Религиозные отношения в философии и поэзии




 

Хотя греческая культура, как мы уже говорили, была совершенно свободна от церковных стеснений и литература, мысль и творчество греков носили светский характер, тем не менее греческая философия и поэзия имели для религии слишком большое значение, чтобы ими можно было пренебречь в религиозной истории. В сжатом обзоре мы не можем осветить многочисленных вопросов, относящихся к древней философии природы, дошедшей до нас только в отрывках, но мы намерены отметить разносторонние отношения этой философии к религии. Древнейших философов, начиная с Фалеса, слишком часто представляли как чистых мыслителей, не замечая связи их учений с религией. Между тем натуральная философия имела многие точки соприкосновения с мифическими теогониями. Вероятно, мы могли бы лучше уразуметь связь между мифическими и философскими космогониями, если бы нам было больше известно об одном человеке, образ которого почти совершенно погружен во мрак, именно о Ферекиде из Спроса. Даже время его жизни не известно с достоверностью; от его сочинения мы обладаем только немногими отрывками. Древние упоминают о нем наряду с Фалесом, но причисляют его скорее к поэтам, чем к философам. Было бы важно ближе узнать именно об исторических отношениях Ферекида. Здесь возникает вопрос о возможном влиянии восточных идей. Древние натурфилософы жили в ионийских городах Малой Азии, а Ферекид – на одном из островов; следовательно, возможности восточных влияний отрицать нельзя. Сообщенное Свидой предание, что Ферекид черпал из финикийских сочинений, не имеет большого значения: важнее было бы, если б возможно было в самом деле найти у Ферекида действительные черты семитических космогонии. С другой стороны, у него есть много мыслей, общих ему с орфиками и пифагорейцами, в частности, учение о переселении душ. Исторические отношения, конечно, проблематичны; но все заставляет нас предполагать в Ферекиде человека, в умозрении которого сплетены самые разнородные направления.

Но помимо этих связей философией ионийцев был дан новый принцип. Эта философия начинает прямо с объяснения мира; она ищет начала мира не в личных действиях, но в безличных силах; не рассказывает более фантастических историй из первобытного времени, но объясняет теперешнее состояние мира. Насколько эта противоположность сознавалась самими древнейшими философами, этого мы, конечно, решить не можем; но несомненно, что с Фалесом был приобретен для мысли новый, существенно антимифологический исходный пункт.

По мере постепенного развития упомянутая здесь черта древней натурфилософии резко обнаруживается. В лице атомистов Левкиппа и Демокрита она дает объяснение мира, чуждое всякой религиозной мысли, и, по крайней мере, у одного из этих философов определенно выражено противоречие с господствующими религиозными представлениями. Основатель элеатской школы Ксенофан занял решительно отрицательное положение по отношению к мифической религии. Он протестовал против беззаконных дел, воровства, распутства, обманов, приписанных богам Гомером и Гесиодом. Его оппозиция простиралась еще далее: он высказывался против того, чтобы придавать богам человеческий образ и человеческий рассудок. Но это не мешало ему говорить о том, что божество видит, понимает, слышит. Но он смеялся над людьми, которые создавали богов по своему подобию: если б у быков или лошадей были руки, то они изобразили бы богов в виде быков или лошадей. Насколько важное значение имеет в этом случае известное монотеистическое изречение: "единый бог величайший между небожителями и смертными" – определить трудно; во всяком случае значение его меньше, чем обыкновенно признается.

 

Геродот

Труднее распутать сложные нити, которыми древнейшая греческая философия связана была с религиозными кругами. О восточных влияниях на древних греческих мыслителей рассказывалось так много басен, что осторожные исследователи почти не решаются вступать в эту область.

Однако нужно обратить внимание на то, что, хотя частности и остаются неясны, но совершенно согласно с общими, известными условиями то, что греки в VI в. соприкасались с переднеазиатской и египетской культурой, и поэтому есть основание искать следов ее влияния на греческие мысли и формы жизни. Это в особенности относится к Пифагору. Так же вероятны, но так же мало могут быть прослежены в частностях отношения древних философов и основанных ими школ к другим кругам, например к орфикам. Так, Пифагор создал религиозный союз, имевший большое нравственное, а также политическое значение; этот союз не только процветал в городах Великой Греции при жизни Пифагора, но и позднее, как в самой Греции, так и в Южной Италии, он, вероятно, оказывал влияние, значение которого, впрочем, трудно определить с точностью; несомненно, что этот союз во многих случаях соприкасался с орфиками. Точно так же в Великой Греции и Сицилии странствовал Эмпедокл, от которого не только происходят важные философские учения, но который в качестве жреца, волшебника, врача и чудотворца раздавал мистические посвящения и совершал искупительные обряды. Насколько этот Эмпедокл, а также и другие, например Гераклит, находились в зависимости от орфиков, – этого мы не беремся решить. Несомненно лишь то, что древние философы если и не были религиозными учителями и не создавали жреческой мудрости, то все же настолько были близки к общественной жизни, что не могли не приходить в частое соприкосновение с религией.

 

Вид на Афинский Акрополь с северо-западной стороны

Наконец, мы должны указать еще одну точку зрения, с которой эти древние школы имеют большой интерес для истории религии. Философские вопросы, впервые обратившие здесь на себя внимание, проблемы бытия, явлений, познания, имеют всемирно-историческое значение: они должны были оказать чрезвычайное влияние на всю мысль и жизнь человечества, в том числе и на религиозную. Хотя досократовская философия и не достигла законченного результата и не выработала классического направления даже и в деле объяснения мира, а для установления определенного воззрения на жизнь в ней имеются только зачатки, однако Пифагор, элеаты, Гераклит, атомисты – все были пионерами на тех путях, по которым позднее много раз должно было идти человечество. Прямое влияние на греческую религию мы замечаем при этом только в одном отношении, которое состояло, если взять его в самом общем его смысле, в удалении от данной действительности. Гомер с живой непосредственностью направляет свое внимание на реальность, печальную сторону которой чувствует, конечно, и он, но в которой для него в то же время находятся и все блага, доступные человеку; напротив, в древней философии вместе с сильной материалистической тенденцией господствует решительное стремление к нездешнему миру. Сущность человека составляет не тело, а душа; к цели жизни приводит аскетизм и таинства; сюда же, вероятно, относятся и темные для нас умозрения Гераклита относительно круговорота жизни. Такие мысли, проникающие как в философию, так и в поэзию классического периода, соприкасаются с религией мистических и орфических кругов. Они образуют в греческом мире главную духовную струю, не исходящую от Гомера.

В лирике периода, предшествовавшего персидским войнам, мы также должны указать на некоторые соотношения с религией, прежде всего в т. н. гомеровских гимнах. Они представляют пестрое собрание более чем тридцати песен; некоторые из них содержат по нескольку строк, другие заключают в себе обстоятельный рассказ или описание. Более мелкие представляют, вероятно, прологи к более длинным поэтическим произведениям; более крупные самостоятельные стихотворения в похвалу какого-нибудь божества, миф о котором часто излагается в совершенно произвольной, фантастической форме. Важнейшие из них, стоящие в связи с определенными культами – таковы гимн Аполлону и гимн Деметре, – особенно ценны для истории религии. Большие гимны обращены к Аполлону, Гермесу, Афродите, Дионису, Деметре. Гимн Аполлону состоит из двух, а может быть из большего числа больших независимых частей. Первая часть прославляет рождение Аполлона на Делосе и описывает праздничное торжество на этом острове. К этому гимну потом присоединен второй гимн пифийскому Аполлону; в последнем рассказывается о том, как Аполлон прибыл в Дельфы с критскими моряками, которым он в образе дельфина указывал дорогу, как он убил там змея Пифона и основал оракул. Едва ли не важнее еще, чем этот гимн Аполлону, другой гимн – Деметре, который был неожиданно найден в России. Здесь рассказывается о похищении Коры, скитаниях Деметры и об учреждении культа в Элевсине. Гораздо более свободно, иногда даже юмористически и фривольно изложены мифы в гимне Гермеса (спор Гермеса с Аполлоном), Афродиты (любовная связь богини с Анхизом), Диониса (пленение бога тирренскими пиратами, которых он в образе льва прогоняет в море).

Более субъективная лирика этого периода дает нам возможность взглянуть на социальные отношения и нравственные воззрения. Религия у многих из этих поэтов играет только подчиненную роль, иногда даже почти игнорируется. Поэты воодушевляли к битве, как это делал Тиртей во время Мессенской войны, воспевали победы, как Симонид из Кеоса, доживший в старости до победы над персами, принимали живое участие в борьбе партий в своем отечественном городе, как Феогнид из Мегары.

Лирика выражала и индивидуальные настроения: чувственное наслаждение, тягость старости, страх перед смертью. При случае поэты призывали в своих стихотворениях и богов: так, Сапфо призывает Афродиту, Алкман рассказывает о шумном празднестве Диониса в Спарте; также Архилох, Арион, Терпандр; но большая часть произведений этого рода сохранилась до нас лишь в отрывках. Ямбическая форма поэзии вся, вероятно, возникла из фаллических процессий в честь сельской Деметры и Диониса.

Таким образом, непосредственная польза от этой лирики для истории религии ничтожна. Но этические воззрения, которые мы находим в ней, касаются также и религии. В общем, настроение, господствующее у этих поэтов, скорее мрачное; условия общественной жизни, несправедливости в этом мире наполняют их сердца горечью. Они сетуют, что никто не может избежать рока, и самое худшее, что несчастье делает человека дурным. Лишь немногие светлые лучи проникают во мрак этого душевного настроения; люди утешаются славой в потомстве или, как в застольной песне в честь Гармодия и Аристогитона, мыслями о блаженных островах. Но основной тон остается грустным. Поэты часто требуют отчета у богов; они не принимают, подобно Гомеру, положения вещей, как оно есть, и не довольствуются тем, что Зевс распределяет добро и зло между людьми из двух бочек. Вместо личных богов, распоряжающихся по своему произволу, они требуют справедливого управления миром с объективною мерою, Феогнид, и не находят его. Всего сильнее возмущается Феогнид несправедливостью в человеческой истории. Он нападает на Зевса, который ниспосылает одинаковую судьбу добродетельному и порочному, и выводит отсюда заключение, что нет никакого правосудия и никакого способа угодить богам. В этих нападках замечательно как то, что Зевс ставится на место мирового порядка вообще, так и то, что поэт обращается к нему скорее с порицанием, чем с сомнением. Такому пессимистическому взгляду или такому неверию соответствует жестокая эгоистическая мораль, содействующая раздражению и находящая утешение в мести.

Впрочем, многие поэты обнаруживали более благородный образ мыслей. Именно таков Солон, который даже был способен находить в мире следы божественной справедливости. Он был одним из главных представителей греческой мудрости, направленной на мирские интересы; он призывал к умеренности, хорошо сознавал трудность жизни и потому никого не почитал счастливым прежде смерти, но не восставал против богов. Главное значение этих лириков для истории религии состоит в том, что они впервые сознательно поставили проблему теодицеи. В этом смысле они подготовили почву для трагиков.

 

Пиндар, Эсхил, Софокл

 

V век создал в греческом мире такое богатство духовного творчества, которое было единственным в своем роде во всей всемирной истории. Энергичный и радостный период персидских войн, великий расцвет Афин в век Перикла, разложение вследствие политических распрей и софистического образования – все это, столь часто излагавшееся, относится к всемирной истории культуры. Но и для религии все это имело выдающееся, хотя собственно для греческой лишь косвенное значение. Здесь нам предстоит сказать несколько слов о главнейших лицах, имевших значение для религии.

Пиндар (522-448) занимает выдающееся место среди лирических поэтов всех времен. Хотя его зрелый возраст вполне совпал с периодом войн за свободу, но обстоятельства сложились для него так, что он не был вдохновенным сторонником национального движения и возвышенное настроение пришло к нему только позже. Пиндар принадлежал к фиванской аристократии, которая, как известно, примкнула к персам. Когда, вследствие победы над персами, национальная демократическая партия одержала верх и в Фивах, Пиндар, по-видимому, занял посредничествующее положение и особенно противодействовал междоусобию внутри государства. Но его горизонт никоим образом не ограничивался Фивами. Напротив, он был представителем греческого единства более, чем какой-либо другой поэт. Он происходил из рода Эгидов и поэтому был в близких отношениях к Спарте; он поддерживал живые сношения и с Эгиной; он воспевал Афины и был в дружбе с владетелями Сиракуз, Агригента и Кирены. Во время своих путешествий он объездил все части греческого мира. Он охотно подчеркивал свою связь с дельфийскими жрецами. Из его стихотворений дошли до нас целиком Эпиникии – оды в честь победителей на Олимпийских, Пифийских, Истмийских и Немейских играх; прочие стихотворения и в числе их гимны и другие религиозные песни дошли лишь в отрывках. Значительное большинство Эпиникии может быть расположено в хронологическом порядке; они поэтому дают возможность бросить взгляд на ход развития поэта, что и было с убедительностью выполнено Шмидтом.

Мастерство Пиндара в Эпиникиях проявляется преимущественно в том совершенстве, с которым он освещает общей идеей определенный повод, вызвавший стихотворение. Религиозно-нравственная подкладка проявлялась у поэта не в отдельных рассыпанных замечаниях и рассуждениях, но во всем построении од. Индивидуальное с таким совершенством подчиняется общей точке зрения, что некоторые замечают только это общее и думают, что можно передать содержание отдельных од в абстрактной формулировке; но при этом они уродуют художественное произведение и не замечают того, что местный колорит и определенные обстоятельства налагают на всякое стихотворение характерный отпечаток. Поэт прославлял победу, воздавал хвалу победителю, а также его предкам и его родине; потом, расширяя рамки своей темы, он вводил в них мифы, касающиеся рода победителя или его города. Но эти мифы у него не носили характера посторонней примеси; они были существенно связаны с планом стихотворения. В духе поэта древнее героическое время было преображенным отражением настоящего, и доблесть предков продолжала жить в их потомках. Таким образом Пиндар пользовался мифологией для идеализации своего собственного времени.

К мифам Пиндар прилагал нравственную мерку. О богах следует рассказывать только хорошее; поэтому о некоторых вещах из мифического предания он умалчивает, а другие даже изменяет. Он входит в подробные объяснения, он рассказывает предшествовавшее. Впрочем, он излагает некоторые мифы, в которых боги воспламеняются страстью, однако они скоро опять подчиняются нравственному порядку, так что "еще сохраняющаяся в них наклонность грешить не идет дальше искушения" (Л. Шмидт). Но в Пиф. Удано возвышенное изображение Аполлона: Аполлон есть бог врачевания, пения и музыки, мира и права, прорицания; ему должно приносить жертвы и священные дары.

У Пиндара вполне господствует благочестивое настроение; он более почитает богов как вершителей человеческой судьбы, чем останавливается на их мифических приключениях.

Таким образом, антропоморфический характер богов у него несколько стирается, по крайней мере устраняются более низменные его черты. Следовательно, априори невероятно, чтобы Пиндар приписывал богам низкую страсть – зависть. Хотя у него часто говорится о зависти богов, но под этим следует разуметь божественную справедливость, которая удерживает человека в отведенных ему пределах и наказывает его гордость. При таком понимании естественно, что у Пиндара индивидуальные боги отступают на задний план, между тем как очень часто говорится о божественном управлении, о божественном определении и судьбе, которая, конечно, решается богами или Зевсом и зависимость свою от которой человек глубоко чувствует. Рядом с этим фигурируют Мойра (или Мойры), Тихе, Хронос, Айон, жребий, судьба и демон рода. Эти божественные силы всем руководят и все определяют: все установления в жизни – брак и семья, государство и право – состоят под их охраной. Замечательно у Пиндара различение двух сторон человеческой жизни и связанное с этим двойственное настроение. Человек чувствует себя родственным богам и в то же время отделенным от них глубокой пропастью.

Возвышенными свойствами своего духа он поднимается до богов, но, с другой стороны, ведет эфемерное существование, в котором нельзя быть уверенным даже на одно мгновение. Он есть только сновидение тени, он озарен божественным светом. Поэтому пусть человек сознает эту свою непрочность и зависимость и пусть не стремится к чрезмерному: Пиндар очень настойчиво предостерегает против дерзости. Человек подлежит смерти, подвержен всяким превратностям, бродит подобно слепцу, не зная будущего; он не может ни достигнуть неба, ни найти путь к блаженному народу гипербореев; поэтому пусть он учится быть довольным, пусть питает надежду и не пренебрегает наслаждением там, где оно ему представляется.

 

Эсхил

В полное энергии время, когда национальное настроение было так сильно приподнято вследствие торжества над персами, поразительными представляются эти мрачные взгляды, это смиренное умеренное настроение у поэта, прославлявшего победы в состязаниях. Это настроение проглядывает даже в хвале, которую Пиндар воздает победителям. Он прославляет, конечно, личные способности, добродетель и храбрость своих героев; но эти преимущества ставятся им только на втором месте. Очень часто его похвала относится к счастью или даже к богатству победителей; и это не потому, чтобы он вследствие низкого образа мыслей ставил успех выше нравственных качеств, но потому, что в счастье, богатстве, победе он усматривал признаки благоволения богов: это та печать, которою боги отмечают своих любимцев, и те дары, которыми они их благословляют. К этому присоединяется еще то, что Пиндар как аристократ считает добродетель за нечто наследственное и прирожденное. Конечно, не все потомки аристократического рода добродетельны, но в происхождении заключается все-таки прирожденная участь, определение характера, нравственное предрасположение. Добродетель только тогда обладает полной ценностью, когда она выросла на этой почве наследственного предрасположения по природной склонности и потом была осуществлена в личной деятельности; когда она просто приобретена воспитанием, то она ставится гораздо ниже.

 

Гермес

 

Еврипид

 

О посмертном состоянии Пиндар имел гораздо более определенные представления, чем Гомер. Впрочем, по отношению к Аиду и Елисейским полям представления эти отчасти совпадали, но в целом Пиндар гораздо более примыкал к той вере, которую мы изучили как орфическую. Для него не тело составляло собственно человека, а душа, – образ вечности, которая одна только происходит от богов и которая уже здесь, при покое тела, проявляет свою деятельность в пророческих сновидениях. Таким образом, Пиндар положительно верил в бессмертие и даже в странствование души. Эта вера давала опору его морали, когда он относил к загробной жизни наказание злых и награждение добрых. Души безбожников блуждают в беспокойстве; души благочестивых на небе гимнами прославляют блаженного бога. Мы не можем здесь ближе коснуться морали, которая опиралась на эти упования; но мы считаем нужным обратить внимание на то, что эта мораль имела не только своим мотивом веру в бессмертие, но и своим принципом благочестие, из которого развиваются отдельные добродетели.

Близок к Пиндару по образу мыслей был первый из великих трагиков – Эсхил (525-456). Но род искусства и обстановка были у него совершенно другие. Трагедия выставила задачи, чуждые Эпиникиям. Кроме того, афинский поэт принимал участие в национальном движении совершенно иначе, чем фиванский; он сам сражался при Марафоне, Саламине и Платее. Трагедия жила духом войн за свободу, между тем как Пиндар лишь косвенно был им затронут. Величественный образ мыслей Эсхила, для которого победа его народа была доказательством божественной справедливости и который умел соединить признание человеческой индивидуальности с признанием нравственного мирового порядка, мог возникнуть только на почве великого национального подъема. Другой подготовкой трагедии был культ Диониса. Связь между ними не была только внешней; трагедия наполнялась духом мистической религии и наглядно изображала главные противоположения этой религии: вину и искупление, жизнь и смерть. В то же время мифы в ней делались носителями религиозно-нравственных идей и из героев она сделала типы людей в их страданиях и смерти. Таким образом, по определению Аристотеля, трагедия возбуждала эффекты сострадания и страха и производила очищение от страстей.

Подобно почти всем греческим поэтам Эсхил настаивает на бренности человеческой жизни, которая лишь тень ничтожества, очертание дыма; поэтому не должно строить свои намерения на человеческом (познай, что не следует благоговеть пред человеческим деянием). Смерть неумолима; она не принимает никаких даров и жертвоприношений; она недоступна убеждению. Но она может являться также в качестве избавляющего гения, и, кроме того, для человека остается невозбранным утешение в надежде.

Эсхил представляет страдание как поучительное испытание; Зевс соединил то и другое: страдания и мудрость. Взгляд на человеческую жизнь проясняется благодаря вере в божественную справедливость, которая, конечно, наказывает жестоко, а некоторых даже обманывает и вводит в ослепление, однако делает это только с виновными. Последнее утверждение оспаривалось Негельсбахом, который некоторые изречения поэта истолковывал в смысле учения о том, что божество по простому произволу или из зависти повергает в гибель также и невинных. Здесь мы встречаем такой же случай, как и у Пиндара, и истинное мнение трагика очень похоже на мнение лирика. Во всяком случае, бог часто жестоким образом губит человека, но не без повода с его стороны. Бог не только наказывает злодея, но он ослепляет его обманом на законном основании и ловит его в собственное его преступление как в сеть. Таково значение духа мщения (духа – пособника мщения или злого гения), который овладевает человеком, иногда медлит с его наказанием, пока не исполнится мера его вины, но лишь для того, чтобы тем вернее погубить его. Наиболее ясный пример этой истины – Ксеркс, который в своей гордости дерзнул перекинуть мост через священный Геллеспонт и бросить вызов самому Посейдону, но которого божественное мщение застигло и ослепило так, что он отважился на сражение при Саламине. Этот дух мщения действует также в целых родах в качестве гения рода. Таким образом первоначальное злодеяние, проклятие Эриний разорило дом Агамемнона; поражающее трагическое впечатление производит Клитемнестра, когда, сознавая себя простым орудием этого родового проклятия, тщетно взывает, чтобы оно приостановилось. Здесь так же, как и у враждующих братьев Этеокла и Полиника, замечательно переплетаются объективная сила проклятия и личная вина. Эсхил представляет себе последнюю как следствие первой; в родах, которые попали во власть Эриний, проклятие переходит из поколения в поколение как наследственное пятно.

Потомки проклятых лишены даже добродетели – именно понимания священных общественных установлений и семейных связей. Совершенно ошибочно объективную силу божественной кары, Эринию, делают чем-то отвлеченным, превращая ее в олицетворение карающей совести: это понимание новейшее, являющееся только у Эврипида и совершенно чуждое Эсхилу.

 

Орест, преследуемый Эриниями

Выше этой наводящей страх силы стоит другая сила – примиряющая. Таково содержание возвышающей проповеди "Орестейи". Эринии имеют право на Ореста и власть над ним, так как он убил свою мать; но запятнанный ищет примирения у Аполлона и Афины. Эти боги, конечно, сохраняют право Эриний, но они превращают их в Эвменид и таким образом освобождают виновного. Патриотическое соображение относительно Ареопага является дополнительным мотивом.

В этой трилогии обнаруживается противоположность между древним родом богов, к которому принадлежат Эринии, и новым, к которому относятся Аполлон и Афина, – впрочем, не являющаяся непримиримой. Подобным же образом Зевс противостоит титану Прометею, который дал человеку, первоначально совершенно не культурному, огонь и с ним условие высшего существования. При первом впечатлении наша симпатия оказывается на стороне титана, который даже в оковах осмеливается отстаивать свою индивидуальность против тирании Зевса, не имеющего слуг лучших, чем Кратос и Биа (Сила и Насилие). Но в трилогии, от которой мы имеем только часть, намерение поэта – иное: конец не только сообщает об освобождении Прометея, но и указывает на правомерность господства Зевса, который соединяется с Фемидой.

Эсхиловская поэзия насквозь проникнута религиозным духом. Все общественные и нравственные установления носили у этого поэта религиозный характер: справедливое есть установленное богами, злодеяние есть кощунство. В отдельных изречениях, например в знаменитом хоре из Агамемнона, некоторые находят монотеистические намеки. Это верно постольку, поскольку трагедия, как ее понимал Эсхил, выводила богов из их ограниченности и устраняла от них черты личного произвола, делая их представителями мирового порядка. Но из всего строя произведений Эсхила вытекает, что он стоял на почве греческой религии, и именно ее мистической стороны; по-видимому, ни один поэт не овладел так совершенно мифическим материалом и не вкладывал в него так естественно своих возвышенных мыслей, как Эсхил. При этом он не выступал против народной веры и сам часто пользовался мантикой, сновидениями, знамениями и предчувствиями.

Софокл был на тридцать лет моложе Эсхила и достиг более глубокой старости (496-406); таким образом, он принадлежал в сущности к другому времени и жил в иной обстановке. В Эсхиле жила Греция персидских войн. При новых условиях жизни он уже не чувствовал себя на своем месте; он покинул Афины и умер в Сицилии. Софокл участвовал в расцвете века Перикла и был свидетелем быстрого разложения всех отношений и упадка своего родного города. Но настроения этого последнего периода не отражаются в его произведениях, дошедших до нас. Софокл более, чем кто-либо, поэт цветущего времени Афин, поэт греческой культуры на высшей точке ее развития. Это проявляется не только в совершенстве его художественной формы, но также и в его религиозной точке зрения.

 

Эдип и сфинкс. Рисунок на вазе. (В Ватикане с фотографии)

У Эсхила центром, около которого сосредоточивался интерес, было столкновение божественных сил, определяющих человеческую судьбу; у Софокла такой центр находится внутри человека, в мотивах его действия, в жизни его духа. Но Софокл не отрицал при этом объективности божественных сил и не отодвигал их на задний план. Напротив, он признает вечно существующие божественные установления, которые человек должен почитать, если не хочет чрез них погибнуть. Престол Дике (справедливость) стоит рядом с престолом самого Зевса. Благочестие, как благоговейный страх перед волею богов, есть условие правильной человеческой жизни: характерна песнь об чистоте. Таким образом, если человеческое у Софокла и получает большие права, чем у Эсхила, то все же оно не поставлено самостоятельно, но остается связанным с высшими божественными силами. Софокл неоднократно подчеркивает, что все совершается по воле Зевса или судьбы. Важное значение он приписывает также оракулам. В "Филоктете", "Аяксе", "Трахинянках" главное обстоятельство то, что судьба была предвозвещена божественным оракулом. Но нигде это не проявляется с такой силой, как в "Эдипе-царе". Как родители Эдипа, так и он сам стремятся избежать судьбы, но самая эта попытка вызывает исполнение предсказаний. Это величественная трагедия: царь стремится пролить свет на скрытое во мраке прошлое и с неумолимою ясностью должен узнать то, что на него самого действует совершенно уничтожающим образом. Нигде не выставлена резче противоположность между непрочностью человеческой судьбы и твердостью и неизменностью божественного предопределения. Царь долгое время с упорным ослеплением восстает против этого определения, но поэт ни на одно мгновение не дает сомневаться в том, что оно победит и должно победить.

Примирение, которого еще не было в "Эдипе-царе", достигнуто в "Эдипе в Колоне". Во всяком случае и здесь совершается не внутреннее примирение; в Эдипе в Колоне видели даже озлобленного человека, и во всяком случае он с горьким чувством проклинает своих врагов. Но когда для страдальца приближается конец, то поэт приводит его в рощу Эвменид: сюда его сопровождает верная любовь дочери Антигоны и здесь застает его смерть. Теперь это смерть священная: Эдип делается гением-хранителем той общины, где дружба Тезея приготовила ему спокойное место для кончины, и благодать примирения распространяется вокруг него так же, как раньше распространялось проклятие.

Следовательно, и Софокл не превращал вечные законы в психологические факты, но эти законы у него проявляются внутри человека; они не увлекают его внешним образом, но определяют настроение его духа. Таким образом кровавая месть в "Электре" не есть внешнее воздействие, но внутреннее, при котором принято в расчет участие нравственных сил. В самой "Антигоне" конфликт между повиновением законам государства и страхом перед неписанными, но непоколебимыми божескими законами понимается не абстрактно; поэт тонко наметил настроения и характеры лиц: Антигона, непреклонная от непреклонного же отца, непременно противостоит как Креону, так и своей сестре Йемене, хотя и обнаруживает горькое чувство по поводу того, что она должна потерять свою молодую жизнь; Креон узнает слишком поздно, что он исполнил государственные законы слишком необдуманно.

Таким образом, Софокл занимает середину между Эсхилом, который сосредоточивает внимание исключительно на высших принципах и божественных силах, и Эврипидом, который только анализирует состояния человека. Во всяком случае данное Софоклом решение задачи уже не имеет такого безусловно успокоительного характера, как решение Эсхила; тем не менее Софокл проповедует решительно религиозную веру, когда, при изображении божественного управления и человеческого поведения, первое в его глазах, в качестве неизменно установленного, всегда заслуживает всяческого почтения. О всех нравственных установлениях и связях он говорит с религиозным страхом; прежде всего им очень высоко ставятся обязанности по отношению к умершим. В греческой литературе Софокл есть благороднейший и в то же время последний представитель истинно гармонического воззрения на жизнь.

 

Начало разложения

 

Мы соединяем здесь под одной категорией несколько довольно различных явлений. Противоположность между старым и новым уже в век Перикла начала с силой проявляться в сознании; где древние нормы не удовлетворяли, там старались найти или создать новые.

 

Сократ

Предшествующее изложение ясно указывает, в каком смысле можно говорить о разложении веры. У греков не было ни системы жреческого учения, ни жреческой традиции, которая бы служила крепким оплотом веры и которую просвещение должно было бы брать с бою. Пробудились новые потребности, и люди находили, что для удовлетворения их недостаточно древнего достояния. Это проявлялось не только в отдельных случаях безбожия, пример которых представляет мелиец Диагор, отрицавший богов на основании господства в мире несправедливости и даже неодобрительно относившийся к мистериям; общественным мнением овладел дух отрицания.

Главные представители этого направления были софисты. Нам трудно отнестись к ним справедливо: мы знаем о них исключительно от их противников; поэтому мы или соглашаемся с пристрастными сообщениями последних и принимаем софистов за людей, которые, без всякого внимания к истине, преследовали только внешность, или же, реагируя против такого уничижения, мы почти совершенно реабилитируем их, как это по примеру Гегеля и Грота делали некоторые новейшие исследователи. Далеко не все софисты учили одному и тому же: между Протагором и Горгием было немалое различие. Но во всех их было то общее, что они из образования делали ремесло и учили за деньги, а это в глазах многих было опасным новшеством. Они были мастерами слова и учили юношество рассуждать обо всем и ко всему прилагать масштаб субъективного мнения. Таким образом, в софистике философия впервые признала право индивидуального суждения. Но в то же время она впадала в субъективизм, придавая значение критерия пользе и удовольствию субъекта. Это необходимо должно было повести к ослаблению всех сдерживающих связей и к перевороту во всем мировоззрении. Софистическое воспитание было виновато в том, что и в общественных и в частных делах, в государственных сношениях и столь многочисленных процессах ловкое красноречие одерживало верх над истиной и над нравственною стороною. Этот диалектический метод был опасен и для веры в богов. Софистика уже положила основание обеим главным формам скепсиса: сомневающейся и отрицающей. Первая форма – это скептицизм Протагора, который думает, что о богах нельзя сказать ничего определенного – ни что они есть, ни что их нет; и неясность предмета и краткость человеческой жизни делают невозможным его познание. Горгий, напротив, учит совершенно определенно: нет ничего, а если бы что-нибудь и было, то этого нельзя было бы узнать и во всяком случае нельзя было бы сообщить этого знания другому. Еще другой, но тоже отрицательный смысл имеет положение Крития, что боги суть изобретение умных политиков. Но более действительным, чем эти мнения о богах, оказывается различение естественного и условного, введенное в этику и вообще в философию софистом Гиппием. Для общества, которое целиком основывалось на предании и признавало положительный древний закон за единственную прочную норму государства, жизни и религии, – для такого общества ни одно учение не было опаснее того, которое представляло это предание произвольным и переменчивым. Но при этом главным вопросом было то, удовлетворительна ли новая норма, ради которой была устранена старая. Этой новой нормой и была природа. Но софистика не смогла возвысить эту природу над индивидуальным желанием и настроением. Позднейшие мыслители, как Платон и стоики, пытались вложить в это понятие природного более прочное и более благородное содержание. Тем не менее заслугой софистов было то, что они впервые выдвинули плодотворную, хотя и опасную проблему противоположения природы и закона, существенного и обычного, положительного. Во всяком случае это познание непосредственно действовало только разлагающим образом.

Говоря об отрицательном влиянии софистики на веру, никто, конечно, не поставит на первый план отца историографии Геродота Галикарнасского (484-406). Он был верующим человеком и признавал в



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-04-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: