ПРОДОЛЖЕНИЕ «МАРИАННЫ», КОТОРОЕ НАЧИНАЕТСЯ С ТОГО МЕСТА, ГДЕ БЫЛА ПРЕРВАНА ЕЕ ИСТОРИЯ, ЗАПИСАННАЯ ГОСПОДИНОМ ДЕ МАРИВО.




 

Письмо госпожи Риккобони господину Эмбло [18]

 

Книгоиздатели поистине странные люди! Неужели вы, господин Эмбло, в самом деле думаете, что я могу писать по заказу, когда вам придет охота меня напечатать? Вы говорите, что вас спрашивают, «работаю» ли я, вас «беспокоят», «мучают». Право, вам все это кажется — сами вы себя мучаете.

Нет, конечно, нет, мои письма еще не готовы [19], они только начаты. Напрасно вы торопите меня, я не хочу назначать срока: я боюсь нарушить слово и вместе с тем не хочу затруднять себя его выполнением; мое правило — не брать на себя обязательств.

Маленький рассказ об Эрнестине готов, это верно, отдаю его вам; я хотела отдать его другому издателю, да уж так и быть. А остальное... Ведь «Пчела» уже напечатана в газете, половина «Марианны» тоже вышла уже в свет [20], а еще письма Зельмаиды... Что вы будете делать с этими отрывками? Если вас спросят, чего ради я взялась продолжать повесть о Марианне, что вы ответите? Нужно ли объяснять всему свету, что своего рода пари заставило меня взяться за подражание слогу господина де Мариво в те времена, когда я сама еще ничего не написала? [21] Это просто салонная шутка, ребяческая выходка. Господин де Мариво знал об этом, половина продолжения была напечатана с его согласия, а вторая половина не появилась, оттого что газета прекратила свое существование.

При мягких манерах и образцовой учтивости вы на редкость упрямый человек; если вам так не терпится напечатать эти пустяки, я не буду возражать. Печатайте, господин Эмбло, что вам угодно, посылаю рукопись «Эрнестины»; мне немножко жаль давать ее в сопровождении этих отрывков, но в конце концов вручаю ее вам. Желаю всех благ и всяческого успеха.

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Так как госпожа Риккобони получила множество анонимных писем с просьбой «продолжить» и «закончить» «Марианну» господина де Мариво, мы считаем своим долгом предуведомить читателей, что в ее намерения никогда не входило писать продолжение и заканчивать его труд. Ее письмо к издателю, помещенное в последнем издании, говорит о том, что продолжение «Марианны» было написано ею на пари. Покойный господин де Сен-Фуа [22] однажды на вечере у госпожи Риккобони заявил, что стиль господина де Мариво неподражаем. В доказательство противного ему стали приводить отрывки из «Усатой феи» [23] господина де Кребильона. Он на это рассердился, назвал «Фею» «болтуньей, говорящей много слов, но не понимающей духа господина де Мариво». Госпожа Риккобони слушала молча и не принимая никакого участия в споре. Оставшись одна, она прочла две или три части «Марианны», села за свой письменный стол и написала это продолжение. Через два дня она показала рукопись, не называя автора; ее прочли в присутствии господина де Сен-Фуа, который был крайне изумлен и решил, что рукопись выкрали у господина де Мариво. Он предложил напечатать ее, но госпожа Риккобони отказалась, боясь вызвать неудовольствие господина де Мариво. Через десять лет продолжение «Марианны» было напечатано в газете, редактор которой получил на это разрешение господина де Мариво. Мы рассказали об этом, чтобы люди, требующие продолжения «Марианны», больше не обращались за ним к госпоже Риккобони. Она сожалеет, что не в состоянии удовлетворить их просьбы, но никогда больше не будет продолжать сочинения ни господина де Мариво, ни какого-либо другого автора.

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ «МАРИАННЫ»

 

 

Дорогой друг, вы поражены, вы не можете прийти в себя от изумления, я так и вижу ваше недоумевающее лицо. Но я это предвидела, вы смущены, вам не верится. Мне кажется, я слышу, как вы говорите: «Да, почерк действительно ее, но тут что-то странное. Это вещь совершенно невозможная!» Простите, дорогая, это она, Марианна, да, сама Марианна. Как, знаменитая, прославленная, обожаемая Марианна, которую весь Париж оплакивал, как умершую и погребенную? Ах, дитя мое, откуда вы явились? Ведь вы забыты всеми, о вас больше не думают; публика, устав ожидать, отнесла вас к числу безвозвратных потерь».

На все это я отвечу: какое мне дело до публики? Я пишу для вас; я обещала вам продолжить рассказ о моих приключениях и хочу сдержать слово: если это не нравится кому-нибудь, пусть не читает. Ведь я же пишу для собственного удовольствия; я люблю разговаривать, рассказывать, просто болтать; мыслю я иногда здраво, иногда нет; я не лишена остроумия, проницательности, мне свойственно простодушие и даже своего рода наивность. Может быть, это многим не по вкусу; тем не менее я этим дорожу, это — мое лучшее украшение; милый мой друг, я остаюсь сама собою; время, возраст и опыт не изменили меня; я даже и не хочу исправлять свои недостатки. А теперь вернемся к мой истории.

Я остановилась на том, что колокол, слава богу, зазвонил, и моя монахиня ушла. Я говорю «слава богу», потому что, откровенно говоря, ее рассказ показался мне слишком длинным; и, наверное, потому, что рассказ о ее бедах мешал мне печалиться лишь о моих собственных. Многие считают, что надо самому быть несчастным, чтобы сочувствовать страданиям других людей. Но мне кажется, что это неверно. Когда мы счастливы, мы готовы сострадать тем, кто достоин жалости; мы с искренним участием слушаем их печальную повесть, она трогает наше сердце; постигшие других беды кажутся нам немаловажными, сравнение с собственным благополучием делает их еще значительнее в наших глазах. Но когда мы сами страдаем, сердце наше так полно горя, что в нем уже не остается места для чужих несчастий; чужие страдания кажутся нам много легче наших,— все это я знаю по собственному опыту.

Какие невзгоды ни пришлось испытать этой монахине, у нее все же было имя, были родные, друзья, возлюбленный; мало того, она была им любима в то самое время, когда могла оказать ему услугу, а есть ли на свете большее счастье, чем быть полезной тому, кого любишь? Этот молодой человек благодаря ей получил состояние! Какое же тут может быть сравнение с несчастной Марианной? С безвестной Марианной, которая всем обязана состраданию и милости чужих людей? С Марианной, покинутой и, возможно, презираемой Вальвилем? Какое унижение для меня знать, что он говорил об этом моей сопернице! Я так и слышала его рассказ о моем прошлом и тон, каким он поверял свое неудовольствие мадемуазель Вартон: «Да, не буду отрицать, Марианна нравилась мне, но это было лишь мимолетное увлечение, которое всецело объясняется моим мягкосердечием. Поставьте себя на мое место: миловидная, но простенькая девочка чуть ли не свернула себе шею у моего порога — мог ли я не прийти ей на помощь? Она одета кое-как, на руках у нее нет перчаток; она одна, при ней нет ни лакея, ни гувернантки; я счел нашу встречу ни к чему не обязывающим приключением, и вот доказательство: я пригласил ее отобедать у меня; как видите, держал я себя довольно бесцеремонно. Однако оказалось, что она горда и даже высокомерна; она покраснела, когда говорила о том, что живет у хозяйки бельевой лавки,— собственно, непонятно почему: мадам Дютур вовсе не такое низкое знакомство для деревенской барышни. Ко мне зашел мой дядя, и мне показалось, что они уже знакомы; любопытство мое было задето, и захотел узнать правду; и вот я застаю их за разговором наедине; мысль, возникшая у меня при этом, показалась барышне оскорбительной; она объясняет мне мое заблуждение, чистота ее души трогает меня; я узнал, в сколь беспомощном положении оказалась бедняжка, и принял в ней участие, считая свое сострадание к ней вполне естественным и бескорыстным; я всецело предался заботам о бедной девушке, потом вдруг почувствовал, что неравнодушен к ней и даже страстно влюблен. Но вот я увидел вас, мадемуазель, и понял, что то была ошибка; к Марианне я питал не любовь, а всего лишь сострадание. Теперь я знаю, что такое настоящая любовь, и вижу различие между двумя этими чувствами. Но я связан словом — и горю моему нет предела».

Вот какие речи вкладывала я в уста моего неверного жениха и мысленно на них отвечала. Вы связаны словом? О нет, сударь, вовсе нет, вы ничем не связаны; никто не обязывает вас жениться на Марианне: она не станет препятствовать вашему счастью; она слишком горда, слишком благородна душой, чтобы в доброте вашей матушки искать опоры против вас; не ждите от нее упреков, вы их не услышите; она не станет докучать вам слезами, вас не потревожат ее жалобы, она сумеет подавить вздохи и скрыть свое горе; когда-нибудь вы поймете, что эта «простенькая девочка» не так уж проста.

Но несмотря на решение быть твердой, сердце мое не могло примириться с мыслью, что нужно забыть изменника: он все еще был слишком мне дорог. Я вспоминала то время — счастливое время! — когда я так много для него значила; я воскрешала в памяти его восторг, его почтительность, нежную заботу, тысячи мелких знаков внимания, которые так приятно замечать: сами по себе они ничто, зато говорят о многом; я вновь отчаивалась, из глаз моих ручьями текли слезы, гнев опять уступал место любви, и мне уже казалось, что Вальвиль виноват передо мной гораздо меньше, чем мадемуазель Вартон, так жестоко похитившая у меня его сердце.

В самом разгаре этих горьких дум я вдруг вспомнила о том офицере, знакомом госпожи Дорсен,— графе де Сент-Ань. Его любовь и сделанное им предложение служили противовесом нанесенной мне обиде; не только Вальвиль мог бы изменить мою судьбу; другие тоже предлагали мне имя, положение, богатство; я и без него могу войти в общество, стать ровней ему и тем отомстить за его пренебрежение. Но такого рода месть была не по душе мне самой; в моей гордой головке зрели иные, более возвышенные замыслы: выйдя замуж за другого, я дам Вальвилю основание думать, что богатство его прельщало меня не менее, нежели его любовь, а я не хотела допустить, чтобы он усомнился в благородстве моих чувств; я буду удовлетворена лишь в том случае, если он сам скажет: «Марианна любила меня; она любила меня искренне». Я тешила себя надеждой, что мое самопожертвование навеки отравит горечью душу неблагодарного, что он всю жизнь будет сожалеть о своей нежной, своей несчастной, своей гордой Марианне.

«Да, Вальвиль,— мысленно говорила я ему,— цепи, которые я готова наложить на себя, снимут с вас те, что связывали меня с вами, и освободят вас для новых уз. Откройте глаза, взгляните на девушку-сироту, которая некогда была вам так дорога; ее молодость, ее красота, ее очарование, ее ум, ее чувства все те же; вглядитесь в нее хорошенько и поймите, какая жертва отдает себя на заклание во имя вашего счастья; пролейте хотя бы слезу над ее самоотречением, и пусть ваше уважение будет ей наградой за добродетель; любите ее; пусть нежная память о ней не изгладится из вашего сердца; пусть этот благородный, достойный ее шаг запечатлеет ее образ в вашем сердце. А вы, моя дорогая, моя обожаемая матушка, теряя дочь, узнайте ей цену; порадуйтесь ее решению, ибо оно оправдывает вас в глазах ваших спесивых родственников, которым казалось так унизительно породниться с Марианной: господь наш Иисус Христос не отнимает у сироты надежды стать его невестой. По его неизреченной воле я избегла ужасной и безвременной смерти, у меня не было иного отца, кроме бога; нашлись люди, пожелавшие дать мне счастье, но это оказалось выше их возможностей, а тщета их усилий говорит мне, что я не должна искать опоры ни в ком, кроме всевышнего».

Судите сами, какими горькими слезами я обливалась, принимая такое решение, но то были слезы сладкие, те слезы, которые утешают и облегчают израненное сердце, я заранее упивалась похвалами, ожидавшими меня, восхищением друзей, раскаянием Вальвиля — и с этим легла спать и уснула глубоким сном.

На другой день, как я упоминала выше, мне предстояло встретиться с госпожою де Миран. Около четырех часов меня известили, что она ждет в приемной. Я отправилась туда. Грустный, подавленный вид моей покровительницы поразил меня.

— О, боже, что с вами, милая матушка? — спросила я.

— Вальвиль не показывается, он избегает меня,— отвечала госпожа де Миран,— я в отчаянии; его поведение меня убивает.

— Дорогая, милая мой матушка! — вскричала я.— Как! Вы расстроены, и я — причина вашему горю и смятению? О, господи! Возможно ли, что я опечалила вас! Я готова навеки пожертвовать и покоем и радостью, лишь бы сделать покойными и радостными ваши дни; вы хотели одарить меня счастьем, и я была бы счастлива, несмотря ни на что, лишь бы вы не огорчались из-за меня.

— Счастлива!.. Ах, дитя мое, о чем ты говоришь!.. Ты создана для счастья и была бы счастлива, если бы тебе не повстречался на пути мой сын; бедная девочка,— продолжала она, глядя на меня с невыразимой нежностью,— неужели это правда, и он неверен! Нет, Вальвиль потерял рассудок, все это противоестественно. Мадемуазель Вартон очень мила, но до тебя ей далеко. Дитя мое, он в ослеплении,— но эта слепота пройдет, не будем отчаиваться. Я не верю, не могу поверить, что это непоправимо,— возможно, он еще вернется к тебе.

— Ах, сударыня,— отвечала я,— я не настолько самоуверенна, чтобы на это надеяться; нет, этого я не жду. А если бы он и вернулся, смогу ли я забыть, что он покинул меня, и в какую минуту! Когда смерть готова была разлучить вас навеки! Господин де Вальвиль был мне очень дорог, не скрою, я не стыжусь своего признания. Но первое движение любви, хотя и сильное, еще можно было подавить в себе; я могла бы перебороть это чувство и восторжествовать над ним; однако вы дали ему свое благословение, сударыня, и я без сопротивления предалась надеждам, столь для меня сладостным. В господине де Вальвиле я нашла человека, достойного любви, человека, который готов был снизойти до меня и перед которым я была бы в неоплатном долгу: уважение, благодарность, любовь слились воедино, стали единым, нераздельным чувством. В лице господина де Вальвиля я видела друга, возлюбленного, благодетеля, супруга; но и это не все: я видела в нем сына госпожи де Миран, и от этого он казался мне еще более достойным любви и уважения. Нет, сударыня, нет: не богатство привлекало меня, не завидная будущность; смею сказать, не о том я скорблю. Другой человек предлагает мне руку и сердце. Партия, правда, не столь блестящая, но бедная одинокая девушка не могла бы и мечтать о таком замужестве. Я не намерена принять это предложение, но, прежде чем наотрез отказать, мне хотелось поговорить с вами, сударыня: я слишком многим вам обязана, чтобы не предоставить вам право решить мою судьбу; ведь вы были настолько добры, что считали меня как бы своей дочерью, а моя привязанность, благодарность и уважение к вам столь глубоки, что, может быть, я стала достойной этого имени.

— Я была так добра, что считала тебя своей дочерью? — вскричала госпожа де Миран.— Скажи лучше, что я считаю и всегда буду считать тебя дочерью, с каждым днем ты делаешься для меня все дороже. Я сумею загладить причуды моего сына. По правде говоря, я сама отчасти виновата в том, что Вальвиль оказался таким непостоянным, ветреным, капризным. Признаюсь тебе откровенно, Марианна, я слишком баловала своего сына. Он мое единственное дитя, ребенком он был очень мил, я нежно любила его, у меня мягкое сердце, даже слишком мягкое, многие упрекали меня за это, но что поделаешь? Такой я уродилась. Нас можно обучить манерам, светская жизнь вырабатывает в нас умение держать себя дает своего рода лоск; кое-чему учит и опыт. И все-таки в основе мы остаемся теми же, кем были с самого начала; нельзя сотворить себе новый характер — характер наш постоянен, и воспитание ничего в нем не меняет; это картина, к которой можно добавить тот или иной мазок, но общие контуры всегда одни и те же. Впрочем, если мягкосердечие недостаток, то можно лишь пожелать, чтобы этим недостатком страдали все.

Ты знаешь, как я любила своего сына; я и сейчас его люблю, хотя очень на него сердита за тебя. Я много раз мирилась с его безумствами, придется помириться и с этим новым безумством, хотя на сей раз снисхождение дается мне много труднее. Но ты не прогадаешь, положись на меня. Итак, что такое замужество, о коем ты говорила?

Я пересказала ей свою беседу со знакомым госпожи Дорсен.

— Право же, дитя мое,— живо ответила госпожа де Миран,— граф де Сент-Ань человек весьма достойный, всеми уважаемый, приятный, весьма учтивый, носит древнее имя; у него не менее тридцати тысяч ливров дохода, которыми он волен располагать по своему усмотрению. Это прекрасная партия. Одно не хорошо: ему пятьдесят лет. Но ты разумная девушка, и возраст его тебя не отпугнет. Значит, ты сказала ему, что хочешь посоветоваться со мной?

— Да, сударыня,— отвечала я.

— Отлично, ты очень хорошо поступила,— продолжала она.— Но что делается в твоей головке милое мое дитя? Нетрудно догадаться. Ты все еще любишь моего сына и очень-очень далека от того, чтобы полюбить другого. Конечно, Вальвиль вовсе не заслуживает подобных чувств, но все же спроси свое сердце: не лелеет ли оно надежду отвоевать его любовь? Хватит ли у тебя сил расстаться с ним безвозвратно? Сможешь ли ты забыть его?

— Ах, сударыня,— возразила я,— так надо. Я сделаю над собой усилие, я твердо намерена перебороть себя; но если я в силах забыть господина де Вальвиля и готова не искать с ним встреч, то ни за что не решусь обречь себя на полную разлуку с его матушкой, я не откажусь от счастья платить ей вечной благодарностью. Ах, сударыня, мне суждено жить на свете, и жить без вас!

— Зачем же без меня? — перебила госпожа де Миран.— Кто помешает нам оставаться друзьями? Разве граф де Сент-Ань знает о том, что произошло?

— Он знает все, сударыня,— ответила я.— Что он подумает, если я буду ездить к вам, если я сохраню связи, которые он сможет принять за верность моему первому жениху? Нет, мне пришлось бы отказаться от вашей дружбы, сударыня, а на это сердце мое не пойдет никогда.

— Ты не обманываешь моих ожиданий, дорогое дитя! — вскричала госпожа де Миран.— Но не страшись подозрений графа, он знает, как ты благородна душой. Я лучше тебя понимаю, почему ты отвергаешь руку этого достойного человека: как бы ни был виноват перед нами тот, кого мы любим, как бы ни было твердо наше намерение покинуть его и не думать о нем более, все же мы не в силах забыть его сразу, на это требуется время. Ты попросила дать тебе неделю на размышление — этого мало; я взяла бы более долгий срок. Не отказывай окончательно — время покажет, как лучше поступить, я берусь позаботиться об этом. А сейчас у меня другое неотложное дело, я покидаю тебя, но вскоре мы увидимся и вместе поедем к госпоже Дорсен. Прощай, дитя мое, постарайся успокоиться, не надо горевать, это ничему не поможет.

— Прощайте, матушка, прощайте,— ответила я, заливаясь слезами; доброта ее глубоко тронула меня. Из приемной я побежала прямо к себе в комнату и, вопреки советам госпожи де Миран, дала волю своему горю.

Я так и слышу ваш голос: «Но я вас не узнаю, дорогая! И кто узнает Марианну в этой особе, которая все время плачет? Вы стали какой-то торжественной, высокопарной! Куда девалось ваше кокетство? Или вы совсем забыли, что вы красотка, ведь вы отлично это знаете? Ваша серьезность убийственна; еще немножко, и вы нагоните на меня сон; довольно же, ведь это ни на что не похоже!»

Потерпите, дорогая, не сердитесь; кокетство мое никуда не девалось, оно скоро появится опять. Просто оно на время отклонилось от обычной цели; я забыла о своей красоте, мое изящество и живость отошли на второй план, но я от них не отказалась и сумею ими воспользоваться, когда придет время.

Хотя самолюбие наше порой как бы уступает место другим чувствам, в самом же деле оно на страже более, чем когда бы то ни было. Самолюбие — душа всех наших поступков, их тайный властелин. Это значит, что мы его просто не чувствуем и, сами того не замечая, служим ему одному в тот самый миг, когда нам кажется, что мы им жертвуем и вовсе от него отрешаемся. Однако продолжим нашу историю; я все время отвлекаюсь — это давняя привычка, хотя она несколько противоречит моей натуре. Ведь я ленива и, казалось бы, должна быть краткой, чтобы поскорее кончить и вернуться к своему излюбленному состоянию — праздности. Но леность присуща мне только в житейских делах; размышления же не стоят мне никаких усилий; когда я рассуждаю, перо мое само собой бежит по бумаге, и я даже не замечаю, что пишу.

На чем же я остановилась? Ах да, на том, что я убежала в свою комнату и дала волю слезам. Но продолжалось это недолго: вскоре мне доложили, что госпожа Дорсен ждет меня в приемной. С нею граф де Сент-Ань; я постаралась успокоиться, прежде чем выйти к ним.

— Мы только что были у вашей матушки, мадемуазель,— сказала госпожа Дорсен,— она послала нас сюда. И вот мы здесь, ибо желаем разделить с нею удовольствие видеть вас.

— Вы оказываете мне большую честь, сударыня,— отвечала я.

— А что вы скажете мне? — вмешался граф.— Хорошо ли я поступил, явившись сюда с госпожой Дорсен? Будьте откровенны: не тяготит ли вас мое присутствие?

— О нет, сударь, напротив,— ответила я.

— Напротив? — подхватил он.— Будьте осторожны, мадемуазель, я могу подумать, что вы мне рады, и не захочу уходить, предупреждаю!

— И опять хорошо сделаете! — отвечала я, невольно рассмеявшись: с этим человеком невозможно было сохранять серьезность. Но я описала его вам лишь наполовину, вы совсем его не знаете, так познакомьтесь с ним покороче.

Представьте себе мужчину[24]выше среднего роста; легкая поступь, открытое лицо, благородная осанка, прекрасные зубы, заразительный смех — таков его портрет. Многие находили, что он умен, но это был не тот ум, на какой претендует весь свет и которым можно обладать, не делаясь от этого ни лучше, ни достойней,— ум, доступный каждому и ослепляющий глупцов смелостью суждений и легкостью мысли, особенно если прибавить к этому хорошую память. У графа был ум прирожденный, ум самобытный. Ясный, цельный, проницательный, этот ум видел то, что ему показывали, но ничего не присочинял. У человека этого было доброе сердце, прямодушный характер, и ему казалось невероятным, что другие лицемерят или пускают пыль в глаза; а если время или случай разочаровывали его в ком-нибудь из друзей, он не терял из-за этого доверия к остальным.

Иногда он казался немного резок, хотя, по существу, был кроток, великодушен, сострадателен. Он любил правду и говорил ее всегда, но без раздражения и так, что выслушивать ее не было обидно, а ведь это не всякому дано. Бывают на свете правдивые люди, достойные всяческого уважения, но которых трудно любить; ты любишь их умом и тысячу раз в день готов возненавидеть. Их откровенность бестактна, она обижает и раздражает. Дает ли такой человек совет — вы чувствуете, что совет этот разумен, и все же вы с трудом заставляете себя следовать ему, соглашаться с ним... Почему? Потому лишь, что с вами говорили обидным тоном и, высказывая свое мнение, как бы предписывали вам правила поведения; словом, потому, что не щадили вашу гордость. А гордость, дорогая моя, требует, чтобы с ней считались: и в любви, и в дружбе, и в свете, и вдали от света она требует уважения. Сам того не зная, господин де Сент-Ань всегда щадил самолюбие своих друзей. Вы могли без конца восхвалять собственный характер — он вполне вам верил; он и не думал оспаривать ваших достоинств, напротив: он был в них уверен больше, чем вы сами. Граф, с его именем, состоянием и счастливым характером, несомненно, стоил моего неверного жениха; возможно, даже намного его превосходил; но, как напомнила госпожа де Миран, ему было пятьдесят лет. Молодая и красивая девушка не способна ценить истинные достоинства; может ли благоразумный, солидный человек заменить ей очаровательного вертопраха?

Как видите, я позволила графу рассмешить меня; госпожа Дорсен была чрезвычайно довольна моей напускной веселостью.

— Вот вы снова стали сами собой, мадемуазель,— сказала она.

— Такой я желал бы вас видеть,— подхватил граф.— Вы вовсе не бедненькая барышня, которую надо пожалеть. Всегда скажу: вы не из тех, кому следует оплакивать какую бы то ни было потерю, и можно лишь удивляться ослеплению господина де Вальвиля. Плакать и грустить следует ему, а не вам; его утрата огромна, невозместима, но нельзя сказать уверенно, что он действительно решился на столь нелепый шаг; он еще может образумиться и отказаться от своей странной причуды, как вы полагаете, мадемуазель?

— Теперь уже поздно передумывать, сударь,— отвечала я,— хотя сердце мое еще не совсем от него отвернулось, оно слишком больно ранено, чтобы простить. Если бы господин де Вальвиль отказался от брака со мной, уступая требованиям света, я не могла бы сетовать: я не переоцениваю себя и пожертвовала бы ради его благополучия надеждами, которых тщеславие мое никогда не считало обоснованными. Но он покидает меня ради другой, в нем нет истинной дружбы ко мне, нет уважения к моим чувствам... Ах, сударь, я навсегда сохраню благодарность к нему за ту честь, которую он намерен был мне оказать, но никогда не забуду и того, что он пожалел об этом; и не забуду, что в этот миг он был жесток со мной.

— Как! — сказал граф.— Если бы любовь вернулась, вы не были бы этим польщены? Подумайте, прелестная Марианна; я не очень большой знаток в этих делах, но, помнится, слышал, что вновь видеть неверного у своих ног весьма приятно: возвращаясь к прежним своим оковам, он как бы говорит: «Я сделал все, чтобы быть счастливым без вас; если бы я нашел что-нибудь более достойное, я не был бы сейчас здесь». Вообразите господина де Вальвиля в таком положении; неужели вы остались бы непоколебимы? Неужели вы отвергли бы его руку?

— Да, сударь,— отвечала я твердо,— да, я бы ее отвергла. Мы были в заблуждении: нас обманула доброта его матушки, его любовь, моя любовь... Я не достойна войти в столь высокопоставленную семью, я более не желаю ничего подобного, и...

— Однако, мадемуазель,— перебила меня госпожа Дорсен,— вы забываете, что граф находит вас вполне достойной войти в его семью, что он желает вступить с вами в брак, что он во всех отношениях стоит Вальвиля и что...

— Граф оказывает мне великую честь,— прервала я ее в свою очередь.— Госпожа де Миран знает о его великодушном предложении, и она сама даст ответ. Граф, надеюсь, согласится вести переговоры об этом с нею?

— Да, разумеется, я вполне согласен,— ответил граф довольным тоном,— мне приятно видеть, что вы полны решимости ответить презрением на неверность; это еще выше поднимает вас в моих глазах. Вот это я называю разумным, пристойным, скромным, предусмотрительным поведением; вы не говорите, что уже не любите, но вы даете понять, что твердо намерены более не любить, бороться со склонностью, которую надо победить; это прекрасно, это достойно высокой похвалы, и уважение мое к вам с каждым часом возрастает.

И, обратившись к госпоже Дорсен, он спросил:

— Что вы об этом думаете, сударыня? Разделяете вы мое восхищение решимостью мадемуазель Марианны?

— Безусловно,— отвечала та,— это самое благородное решение, и я ничуть не удивляюсь, что наше милое дитя остановилось на нем. В конце концов чего мы достигаем, пытаясь удержать ускользающее от нас сердце? К чему ведут постыдные уловки, на какие пускаются иные женщины, чтобы вернуть неверного возлюбленного? Если прежде он лишь избегал ее, то в результате всех этих усилий он ее возненавидит, он будет презирать ее и тяготиться ею. А если, уступив ее настояниям, он возвращается, можно ли считать это победой? И кто способен ею гордиться? Никто. И вообще, человек, раз изменивший, недостоин любви: есть оскорбления, которые прощать было бы низко и показывать, что прощаешь,— весьма неосмотрительно. Фи! Можно ли так потворствовать изменнику? Ведь это все равно что сказать ему: делайте все, что вам угодно, не стесняйтесь, можете уходить, можете приходить, я жду и всегда к вашим услугам. Нет! Нет! Я одобряю решение нашей дорогой Марианны,— продолжала она,— легкомыслие Вальвиля ничуть ее не унижает,— напротив, оно еще ярче оттеняет ее достоинства; Марианна достойна счастья, она будет счастлива, так говорит мне мое сердце, ручаюсь, что так оно и будет.

— И я очень хотел бы способствовать исполнению вашего пророчества! — вскричал граф.— Но, если не ошибаюсь, вы намерены встретиться с госпожой де Миран, не так ли, сударыня? Я разделяю ваше желание: мне не терпится свести знакомство с...

Он остановился.

— Понимаю вас, сударь,— сказала госпожа Дорсен,— любопытство ваше естественно и извинительно. Итак, мы должны расстаться с милой Марианной.

Госпожа Дорсен встала.

— Мы скоро снова увидим вас, мадемуазель.

Последовали тысячи любезных слов и комплиментов, и мои посетители ушли.

Оставшись одна, я стала припоминать слова госпожи Дорсен о «постыдных уловках, не приводящих ни к чему и лишь роняющих честь той, которая на них пускается!». Как я радовалась теперь своему решению! Как счастлива была, что нашла в себе достаточно силы или самолюбия — как вам больше нравится — ничего не предпринимать и следовать голосу разума, хотя мое слабое сердце втайне восставало! Да, сердце мое не хотело смириться; все это духовное величие ничуть его не утешало.

Что бы ни говорила госпожа Дорсен, скорее самолюбие, а отнюдь не приличие требует, чтобы мы не делали ни малейшей попытки вернуть любимого. Мы думаем, что любовь пропала безвозвратно, но как знать, может быть, она лишь заблудилась? Стоит лишь позвать — и она вернется. И неужели стыдно показать, что ты нежнее, постояннее, вернее, чем тот, кто решился изменить и покинуть любимую? Когда женщина сказала «я люблю», она сказала все. И что дурного, если она это повторит, доказывая всем своим поведением, что чувства ее истинны? Он любил меня, а теперь больше не любит; он искал моего общества, теперь избегает; он мечтал обо мне, теперь мечтает о другой; он уходит от меня, я его не держу, я ничему не препятствую; разве это не все равно что сказать: «Я хотела быть любимой, но сама не любила; ваше внимание было мне лестно, но вы его больше не проявляете; что ж, дело ваше, вы желаете удалиться, всего хорошего, прощайте, вы свободны, между нами все кончено!»?

Конечно, подобное равнодушие часто, вернее, почти всегда задевает неверного за живое; он недоволен, видя, что его не пытаются удержать; он обижен, что прихотям его сердца предоставляют полную свободу; самолюбие его уязвлено, он не в силах поверить, что о нем ничуть не сожалеют. Он ждал упреков, криков, слез; он боялся докучных жалоб и уже приготовился дать отпор, но вы равнодушны, и это ставит его в тупик. Он почти готов упрекнуть вас: «Да что с вами такое? Что значит это глупое безразличие? Поймите же, я ухожу, я вас покидаю! Вы понимаете? Осознайте свою утрату!» Но нет, ваше равнодушие непоколебимо. Он начинает задумываться: ваше хладнокровие его потрясло, оно неестественно; значит, у вас есть тайный утешитель? Герой наш вне себя: ему прежде времени нашли замену, его опередили, его обманули; это его тревожит, волнует, сводит с ума, и вот он снова у ваших ног, еще более влюбленный, чем прежде. Как же все это понять? Видимо, самолюбие в нас сильнее любви, и мы соответственно этому поступаем.

Я еще более утвердилась в намерении уйти в монастырь; предложение графа меня тронуло, но я вовсе не хотела его принимать. Госпожа де Миран написала, что через два дня заедет за мной и повезет обедать к одной еще незнакомой мне даме, родственнице госпожи Дорсен; граф тоже приглашен; Вальвиль вернулся накануне вечером; что он собирается делать, пока неизвестно. В конце письма она советовала мне не пренебрегать в этот день своим туалетом и надеть платье, которое она пришлет.

Платье это скоро принесли, и могу сказать, дорогая маркиза, что это был удивительно красивый наряд. Лиловый шелк, затканный серебром,— сочетание изящное и богатое; трудно вообразить более роскошный и изысканный туалет. Я никогда еще не носила таких дорогих вещей В былое время такой наряд привел бы меня в восторг, а теперь мне взгрустнулось. «О, боже, дорогая матушка, что вы делаете? — думала я, глядя на это платье.— Для кого вы так красиво одеваете Марианну? Увы! Не для вашего сына! И что теперь делает ваш сын? Я так давно ничего о нем не знаю...»

Потом оказалось, что господин де Вальвиль уезжал в деревню, к своему родственнику. Вернулся он оттуда в прескверном расположении духа, нарочно зашел к матери в такое время, когда у нее были гости: он ожидал увидеть нахмуренное чело, готовился к неприятным объяснениям; ничего подобного: госпожа де Миран встретила его улыбкой, говорила с ним, как со всеми; сама того не ведая, она действовала в полном согласии с моим собственным планом. Ни слова о Марианне, ни слова о мадемуазель Вартон. Эта молчаливость встревожила Вальвиля: не собирается ли матушка пренебречь его изменой, притвориться, будто ничего не знает, и продолжать то, что начато? Эти подозрения пошли на пользу моей сопернице; он встретился с нею у госпожи де Кильнар, поделился своей тревогой, они долго совещались, чтобы найти способ устранить препятствия, существовавшие в одном лишь их воображении. Мадемуазель Вартон, по своей надменности, не считала меня серьезной помехой своему браку с Вальвилем; приезд ее матери должен был устранить последние препятствия. Что касается дружбы госпожи де Миран ко мне, это тоже мало ее беспокоило: пусть ее будущая свекровь покровительствует мне сколько угодно, я славная девушка, нет оснований сомневаться в моей кротости и скромности, а права мои значат совсем немного.

Мадемуазель Вартон нашла превосходный выход из положения: Вальвиль должен сказать мне откровенно, что не питает ко мне более никаких чувств, а после этого лестного признания попросит меня повлиять на его матушку и помочь ему в осуществлении его нового замысла. Она говорила, что знает доброту моего сердца: оно будет на высоте столь героической задачи. Вальвиль с ней согласился, решил последовать этому совету... и судите сами, дорогая, что затеяли эти два изменника, полагаясь на мою доброту... Их замыслы, когда я узнала о них впоследствии немало меня насмешили.

Если бы не удовольствие делать добро, то, право, не знаю, для чего нужна доброта. Злые люди пользуются ею в своих целях, даже не думая нас поблагодарить, и считают, что обязаны всем своей ловкости, а вовсе не нашему добросердечию. Можно ли вообразить что-либо более бесчестное, более нелепое, чем затея мадемуазель Вартон? А Вальвиль на это согласился и ушел от нее с решимостью преподнести мне свое замечательное признание, но я не доставила ему ни этой возможности, ни этого удовольствия.

В условленный день, ожидая приезда госпожи де Миран, я надела присланное ею платье; в этом наряде я была удивительно хороша; кроткий и томный вид — следствие сердечной печали — ничуть мне не вредил и вполне стоил обычной моей живости, может быть, даже прибавлял мне очарования. Если блеск ослепляет, то задумчивость трогает, проникает в сердце, интригует, привязывает: всякий видит, что у тебя есть душа, и душа, способная чувствовать, способная грустить. Ведь это чего-нибудь да стоит — показать свою душу; сколько на свете людей, которые вовсе ее не имеют!

Я уже кончала одеваться, когда мне доложили:

— Господин де Вальвиль ждет вас в приемной.

«Вальвиль! — вскричала я и упала в кресло; я была поражена удивлением и сидела неподвижно, не в силах ответить послушнице: «Ступайте, скажите ему, чтобы он ушел». Я встала, прошла два шага, снова села. «Ах, боже мой! — мысленно восклицала я, сжимая руки.— Он хочет меня видеть, он ждет меня. О, господи! Что ему нужно? Но что со мной?»

Смятение мое было так велико, что я снова вскочила с места, пошла куда-то, вернулась, вышла из комнаты, вошла обратно; наконец, облокотилась на спинку кресла и расплакалась, как дурочка.

Спустя некоторое время явилась другая послушница.

— Что же вы, мадемуазель, вас ждут уже целый час. Разве вы еще не одеты? Ах, как вам идет это платье! Но что это? Вы, кажется, плачете? Матерь божья, зачем же так огорчаться?

— Ах, сестра, душечка, прошу вас, скажите этому господину, что я больна. Я не могу выйти; я не в силах.

— Сказать, что вы больны? Боже мой, мадемуазель зачем же я стану лгать? Ведь вы здоровехоньки!

— Но я не хочу видеть господина де Вальвиля! — воскликнула я, бросаясь ее целовать.— Это выше моих сил нет, нет, я не могу.

— Что же делать? — сказала послушница.— Ну ладно. Пойду скажу ему что вы не в духе, расстроены, плачете...

— Ах, нет! — вскричала я



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: