Систематизатор античной мысли




Великие спорщики

 

С именем Анаксагора (ок. 500–428 гг. до н.э.) связан не только фундаментальный поворот в истории античной философской мысли, но и окончательное перемещение этой области знания, перво­на­чаль­но возникшей на периферии греческого мира, в сердце культурной жиз­ни Эллады – в Афины. Пятый век до нашей эры был периодом наи­большего расцвета этого небольшого города-государства – пе­риодом, по праву названного историками «золотым веком Афин». Не в по­следнюю очередь обязанный своим расцветом правлению ве­ликого Перикла, этот город менее чем за столетие сделался местом па­ломни­чества величайших скульпторов, поэтов, драматургов и, конечно же, философов Древней Греции. По загадочной иронии судь­бы имен­но Анаксагору, родившемуся там, где возникла гре­чес­кая фи­лософия – в Ионии (по некоторым сведениям, Анаксагор даже яв­лял­ся учени­ком Анаксимена) – выпала честь перенести ее на новую поч­ву, где «лю­бовь к мудрости» смогла пережить свое второе рожде­ние. Что же со­ставило особый вклад этого мыслителя?

На первый взгляд, учение его было выдержано в традициях того времени и весьма сильно тяготело к атомизму13. Однако не в сфере учения о структуре материи лежало подлинное новаторство Анакса­гора! Не решение вопроса о том, из чего состоит мир, а прин­ци­пи­ально новое для всего греческого мировоззрения представление об источнике движения Космоса и причине его целесообразной ор­ганиза­ции обессмертило в веках его имя. Этим упорядочивающим началом, согласно Анаксагору, не является ни одна из ма­териальных суб­стан­ций – таким началом мироздания может быть лишь некий вселен­ский Ум. «Все, что имеется, было совокупно, — писал фи­лософ, — затем пришел Ум и установил в нем распорядок»14. Сто­летием позже оценивая значение данного шага, великий Арис­тотель напишет: «Тот же, который сказал, что разум есть причина вселенной и всякого по­рядка,.. является как бы трезвым, по срав­нению с преж­ними фи­ло­софами, говорившими на авось»15.

Итак, о Разуме как таковом, о Разуме с большой буквы впервые в истории философии зашел специальный и серьезный разговор. Оказалось, что разум есть не просто пассивное начало, лишь тем или иным способом вбирающее в себя содержание внешнего мира. Ра­зум – это первопричина мира, превратившая его из неупоря­до­чен­ного хаоса в царство порядка, гармонии и красоты. Следовательно, по­знать этот мир нельзя, не познав его – этого разума – законов. Впол­не естественно, поэтому, что сделанный Анаксагором шаг явил­ся од­ной из важнейших интеллектуальных предпосылок переориен­тации ан­тич­ной философии с размышлений о принципах устройства внеш­него мира на изучение мира человеческого Я. Первой шко­лой, озна­меновавшей собой всецело новый вектор философских ис­сле­дова­ний, явилась школа софистов.

Формирование этого нового направления в истории ан­тичной фи­лософской мысли было обусловлено, естественно, не толь­ко внут­рен­ней логикой развития метафизических систем. Одной из важней­ших при­чин поворота философского интереса к человеку стало раз­витие де­мократических начал в жизни афинского полиса и связанное с этим процессом изменение роли логически обосно­ван­ного мыш­ле­ния в реальном бытии древних греков. Общественный успех чело­века зави­сел теперь уже не только и даже не столько от воинской доблести или же качеств государственного мужа, сколько от спо­собности при пуб­лич­ном выступлении адекватно донести до слу­ша­телей свои мысли и убедить их в собственной правоте. Неуди­витель­но поэтому, что в VI–V вв. до н.э. в греческих полисах появ­ляются первые риторы – учителя красноречия, бравшие за свои уро­ки нема­лые деньги. Вот как описывает значимость своего ис­кусства один из известнейших ри­торов той эпохи – легендарный Гор­гий. «Риторика,.. по истине, вели­чай­шее благо и причина свободы са­мих людей, так и власти их над дру­гими в каждом городе....Ре­ча­ми можно убеждать и судей в судеб­ном месте, и советников в совете, и членов в засе­дании, и всех во всяком собрании, какое бы то ни бы­ло гражданское собрание. Владея та­кою силою, ты будешь иметь ра­ба во враче, раба и в гимнас­тике; а тот ростовщик будет приносить доходы не себе, а другому – а именно те­бе, могущему говорить и убеждать народ»16. Воспри­нимае­мые по­доб­ным образом учителя крас­но­речия поль­зова­лись огромным уваже­ни­ем среди греков и за наиболее искусными из них довольно быстро за­крепилось прозвище софистов (от греч. «со­фия» – муд­рость).

Однако далеко не всегда исследования софистов ограничивались исключительно задачами построения публичной речи или техникой грамотной аргументации. Сделав своим предметом искусство убеж­дать, они, будучи людьми глубокими и проницательными, естест­вен­но, не могли обойти стороной фундаментальный вопрос о способах воз­никновения нашего знания и об условиях, при каких мы можем счи­тать его истинным. В итоге, впервые не только в греческой, но и во­обще в мировой истории предметом осмысления философов стал не мир, взятый сам по себе, а само отношение человека к этому миру. Та­ким образом, именно с софистов берет начало так называемая реф­лек­сивная традиция в истории философской мысли.

 

Рефлексией вообще называется деятельность, направленная на осмысление субъектом своих собственных познавательных (а иног­да и не только познавательных) форм и предпосылок.

 

Рефлексивная деятельность представляет собой одну из интерес­нейших и оригинальных форм познавательной активности человека. Су­дите сами: в отличие от любой другой формы познавательной дея­тельности, рефлексия предполагает единство, тождество, совпа­дение в одном акте познающего и познаваемого, субъекта и объекта. И в даль­нейшем мы увидим, что практически каждый серьезный шаг в фи­лософском развитии, в конечном счете, будет связан с какой-то но­вой степенью осмысления специфики рефлексивной деятельности, с новыми попытками выработки адекватной именно для нее иссле­до­ва­тельской методологии.

Размышляя над поднятой проблемой, софисты сделали выдаю­щееся открытие, навеки вписавшее их имена в золотой фонд фило­соф­ской мысли – открытие, суть которого можно было бы сформу­ли­ровать всего одной фразой: познающий субъект представляет со­бой, по крайней мере (!) не менее значимый фактор процесса познания, чем сам исследуемый предмет. Другими словами, не толь­ко от объек­тив­ных свойств внешнего мира, но и от состояния и возможностей по­­знаю­щего этот мир человека зависят выводы, итоги познава­тель­но­го процесса. И софисты нашли огромное количество хорошо из­вест­ных примеров, с их точки зрения, бесспорно под­твер­ждающих по­добное за­клю­чение. Разве, скажем, не бывает так, чтобы один и тот же ветер воспринимался одним человеком как холодный, а дру­гим – как теп­лый? И разве так уж редки случаи, когда больному жел­ту­хой мед кажется горьким, а больному дальтонией крас­ный цвет ви­дит­ся си­ним? И даже если мы возразим, что органы чувств лю­дей, о ко­торых здесь идет речь, не здоровы, то где гарантия того, что именно органы здорового человека способны создавать неискаженное пред­став­ление о мире? Изо всех этих примеров и рассуждений в ко­неч­ном итоге и вытекал фундаментальный вывод софистов: бессмыс­лен­но спра­шивать, каковы предметы мира сами по себе, осмыс­лен­ным является лишь вопрос о том, какими они видятся познающему этот мир че­ловеку. Один из самых известных представителей этого на­прав­­ле­ния – Протагор – сформулировал данную позицию в виде ла­ко­­нич­ного афоризма «Человек есть мера всех вещей».

Такая позиция софистов положила начало целому философскому направлению, названному впоследствии релятивизмом (от relativ – лат. – относительность).

Релятивизм – направление в истории философской мысли, в рам­ках которого утверждается всецело относительный характер челове­чес­кого познания, отрицается возможность достижения объективно­го, от случайных состояний субъекта и объекта независящего знания.

Утверждение об относительности любого знания неизбежно сти­рало границу между истиной и заблуждением, между правдой и ло­жью. Неслучайно, поэтому, что развивая свое учение и претворяя его принципы в жизнь, софисты смогли разработать особые прин­ци­­пы рассуждений и приемов спора, основанные на скрытых логи­чес­ких ошибках, благодаря чему владеющий этими методами че­ловек по­лу­чал возможность доказать практически что угодно.

Так, в одном из платоновских диалогов остался запечатленным следующий фраг­мент рассуждений представителей этой школы: «Есть ли у тебя отец? Есть. А пес у тебя есть? Есть. У него есть щенки? Есть. Сле­до­вательно, этот пес отец? Да. Но это ведь твой пес? Да. Следова­тель­но, этот пес твой отец »17.

Именно подобные приемы рассуждений, безобидные и даже смеш­ные в ситуациях дру­жеского спора, но мо­гущие стоить человеку жизни, будь они исполь­зованы, скажем, в суде, снискали софистам дурную славу в веках, а описания этих прие­мов, под назва­нием со­физмов, и по сей день можно встретить в ру­ко­водствах по тех­нологии спора или учебниках логики.

Однако было бы величайшим заблуждением увидеть в софистике лишь ее негативные аспекты. Не говоря уже о том, что как раз эта школа положила начало рефлексивной философии в строгом смысле слова, софистика, причем именно своим релятивизмом, в конечном итоге распространенным не только на область представлений чело­ве­ка о внешнем мире, но и на принципы общественной жизни, оказа­ла огромное влияние на развитие всего античного мира. Вспомним: в период, непосредственно предшествовавший появлению софистов, эти­ческая жизнь древней Греции во многом еще пребывала в рамках ри­туального, традиционного сознания, т.е. сознания, основной чер­той которого является абсолютность принципов общественного по­ве­дения человека, отсутствие какой-либо возможности для их кри­тического осмысления. Нравственные нормы, господствующие в та­ком обществе, покоятся не на доводах разума, а на силе традиции, свя­щенности происхождения, на суеверных представлениях о покро­вительстве небожителей. Именно поэтому даже старей­шины, вожди, верховные жрицы и любые другие предводители на­рода не смеют вносить каких-либо изменений в абсолютные, не­подвластные вре­мени принципы ритуальной жизни. Но как раз рас­сматриваемый нами период – рубеж VI–V веков до н.э. – внес сущест­вен­ные изме­нения в эту извечную стабильность: почти по всей Гре­ции древние царские роды утратили свою прежнюю власть, устояв­шиеся формы государственных устройств пришли в движение, а с принципов и норм общественной жизни медленно начал сходить осенявший их прежде божественный ореол.

Заметим, что философы по-разному отнеслись к этому про­цессу: одни, подобно легендарным «семи мудрецам», стремились путем создания разумных законов ввести эти изменения в максимально прог­рессивное и рациональное русло; другие же, как, например, уже знакомый нам Гераклит, не видели здесь ничего, кроме начала фа­тально неизбежной гибели цивилизации и даже всего Космоса, от­водя себе место гордых наблюдателей, презрительно взирающих на суету мчащегося к своей неотвратимой гибели мира. Совершенно иной была позиция софистов: сформировавшись как раз на гребне этих настроений, они не просто не занимали в их отношении скрытой или явной оппозиции, но, напротив, представляли собой совершенно необходимое звено в их развертывании, в духовном раскрепощении и обновлении древней Эллады. Именно релятивизм софистов, их не знающее границ сомнение во всем и вся, сыграли роль своеобразного ду­ховного фермента, активизировавшего разложение патриархальных устоев древнегреческой жизни. Не космическую катастрофу и не слу­чайность, вызванную, как казалось тогда многим, сиюминутным по­мутнением рассудка сограждан, увидели они в отходе греков от освя­щенных веками традиционных форм общежития, но проявление внут­ренних, имманентных закономерностей человечес­кого разума, по су­ти своей чуждого подчинению какому-либо иному авторитету, кро­ме авторитета собственной мысли.

Софисты поставили под сомнение основы современной им ре­ли­гии и мифологии, что также явилось важнейшим фактором, спо­соб­ство­вавшим распространению релятивизма на область об­щест­венной жизни эллинов. Так, главный труд уже упоминавшегося нами Прота­го­ра начинался со слов: «О богах я ничего не могу знать – ни того, что они есть, ни того, что их нет; ибо слишком многое мешает позна­нию этого – мешает как темнота предмета, так и непродол­житель­ность человеческой жизни»18.

Отказав в достоверности ре­лигиозным дог­мам, можно было сде­лать и следующий шаг – бро­сить критичес­кий взор и на освещаемые ими общественные нормы. И, надо ска­зать, что успех софистов в этом воп­росе оказался не­малым – слишком от­стали нормативы гре­чес­ких по­лисов от далеко ушедшего вперед ду­ховного уровня этого на­рода, слишком много запретов и правил ока­за­лись не имеющими под собой иного основания, кроме обычая19.

И все же критическое обращение софистов к основам греческой эти­ки, будучи всего лишь первой попыткой рефлексивного осмысле­ния человеком принципов свого поведения, с неизбеж­ностью было и односторонним, и излишне критичным. Как и в слу­чае с познанием при­роды, главным итогом сделанного ими шага оказался полный эти­ческий релятивизм, т.е. принципиальное отри­цание даже самой воз­можности существования объективных и ис­тинных общественных нор­мативов. Мнение каждого человека о доб­ре и зле, вне зави­си­мос­ти от его образования и нравственных качеств, признавалось софис­тами истинным и равноправным наряду с любыми другими эти­чес­кими утверждениями, а укоренившиеся в сознании сограждан нормы и принципы общественной жизни, вне какой-либо связи со степенью их разумности, объявлялись вы­дум­ками древних прави­телей и зако­но­дателей городов. Но, отвергая старые принципы, со­фисты, в итоге, не предлагали ничего взамен. Ос­во­бодившись от гнета от­живших свой век предрассудков, человек, при­нявший их точку зре­ния, оказы­вался лишенным всякого жизненного ориентира, его выс­шие идеалы и вера оказывались разрушенными, и он ос­та­вался, говоря словами од­ного современного философа, «один на один с окружаю­щими его го­лыми стенами». Вполне естественно по­это­му, что лишь только со­фистика в полной мере развернула свой интел­лек­туальный потенци­ал и достигла определенной зрелости, в духовной атмосфере эл­лин­ского мира возникла настоятельная по­треб­ность в следующим ша­ге – в постановке вопроса о новых, ра­зум­ных и объек­тивных критериях добра и зла и ка­ких-то, те­перь уже обя­за­тельно связанных с субъек­том, кри­териях истинности позна­ватель­ного про­цес­са. Эта великая за­дача легла на плечи легендарного муд­ре­ца Со­кра­та – одной из наи­более ярких и одновременно тра­гичных лич­нос­тей в истории не толь­ко античной, но и всей мировой фи­лософии.

 

Сократ (470–399), в отличие от софистов и Анаксагора, чьи кор­ни уходили в периферийные области Древней Греции, был потом­ст­вен­ным гражданином Афин, как раз в годы его жизни достигших пика своего культурного расцвета. Что касается его семьи, то отец фи­лософа был каменотесом, мать – повивальной бабкой и позже Сократ нередко шутил, что свое искусство, помогающее родиться мысли человека, он унаследовал именно от нее.

Сократ никогда не был мыслителем-затворником, проводящим свои го­ды склоненным над грудами книг. Напротив, его жизнь, во многом прошедшая на афинских площадях и базарах, боль­ше похо­дила на жизнь странствующего мудреца и наставника, не через пись­мо, а через живое общение с любым, готовым к беседе человеком, ищущим разгадки высших тайн бытия и своего предназ­начения. Не­удивительно поэтому, что после Сократа не осталось никаких пись­менных произведений, и если бы не записи его уче­ников – в первую очередь, Платона и Ксенофонта, а также ряда других совре­мен­ни­ков – нам, скорее всего, почти ничего не было бы из­вестно о его фи­ло­софском учении20.

На первый взгляд, позиция Сократа была весьма схожа с точ­кой зре­ния софистов – как и последние, он весьма прохладно относил­ся к натурфилософским увлечениям своих предшественников (что, прав­да, не помешало ему быть страстным поклонником Геракли­та), счи­тая, что единственно достойными философского внимания проб­ле­мами являются проблемы человека. Как и они, философ неред­ко в сво­их беседах подвергал сомнению казавшиеся незыблемыми пред­ставления людей, требуя, чтобы человек ничего не принимал на веру, чтобы среди его жизненных принципов не было бы ни одного, остав­ленного без внимания критической мысли.

И все же их фило­соф­ские позиции были не просто различны, но, во многом, взаимо­исклю­чающи и противоположны. Да, Сократ всег­да с вооду­шев­лени­ем приветствовал тотальный критицизм софистов, их нежелание следо­вать каким-либо иным авторитетам, кроме авто­ри­тета соб­ст­вен­ного разума, но его принципиально не устраивал ис­ключительно не­га­тивный результат их исследований, отрицание мыслителями этой школы всего абсолютного, незыблемого, вечного. По его же глу­бо­кому убеждению, критика и сомнение представляют собой лишь начало пути, а освобождение от предрассудков – первый шаг, сделав который, человек только еще приступает к самому глав­ному – к са­мостоятельной выработке своих собственных пози­тивных и ус­той­чивых представлений об истинном и ложном, о доб­ром и злом, о пре­красном и безобразном. Таким образом, для Сокра­та исти­на и ложь – не пустые слова, придуманные, как утверждали софисты, еще не понявшим, не осмыслившим своих познавательных действий че­лове­ком, а тот идеал, к открытию которого должен стре­миться в ходе своих размышлений каждый.

Высокое и чистое утверждение! Только вот как с ним быть после тотального критицизма софистов, после открытия ими са­мостоя­тельной и существенной роли субъекта в любом познавательном про­цессе, и, следовательно, зависимости результатов последнего от са­мых разнообразных субъективных составляющих? Где гарантия того, что новое мировоззрение, созданное человеком после его отказа от предрассудков прежних эпох, будет менее произвольным и менее субъективным? Откуда может проистекать уверенность в том, что одна иллюзия не будет заменена другой?

Нетрудно понять, что на непосредственном уровне, т.е. на уров­не, не требующем введения каких-либо новых мировоззренческих постулатов, данная проблема неразрешима принципиально. Ведь если мир человеческой мысли действительно есть лишь мир безосно­вательных и всегда субъективных мнений, то где можно найти ос­нование того, чтобы одно из них предпочесть другому? И великая заслуга Сократа состоит в том, что он, в полной мере осознав всю глубину и парадоксальность поставленного вопроса, нашел ге­ниаль­ный и на том этапе развития культуры единственно возможный спо­соб его разрешения. Выход этот был и гениален, и прост: в любой человеческой душе, — утверждал афинский мудрец, — изначально заключены вечные, неизменные, божественные истины, выра­жаю­щие со­бой как законы материального мира, так и этические прин­ципы и нор­мы человеческого бытия. Более того, раз эти истины заключены в каждой человеческой душе, то и отыскать их в себе способен каж­дый, лишь бы только он сумел отворотить свой взгляд от суеты чув­ственного, внешнего мира и обратить интеллектуальный взор во внутреннее духовное пространство собственного «Я». Таким образом, не исследование внешнего бытия, которому отдавали бе­зого­ворочное предпочтение философы натурфилософской эпохи, а самопознание, является ключом к открытию высших тайн и Космо­са, и человека. От­сюда вытекал и знаменитый принцип всей сократи­чес­кой фи­ло­со­фии «Познай самого себя» 21.

Откуда же в душе появляются эти изначальные, существующие до всякого опыта, до всякого контакта с внешним миром знания? Что является их источником и основой? Отвечая на этот вопрос, Сократ рисует нам красивый миф, в различных вариациях воспроиз­ве­ден­ный в целом ряде платоновских диалогов22. Согласно этому мифу, душа человеческая до вселения своего в бренное тело уже прожила несколько жизней, в промежутках между которыми она пребывала на небесах. Данный тезис – не просто дань религиозным воззрениям со­временников, ибо, выдвинув именно это положение, Сократ по­лу­чает уникальную возможность объяснить наличие у человека врож­денных знаний. Согласно его учению, оказавшаяся на небе душа по­па­дает в совершенно удивительный мир – мир чистых сущностей или, как их называет греческий мудрец, эйдосов. Здесь и созерцает она, только, конечно, не органами чувств, но очами разума, высшие ис­тины мира – истины, которые впоследствии она будет припо­ми­нать в своей земной жизни. Чудный, фантастический мир! Здесь, напри­мер, можно узреть добродетель как таковую, т.е. не конкрет­ные, возможные и на Земле случаи проявления добра, а саму его идею, т.е. тот образ или даже образец, по которому впоследствии че­ло­век будет судить о добродетельном или же, напротив, злобном ха­ракте­ре любого поступка. Здесь же находится идея науки, а также са­мая высшая из всех идей – идея блага.

Да и как может быть иначе? Ведь если ничего этого нет, если эйдетического мира не существует, если душа человеческая дейст­вительно пуста от рождения, то ведь тогда все великое и святое – все, что только и возвышает человека над животным – есть действи­тельно не более чем просто чей-то вымысел! Но сколь ни возвы­шенной бы­ла подобная позиция Сократа, для её подтверждения тре­бовались более веские, чем ценностно-эмоциональные, аргументы – в про­тивном случае, его учение вряд ли могло всерьез проти­востоять ло­гически отточенным положениям софистов. И, воз­мож­но, мы се­годня не вспоминали бы о греческом мудреце – мало ли чудаков в кон­це концов проповедуют прекрасные небылицы – не сумей он отыс­кать в пользу своих взглядов совершенно строгие, дей­ст­вительно ли­шен­ные какого-либо эмоционального налета аргу­мен­ты. И ар­гу­мен­ты эти удалось найти в той самой удивительной облас­ти, па­ра­доксы которой впервые открылись взгляду легендарного Пи­фа­гора – в области пер­вой теоретической науки – математики.

Тот самый аспект, что вызвал в свое время священный тре­пет перед тайной числа первых пифагорейцев – особая устойчивость, веч­ность и неизменность математических соотношений, формул и тео­рем – становится в устах Сократа одним из самых решитель­ных ар­гу­ментов в пользу его позиции. Окружающий человека и непо­средст­вен­но данный ему через органы чувств мир, — утверждает он, — изменчив и преходящ (тут афинянин в полной мере опирает­ся на Герак­лита), и никакое простое наблюдение не способно открыть в нем ка­ких-либо вечных и неизменных соотношений, да и жизнь челове­ческая, увы, не безгранична, и, следовательно, любое, приоб­ретен­ное на её протяжении знание никогда не может претендовать на статус непреходящей характеристики бытия. И все же, именно та­кое знание нам демонстрирует математика, в особенности геометрия. Это зна­ние не просто не нашло своего опровержения в течение тыся­че­ле­тий, но по его поводу у нас даже есть некая особая внут­ренняя, интуи­тивная уверенность о принципиальной невозможности тако­го опро­вер­жения. Вспомним, наше собст­венное пер­вое зна­комство, ска­жем, со школьной геометрией. Разве не поразила нас особая само­оче­видность ее аксиом – очевид­ность, делающая непо­нят­ной да­же саму целесообразность придания наукообразных форм столь три­ви­аль­ным и само собой разумею­щим­ся положениям, чья ис­тинность ни в коем случае не может быть подвергнута сомне­нию? Откуда же про­ис­текала эта уверен­ность – уверенность, от­сут­ствующая в отноше­нии прак­ти­чески всех остальных наших зна­ний? Откуда у человека, зем­ная жизнь которого весьма коротка, вдруг мо­жет возникнуть знание, но­сящее вечный, абсолютный характер?

А вот если предположить существование врожденного знания, то особое положение математических аксиом и теорем получит вполне исчерпывающее объяснение. Душа, по учению Сократа, пребы­вая в эйдетическом мире, созерцала там не только этические и эстети­чес­кие идеи (добро, благо, любовь, красоту и т.д.), но и идеи, выра­жающие собой незыблемые закономерности и характеристики окру­жающего человека материального мира. Вселив­шись в земное тело, душа забывает виденное, но не полностью, а примерно так, как за­бы­ваем мы слышанное мельком имя, виденное в толпе лицо, прочи­танный и не особо впечатливший нас текст: – стоит нам столкнуться с чем-то подобным, как забытое всплывает в нашей памяти в ре­зуль­тате некоего непроизвольного психического акта23. Точно так же, — утверждает мыслитель, — стоит человеку увидеть, скажем, треу­голь­ный предмет, как в сознании всплывет виденная в эйде­ти­ческом мире душой, а потом «забытая» идея треугольности, и че­ловек «уз­нает» (!) в видимом предмете треугольник.

С этим конкретным, единичным треугольником человек может поступить совершенно по-разному, и естественно, что способ приме­не­ния будет весьма сильно зависеть от материала предмета. Ведь, очевидно, что треугольной формы камень может быть использован совершенно иначе, нежели треугольной формы участок земли. Но только тогда, когда за дело возьмется математик и захочет изучить законы треугольника, материал воплощения данной фигуры потеряет какое бы то ни было значение – будет ли геометр в ходе своих рас­суждений рисовать фигуры на бумаге, на грифельной доске или же на песке – совершенно неважно, ибо исследовать и преобразовывать он будет все равно не эти единичные предметы, а заложенную в соб­ст­венной душе и лишь воплощенную в материальной предметности саму идею треугольника. Именно поэтому и только поэтому гео­метр может быть абсолютно уверен, что полученные им выводы окажутся справедливыми не только в отно­шении к данному конкретному треу­гольнику, но и в отношении всех возможных треугольников вообще, которые когда-либо были, есть, и, главное, будут возникать в любой точке мироздания! Именно поэтому полу­ченный вывод можно счи­тать бессмертным, а математик с полным правом может гордо име­новаться служителем вечности!

Итак, и истина, и добро существуют, только знание о них невоз­можно получить из наблюдения внешнего мира (последнее, в полном соответствии с учением элеатов, способно породить только мнение). Лишь разум, осуществляющий беспредпосылочное рассуж­дение, способен открыть их в человеческой душе. А раз так, то, по мнению Сократа, принципиально должно поменяться и назна­че­ние учителя. Его задача отныне не в том, чтобы сообщить, пере­дать знание уче­нику, а в том, чтобы помочь ему заглянуть в себя и там, в мире соб­ственной души, отыскать высшие истины мира24. Так в реальной жизни поступал и сам Сократ. Он, если верить Платону, почти ни­когда не сообщал собеседнику готового результата, но, по­сле­дова­тельно задавая вопросы и порождая в нем сомнение в оче­видном, побуждал его к собственному поиску25.

Объявив каждого способным прийти к построению ис­тинной этической системы, Сократ положил, тем самым, начало моральной философии в строгом смысле этого слова.

 

В отличие от нравственности, нормы которой носят надынди­видуальный, внешний для субъектахарактер, мораль всегдапред­полагает самостоятельное размышление человека в ходе выра­бот­ки им принципов своего общественного поведения 26.

 

Поэтому, находясь на уровне нравственного сознания, человек выступает лишь в качестве ретранслятора созданных помимо его разума и воли принципов и норм, в то время как достигнув мо­раль­ного сознания, он обретает статус истинного творца основ своего об­щественного поведения. Очевидно, что для возникновения морали не­обходим весьма высокий уровень развития самосознания отдель­но­го чело­века – уровень как раз и подготовленный всем ходом разви­тия древ­не­греческой цивилизации. И если наиболее наглядной фор­мой ан­тичного антропоцентризма является человекоподобие гречес­ких бо­гов, то, вне всякого сомнения, своей теоретической вер­шины этот культ человека достиг в моральной философии Сократа.

Однако возникновение морального сознания, одним из ярчай­ших про­возвестников которого и был Сократ, влекло за собой весьма про­тиворечивые последствия. Если рассматривать этот процесс с точ­ки зрения интересов отдельного человека, то, бесспорно, развитие мо­ра­ли всегда является актом его духовного возвышения, обрете­ния чув­ства личной ответственности за собственные деяния, осознания се­­­бя в качестве уникального и бесконечного творческого начала. Но у этого явления есть и обратная сторона: вызревающий вместе с мо­ралью дух свободы и критицизма неизбежно начинает форми­ровать у людей ироничное и скептическое отношение к за­конам и запове­дям прошлого, что для общества, основы жиз­не­дея­тельности ко­торого носят еще традиционный характер, попросту не может не стать ги­бель­ным.

Не случайно, поэтому, что деятельность Сократа далеко неодноз­нач­но воспринималась в афинском обществе, и если одни гражда­не ис­пытывали к нему почти религиозное чувство, видя в нем высший об­разец мудрости и добродетели, подражая которому следовало стро­ить всю свою жизнь, то немало находилось и тех, кто усматривал в его учении огромную опасность для государства, и без того уже на­хо­дя­щегося в глубоком кри­зисе и упадке. В конце концов, врагам фи­ло­со­фа уда­лось добиться публичного суда над ним, где к ставше­му уже тра­ди­ционным после Анаксагора и Протагора обвинению в не­по­чи­та­нии богов было до­бавлено еще одно – обвинение в развра­ще­нии юно­шества. Гордая и даже дерзкая речь старого мудреца при­вела в не­го­дование судей, и приговор, в итоге, был чудовищно жес­ток – смерт­ная казнь, которая, согласно традициям того времени, дол­ж­на была свершиться через принятие яда цакутты.

Ставшая легендой трагическая гибель Сократа, наверное, в не меньшей степени способствовала увековечиванию его имени, чем вся его жизнь. Долгие месяцы провел он в тюрьме в ожидании испол­не­ния приговора – провел он их с гордым достоинством, в размыш­ле­ниях и беседах с допускавшимися к нему учениками. Наконец, бук­вально накануне казни, друзья сообщили ему о возможности по­бега. Но философ, узнав о спасительной возможности, погрузился в дли­тельное раз­думье. — Чего бояться мне после смерти? Разве не стре­мился я всю жизнь лишь к тому, чтобы в меру сил освободить душу от тела, дабы она могла созерцать истинный, вечный мир – мир чис­тых, идеа­ль­ных сущностей, лишь жалкое подобие которых мы мо­жем увидеть средь земных предметов? На Земле никому не да­но полностью заглу­шить гласа собственной плоти, и, следовательно, смерть для моей души будет не наказанием, а, напротив, долго­ждан­ным избавлением от телесных оков. А разве плохое общество ожи­дает меня на не­бесах – Гомер, Гесиод, Фалес, мудрецы прежних ве­ков, в общении с благородными душами которых мне будет сужде­но провести веч­ность? Если же я поддамся соблазну и сбегу, то прес­туп­лю Закон, тот самый Закон, через неукоснительное соблюдение ко­торого граж­данами только и существует любое государство. Значит, тем са­мым, я подниму руку на свой родной город, на давшие мне жизнь и воспитавшие меня Афины. — Придя к такому выводу, Сок­рат, как сооб­щает Платон, отказался от побега и с потрясшим всех хлад­нокровием принял яд.

Вне всякого сомнения, Сократ был одной из самых ярких фигур не только в истории античной, но и всей мировой философии. Мыс­лители последующих веков неоднократно воспевали его интеллек­туальное и гражданское мужество, видя в нем одного из первых про­возвестников высших, абсолютных прав человеческого разума. Од­нако столь восторженному отношению, как это ни странно, пришел конец, и примерно со второй половины XIX в. уже нашей эры берет начало процесс резкого переосмысления роли Сократа и про­воз­гла­шенного им мировоззрения. Возникновение этих веяний, в первую очередь связанных с именем Ф.Ницше, явилось одним из симптомов порождения принципиально новой парадигмы – парадигмы не­клас­сической философии, об основных принципах которой мы расскажем в заключительном разделе книги.

 

После гибели Сократа на основе его учения возник целый ряд философских школ. В греческом городе Мегаре, где весьма сильны были традиции пифагорейства, сформировалась т.н. мегарская шко­ла, интересовавшаяся, в основном, проблемами теории познания и логическими парадоксами. Теоретические вопросы сократовской эти­ки развивались представителями киренайской школы, в то время как прак­тическая сторона его философии, т.е. учение об особом образе жиз­ни, нашла свое наиболее полное воплощение в самой, пожалуй, экс­травагантной философской школе античности – в школе киников (циников). Однако подлинным и непревзойденным преемником Со­кра­та на философском Олимпе суждено было стать самому знаме­нитому его ученику – Платону (429–349 до н.э.), одному из круп­нейших мыс­лителей во всей мировой истории философии.

 

В мире идей

 

Как и Сократ, Платон был уроженцем Афин. Что касается про­исхождения, то из великих философов по знат­ности соперничать с ним мог разве что только Гераклит: по линии отца Платон вел свой род от последнего афинского царя Кодра, яв­лявшегося, согласно легенде, сыном самого бога Посейдона, а по ли­нии матери – от одно­го из «семи мудрецов» – афинского законодате­ля Солона. В моло­дости он, как и большинство юношей, пробовал свои силы в поэзии, од­на­ко, на двадцатом году жизни отец привел его к Сократу, и встре­ча эта оказалась судьбоносной. Легенда рас­ска­зывает, что накануне ночью Сократу привиделся сон, будто на коле­нях у него сидит ма­ленький лебедь («гадкий утенок», как ска­зали бы мы сегодня, вспом­нив Андерсена), у которого быстро вы­росли кры­лья и он, пре­вра­тившись в прекрасную птицу, взмыл к небу, отпра­вившись в само­стоятельный полет. Этот сон оказался вещим: прежде всего благодаря Платону, имя Сократа прочно вошло в мировую куль­туру, на протя­жении двадцати пяти веков вдохновляя людей на выс­шие этические размышления и поступки.

Свою любовь к учителю Платон пронес через всю жизнь, практи­чески ничего не написав от себя, но почти всегда излагая свои мысли от имени беседующего со слушателями Сократа. Вероятнее всего, что основу наиболее ранних диалогов действительно состав­ля­ли реально имевшие место сократовские беседы, однако постепен­но диалоговая форма стала просто стилем Платона, и даже когда на склоне лет уче­ник весьма сильно разошелся во взглядах с учи­телем, он неиз­мен­но вкладывал свои мысли в его уста.

Что касается теории познания, то здесь за Платоном остается за­слу­га доведения до логического завершения и систематизации со­кра­тов­ского гносеологического учения. Одним из важнейших дости­же­ний философа стало обоснование принципиальной не сводимос­ти лю­бого знания к совокупности данных органов чувств. Вспомним: ведь именно на этой посылке, на учении, согласно которому любое знание представляет собой не более чем механический агрегат чувст­­вен­ных ощущений, базировался весь релятивизм софистов, все их ут­вер­ж­де­ния об абсолютной зависимости результатов познаватель­ного про­цес­са от случайных состояний органов человеческих чувств.

А раз­ве тебя самого, дорогой читатель, никогда не посещало по­добное со­мне­ние – сомнение в соответствии видимого и слышимого тобой ми­ра миру, каков он есть сам по себе, до прикосновения к нему твоих рук, до обращения к нему твоего взгляда и твоего слуха? Тем более ин­те­ресно нам – людям, живущим два с половиной тыся­че­летия спус­тя, выслушать опровергающие подобную позицию аргу­менты Платона.

Прежде всего, — утверждает фил



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: