.)

Судите сами об этих женщинах, Марианна. Можно ли было, да еще в моем присутствии, отмахиваться от меня более оскорбительно, обсуждать мое положение более бесчеловечно и показывать его мне без всякого снисхождения к моим летам?

От этих речей у меня помутился ум; мне отказывали в приюте; меня попрекали тем, что госпожа де Трель взяла меня на свое попечение; мне предлагали жалкое пристанище на задворках того самого дома, где я была так счастлива, где меня лелеяла госпожа де Трель, моя бабушка, чей образ будет все время стоять перед моим взором, и я тщетно буду вопрошать: «Где она?». Наконец, эти вскользь брошенные слова о том, что моя мать совсем равнодушна к моей судьбе,— все это так потрясло меня, что я вскрикнула: «Боже, помоги мне!» — и залилась слезами.

Пока сестры обсуждали, куда меня девать, в столовую вошел господин Вийо, бывший фермер моего дедушки Тервира, которому госпожа де Трель написала перед смертью. Я его знала, он часто закупал у нас зерно; он сразу отыскал меня глазами и так приветливо посмотрел, что я, не успев ни о чем подумать, бросилась к нему за защитой.

— Ах, господин Вийо, вы были нашим другом! Возьмите меня к себе на несколько дней! — воскликнула я.— Вспомните госпожу де Трель! Не оставляйте меня здесь, умоляю вас!

— Господь с вами, барышня, я за этим и приехал: меня просила об этом госпожа де Трель в своем последнем письме. Вот оно, я получил его только сегодня, вернувшись из города,— сказал он.— Вот ее письмо. Сейчас же отвезу вас к нам в деревню, если дамы не возражают; я почту за честь оказать вам эту маленькую услугу, потому что многим обязан покойному господину де Тервиру, моему доброму хозяину и вашему деду, которого мы с женой горько оплакиваем и за кого и по сие время каждодневно возносим молитвы господу богу. Мы счастливы будем принять вас у себя на ферме; считайте себя в нашем доме хозяйкой, как оно и есть по справедливости.

— Прекрасно! — отозвалась одна из моих теток.— Не правда ли, сестра? Она будет жить у почтенных людей, которым вполне можно ее доверить. Да, да, господин Вийо, увезите барышню с собой, а я сегодня же напишу ее матери о вашей любезной готовности, пусть оплатит все издержки и поскорее возьмет ее, чтобы не утруждать вас излишними хлопотами.

— Что вы, сударыня,— ответил этот благородный человек,— я вовсе не думаю об оплате, не в оплате дело. Что до хлопот, то никаких хлопот не будет, жена моя домоседка, у нас пустует хорошая комнатка, мы ее держим на тот случай, если приедет зять. Но он может переночевать и в другом месте. Он мне только зять, а молодая барышня будет хозяйкой нашего дома, пока ее не затребует мамаша.

Я подошла к господину Вийо и стала горячо благодарить его за добрые слова, а он, в свою очередь, отвесил мне поклон, по которому сразу можно было признать дедушкиного арендатора.

— Значит, дело решено,— вставила свое слово младшая.— Прощайте, господин Вийо, сейчас сверху снесут сундучок молодой барышни; уже становится поздно, кареты поданы, нам надо уезжать. Тервир (это относилось ко мне), напишите завтра же вашей матушке; мы навестим вас в скором времени, слышите? Будьте же благоразумны, милая; господин Вийо, мы поручаем ее вам.

Потом они со всеми распрощались, вышли во двор, уселись каждая в свою карету и уехали, даже не поцеловав меня.

В словах, сказанных младшей сестрой, излился весь запас их добрых чувств ко мне: старшая решила, что этого хватит на них обеих, и ничего от себя не добавила.

Я вздохнула свободнее, когда они исчезли из виду, одной печалью стало меньше. Какой-то крестьянин взвалил на плечи мой сундучок, и мы с господином Вийо пошли следом за ним.

Нет, Марианна, хоть я уже испытала много горя, но ничто не могло сравниться с острой болью, какую я почувствовала в ту минуту.

Как это получается, что мы, столь ограниченные во всем, можем лишь страдать безгранично? Еще вчера я не жила, а умирала в этом доме; и что же? Теперь, когда я уходила оттуда, мое сердце разрывалось на части, мне казалось, что я оставляю в этом доме свою душу. Я чувствовала, что с каждым шагом меня покидает частица жизни; я не дышала, а вздыхала; а ведь я была так молода! Но четыре таких дня, какие пережила я, многому могут научить — они стоят годов.

— Барышня,— уговаривал меня фермер (он и сам чуть не плакал),— полно вам убиваться, не оглядывайтесь, лучше пойдемте быстрее. Ваша бабушка любила вас; вы будете все равно что у нее.

Так он говорил и старался увести меня подальше; но я все оглядывалась, пока не скрылся вдали этот несчастный дом, в котором я не могла жить и с которым не могла расстаться.

Наконец мы пришли в деревню, и вот я в доме господина Вийо и его жены, которой до сих пор совсем не знала. Она встретила меня ласково, а я так нуждалась тогда в ласке! У нее я не чувствовала себя чужой. Люди с добрым сердцем сразу становятся нам близки, кем бы они ни были; мы чувствуем, что это наши друзья, а друзей можно иметь во всяком сословии.

Таков был оказанный мне прием, и мне сразу стало легче, потому что их дружелюбие рассеяло то оцепенение и страх, ту душевную подавленность, в которой я находилась все последнее время; здесь я, по крайней мере, не боялась плакать и вздыхать.

Тетки заставляли меня таить свое горе про себя, а у добрых и заботливых людей, приютивших меня, я могла дать ему волю; оно стало легче и спокойнее, и мало-помалу совсем утихло; в душе моей осталась лишь умиленная память о госпоже де Трель, которая не стерлась и по сей день.

Я написала матери; все были уверены, что я пробуду у четы Вийо не больше десяти или двенадцати дней. Ничуть не бывало; мать приказала мне в нескольких строках оставаться у них, под тем предлогом, будто они с мужем уезжают в путешествие и лишь на обратном пути захватят меня с собой в Париж.

Но путешествие это откладывалось с месяца на месяц, потом его вообще отменили, и в конце концов маркиза заявила без обиняков, что не может сказать, когда приедет за мной, но постарается устроить так, чтобы меня кто-нибудь привез в Париж; однако и это ни к чему не привело, хотя я беспрестанно докучала ей письмами, на которые не получала ответа; наконец я сама устала писать и осталась у фермера, такая заброшенная, как будто у меня вовсе не было никакой родни. Лишь изредка мать высылала мне немного денег на одежду да плату за мое содержание,— но несмотря на ее крайнюю скудость, мои благородные друзья продолжали любить меня и оказывать мне знаки уважения.

О тетушках моих не буду говорить, я видела их не больше двух раз в году.

У меня было несколько подружек в городке и его окрестностях — девочки-соседки, с которыми я часто играла, или же дочери живших в нашей округе дворян — их матери иногда приглашали меня в свое имение к обеду, если Вийо надо было зайти в замок по делу и он мог потом увезти меня домой.

Барышни (я имею в виду дворянских дочек) обращались со мной как равные, звали просто Тервир, были со мной на «ты» и немного гордились этой фамильярностью, помня, что мать моя носит титул маркизы.

Городские же девицы на это не отваживались, хоть и было им досадно, но, чтобы не уронить себя, прибегали к разным уловкам: старались не называть меня по имени, а говорили «милочка» или «душечка». Я упоминаю об этом между прочим, чтобы вас позабавить.

Так я и жила лет до семнадцати.

Недалеко от городка, примерно в четверти лье от нас, находился замок, где я бывала довольно часто. Принадлежал он вдове одного дворянина, умершего лет десять или двенадцать тому назад. Эта дама была когда-то одной из ближайших подруг моей матери; я слышала, что они почти одновременно вышли замуж и изредка переписывались.

Это была женщина лет сорока, красивая и моложавая на вид и казавшаяся добродушной благодаря свежему цвету лица и приятной полноте. Правильный, по-видимости безупречный образ жизни, знакомства среди самых влиятельных святош нашей провинции, в соединении с красотой снискали ей почет и уважение всей округи, тем более что женщина красивая и набожная являет собой более назидательный образец благонравия, чем какая- нибудь неприметная особа или дурнушка, ибо ей куда труднее устоять перед соблазнами.

Правда, было в городке несколько человек, не питавших особого доверия к великому благочестию, какое ей приписывалось.

Так, было замечено, что среди глубоко верующих людей, посещавших ее замок,— светских или духовных лиц, священников или аббатов,— всегда можно было встретить нескольких молодых и красивых мужчин. Нужно сказать, что у вдовы были большие, полные неги глаза; одевалась она хоть и просто и как будто скромно, но весьма кокетливо, все это настораживало вышеупомянутых недоверчивых людей; но они остерегались высказывать свои сомнения вслух из боязни прослыть злыми языками, для которых нет ничего святого.

Вдовушка эта сообщила моей матери, что я часто бываю у нее, и действительно, меня подкупали ее мягкие, обходительные манеры.

Вы помните, конечно, что у меня не было никакого состояния. Именно поэтому моя мать решительно не знала, что со мной делать, и считала нежелательным мой приезд в Париж, где я не могла бы ни держать себя, как девица из лучшего общества, ни вести жизнь, подобающую дочери знатной и светской дамы; и вот она написала своей бывшей подруге, что была бы весьма ей признательна, если бы та склонила меня к мысли постричься в монахини. Вдова тотчас принялась за дело.

Она воззвала ко всей своей праведной братии, чтобы ей помогли в столь богоугодном деле; она удвоила свою любезность и всячески старалась улестить меня. Само собой понятно, что пострижение молоденькой и, по общему признанию, красивой девушки принесло бы ей немалую честь, если бы та прямо из ее рук поступила в монастырь.

Она почти ежедневно оставляла меня ужинать и даже ночевать в своем замке; она не могла и дня прожить без меня. Господин и госпожа Вийо были в восхищении от этой дружбы, они одобряли меня и еще больше за это уважали; все вокруг были того же мнения; я и сама поддавалась на бесконечные похвалы, мне льстило всеобщее одобрение; благочестие мое росло с каждым днем, а выражение лица становилось все более строгим.

Моя приятельница приобщала меня ко всем своим религиозным упражнениям, проводила со мной часы за чтением священных книг, водила с собой в церковь на все проповеди; часто я просиживала, как и она, час или два в сосредоточенном и благостном безмолвии в глубине исповедальни, полагая, что лучший способ добиться внутренней сосредоточенности — это усердно подражать позе и выражению лица моей благодетельницы.

Она сумела вовлечь меня в мир подобных забот и занятий постепенно и вкрадчиво.

— Сестра во Христе,— часто говорила эта дама, она и ее друзья только так меня и называли,— нельзя без волнения видеть благочестие такой девушки, как вы! Глядя на вас, хочется вознести хвалу господу и еще сильнее любить его.

— О да,— подхватывали ее друзья,— умилительная любовь к господу, свидетелями коей мы сподобились стать,— несомненно, знак божьей милости не только к мадемуазель Тервир, но и ко всем нам. Неспроста молодая и прелестная особа проникнута столь глубоким благочестием,— говорили они.— На этом дело не может остановиться, господь судил вам более высокое предназначение, он требует вас к себе целиком, это всякому ясно. Человечество нуждается в великих примерах, и вам, быть может, суждено явить миру сей пример торжества благодати божьей.

Эти воодушевляющие речи они подкрепляли вниманием поистине почтительным, делали вид, будто изумлены моей святостью, восторженно закатывали глаза; я была у них особой значительной и достопочтенной, с которой следует считаться. Во всяком возрасте, а особенно в столь юном, приятно чувствовать уважение окружающих. С самых ранних лет мы любим поклонение! И вдова надеялась, что таким незаметным путем она приведет меня к желанной цели.

Неподалеку от ее дома находился женский монастырь, и мы не реже чем раз или два в неделю посещали эту обитель.

Одна из инокинь состояла в родстве с вдовой; та посвятила ее в свои планы, и монахиня стала ей помогать с поистине монашеской изворотливостью и недостойным рвением. Я сказала «недостойным» — и не оговорилась: я считаю, что нет ничего более опрометчивого и даже непростительного, как прибегать ко всяким приманкам, чтобы обмануть молодую девушку и внушить ей желание стать монахиней. Такое поведение бесчестно; следовало бы, напротив, преувеличить опасности, подстерегающие ее в случае пострига, вместо того, чтобы скрывать их или делать вид, будто их вовсе не существует.

Как бы то ни было, родственница моей вдовы делала все возможное, чтобы меня очаровать, и это ей удавалось; я полюбила ее всей душой, для меня было праздником видеть ее; вы не представляете себе, как заманчива дружба монахини, как сильно ее влияние на молоденькую девушку, которая еще ничего не видела и не имеет никакого опыта. Монахиню любишь не так, как обыкновенную подругу в миру; невинная привязанность перерастает в своего рода страсть; нет сомнения, что и одежда наша, так отличающая нас от других женщин, и весь наш спокойный, умиротворенный облик немало этому способствуют; много значит и кажущийся покой, царящий в монастырях, благодаря чему они представляются нам убежищем от всех бед и треволнений; и, наконец, отрадное действие на молодую и неопытную душу производит даже наша обычная молчаливость.

Я останавливаюсь на всех этих подробностях ради вас, Марианна, я хочу, чтобы вы хорошенько разобрались в своих чувствах; очень важно знать, не вызвано ли ваше намерение уйти от мира именно этими маленькими обольщениями, которые очень скоро потеряют свою прелесть.

Они-то главным образом и пленяли меня, когда я бывала в монастыре; надо было видеть, как эта монахиня пожимала мои руки, с каким умилением она говорила и смотрела на меня. К ней присоединялись еще две или три невесты Христовы, столь же ласковые, как она. Они называли меня самыми нежными именами; меня восхищали их манеры — простые и полные благочестия; я уходила от них с миром в душе, с умилением вспоминая добрых сестер и всю их обитель.

— Боже! Как не позавидовать их счастью! — восклицала вдова, когда мы вдвоем возвращались в ее замок.— Зачем я не постриглась в монахини! Мы оставили их в тиши уединения, а сами снова должны окунуться в тревогу и суету мирской жизни.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: