Обыкновенный русский роман




 

Засмотревшись на покрывшееся патиной небо, едва вписался в поворот. Меня всегда завораживали сумерки. Во всех явлениях природы есть указание на какие-то более глубокие структуры бытия, но в сумерках — особенно. И неважно — вечер или утро, иссякает свет или зарождается — сумерки хранят печальное знание о том, что свет смертен, что нельзя по-настоящему радоваться его воскресению, ведь скоро он снова умрет.

Сумерки навевают тоску. Это удивительное чувство, возможно, самое тонкое, возвышенное и загадочное. Грусть, печаль или скорбь — всегда о чем-то преходящем, а потому либо уже ушедшем, либо обреченном уйти, уныние вообще сродни тлению или гниению — оно безадресно и безвольно, а вот тоскует человек по чему-то далекому и призрачному, чего никогда не знал, но без чего существование его кажется неполноценным, а то и вовсе пустым. Тоска — это подозрение, предчувствие, ожидание чего-то запредельного, потустороннего, что не может быть обретено, познано или разгадано в этой жизни именно в силу своей запредельности и потусторонности. Отсюда связь тоски со скукой — тоскование по неземному порождает скучание от земного. Свет и тьма слишком понятны и оттого скучны, а Истина не может быть скучной — сумерки же намекают, что есть «тьма превысшая света», и этого намека достаточно, чтобы взбудоражить, привести в трепет все человеческое существо. Я не верю в Человека разумного — этот ущербный гибрид машины и примата (хотя большинство людей именно таковыми и являются), — но я верю в Человека тоскующего, Человека страстного и страдающего.

Впереди показалась машина дорожной полиции. Я решил, что если постовой поднимет жезл, попытаюсь проскочить. Попасться на проверке документов было бы сейчас слишком глупо, а главное — скучно...

 

***

 

На масленицу наш клуб устраивал «стенку» в Филевском парке, что неподалеку. Участвовать могли все желающие, но на деле дрались только спортсмены, пришедшие для этого специально. А если желание помахать кулаками вдруг выражал кто-то из подвыпивших гуляк, то ему обычно разрешали, и даже без перчаток, но какой-нибудь особо ревностный зожевец тут же брал энтузиаста на прицел и во время боя старался заставить его пожалеть о своей пьяной браваде. Никогда не понимал этого трезвеннического порыва проучить выпивох. Глядя на любимые спортсменами мотивирующие картинки, где слева стоит пузатый мужик с сигаретой и бутылкой пива, а справа он же, но с кубиками на животе и гантелей, я либо не видел существенной разницы, либо эмпатировал варианту «до». Пьющий человек, однажды налакавшись до свинского состояния и упав в лужу, хотя бы имеет шанс узреть в ней свое истинное лицо, а крепыш-трезвенник может всю жизнь ходить мимо зеркала в тупой уверенности, что голем в отражении и есть он. Впрочем, сам я последние пару лет предпочитал не злоупотреблять спиртным — для дел, к которым я себя готовил, нужно было крепкое тело.

Великий Пост в том году начинался в конце февраля: светило молодое солнце, островки растаявшего и вновь подмерзшего за ночь снега напоминали пятна воска на ковре, а черные округлые кроны деревьев ложками дегтя втыкались в звонко-голубое блюдо неба. Я разминался рядом с детской площадкой и вдруг увидел Игоря. Я говорил ему про «стенку», но никак не думал, что он придет.

- Ну что, когда начинаем? — спросил он бодро, пожимая мне руку, и я заметил, что в его тряпичной сумке, висящей на плече, просвечивают боксерские перчатки. Он решил не просто понаблюдать, но и поучаствовать, чего я совсем представить не мог. Да и черт бы с ним, но ведь он был не один.

- Привет, тебя в этой форме не узнать, — она поцеловала меня в щеку. Все говорят «поцеловаться в щеку», а на деле просто соприкасаются щеками — такая же условность, как размен «очень приятно» на «взаимно», хотя и не очень приятно и совсем не взаимно, — но она меня именно поцеловала, и делала так уже не первый раз.

- Ты же говорила, что не любишь драки.

- Я не люблю бессмысленный мордобой, а подурачиться на масленицу — это нормально.

Женя похожа на героиню из диснеевского мультфильма — худая, огромные глаза, чуть вздернутый нос, улыбка, одновременно застенчивая и игривая, рыжевато-русые волосы, которые одинаково мило смотрятся и распущенными, и завязанными в хвостик, и собранными в пучок наверху. А еще очень узкие запястья и грудь, чуть-чуть больше, чем позволительно иметь диснеевской мультяшке.

- Скоро начнем, старик, — сказал я, вспомнив, что проигнорировал вопрос Игоря. — Только разомнемся немного.

Размялись. В строю нашего клуба было и так много бойцов, поэтому Игорю пришлось пойти на другую сторону. Женя забралась на детский турник-радугу, чтобы лучше видеть, как парни «дурачатся». Игорь приперся сюда с ней, а теперь оказался со мной по разные стороны, и вот она сидит там и смотрит на нас, словно принцесса с балкона — логика драматургии диктовала, что «стенка» должна превратиться в дуэль. Да мне и самому было бы слишком досадно, если после неожиданной завязки с приходом Игоря и Жени сцена «стенки» осталась бы без кульминации. (Дурацкая привычка воспринимать свою собственную жизнь как кино — начинаешь мнить себя автором, а потом вдруг понимаешь, что ты персонаж.)

Стороны изготовились, чтобы налететь друг на друга, и начали воинственно гудеть, предвосхищая побоище. Я смотрел на веселого, румяного Игоря напротив и думал: «Все-таки нечестно, что один из дуэлянтов не уведомлен о дуэли... С другой стороны, он ведь крупнее меня килограмм на двадцать». Наконец все сорвались с мест. Мне удалось добежать до Игоря, не сцепившись ни с кем по пути, и вот мы уже были на расстоянии удара.

- Всегда любил фрэндли фаер, — пошутил он. Я на секунду вернулся в школьные годы, когда мы с одноклассниками убегали с последних уроков, чтобы занять свободные места в игровом салоне и вдоволь поубивать друг друга в Counter strike. Мой никнейм был «DEATHCTBEHHUK-NINJA», я любил играть за террористов и прятаться по углам со старым добрым АК-47 или 50-патронным «петухом», подобранным, если повезло, у застреленного копа.

Удар у Игоря не был поставлен, но при его весе и силе даже случайное попадание в голову могло сбить меня с ног. После размена несколькими тычками я закрылся в блоке, выждал, пока он в очередной раз выбросит свою тяжелую руку, и, нырнув под нее, отправил свою кроссом на противоход. Не глядя, попал в нос, причем так удачно, что из ноздри показалась струйка крови. Игорь пошатнулся, руки его приопустились, взгляд на пару секунду потерял осмысленность, — гарантированный эффект от крепкого попадания в нос. Мой соперник был похож на пьяного медведя, вставшего на задние лапы — оставалось пару раз хорошенько прислать в незащищенную голову, и дело было бы решено…

Еще в отрочестве, занимаясь футболом, я заметил, что лишен, как это называют, волевых качеств. Когда моя команда вырывалась по ходу матча вперед, и нужно было поднажать, чтобы закрепить результат, напрячься несмотря на усталость, я сдувался, позволяя противнику отыграться. Меня подкашивал глупый вопрос «зачем мне это?» — глупый потому, что, чего бы он ни касался, честный ответ всегда был «незачем». И тогда я начинал чувствовать что-то вроде снисхождения к другой команде (поэтому, кстати, обиды от упущенной победы не было) — раз уж беднягам так хочется выиграть, а мне «незачем», то пусть выиграют. Если бы мы с Игорем дрались один на один в зале, я бы наверняка поддался той же чванливо-пораженческой логике. Но тут была Женя, внушавшая иллюзию, что не все так однозначно с вопросом «зачем?». У женщин вообще ничто не однозначно. Народная пошлость гласит, что в женщине должна быть загадка, намекая на всякого рода кокетливые штучки, а по-моему, женщина сама по себе величайшая загадка, причем не только в психологическом и, шире, антропологическом смысле, но, прежде всего, в метафизическом — не меньшая, чем материя или время. Я бы никогда не стал геем хотя бы потому, что женщины как феномен гораздо интереснее мужчин.

...Ноги Игоря подкосились, но он сумел не упасть. От последних ударов кровь из носа размазалась по его губам и даже немного испачкала щеки, добавив ему комичного сходства с нолановским Джокером. «Why so serious?». Ответа на этот вопрос ему лучше было бы не знать. Почувствовав вкус собственной крови, Игорь поднял перчатку в останавливающем жесте и отошел в сторону. Победа.

Уже через секунду мне стало противно от своего мальчишеского ухарства. Но все же было интересно посмотреть на его плоды. Женя подбежала к Игорю с бумажным платком. Пока она утирала ему кровь, он попытался ее поцеловать, но она отстранилась с недовольным лицом, как бы говоря «ну подожди, дай закончу», сразу после чего бросила взгляд на меня. Я улыбнулся, оценив ее находчивость. Не лжив Екклезиаст — воистину «женщина горче смерти».

Потом мы сели в кафе. В окно подмигивала ледяными бликами Москва-река — здесь она была еще относительно чистая, летом люди даже купались. А ниже по течению уже виднелись уродливые башни Делового центра — произведение умственно отсталого ребенка-великана, раздолбавшего гигантский айфон и нагромоздившего из обломков микросхемы подобие города. Наверное, после окончательной победы Постмодерна в мире воцарится педиакратия — власть младенцев, как наиболее свободных от фашистской диктатуры рассудка и наиболее прогрессивных по сравнению с архаичными взрослыми, не говоря уже о таких совершенно бессмысленных существах, как старики. Современный культ молодости с его феноменом kidult-ов — лишь переходный этап.

- Я не понял, ты что, специально на меня налетел? — спросил Игорь, снова веселый и еще более румяный.

- Ну да, хотел уберечь тебя от стычки с другими парнями. У нас в клубе я самый безобидный.

Изящный получился ответ: и пошутил по-дружески, и блеснул благородством, и в то же время поскромничал. Жене понравилось. Принесли меню. Когда они с Игорем взяли себе по экземпляру, оказалось, что третьего нет.

- Позвольте, а где мое меню? — я шутливо изобразил возмущенного буржуа.

- Какой капризный, а! — Женя сыграла раздражение и придвинулась ко мне вместе с меню — так, что мы теперь касались друг друга локтями. А могла ведь просто положить меню между нами. Но нет, «потому что она — сеть, и сердце ее — силки, руки ее — оковы». Игорю следовало задушить ее на месте — я бы, само собой, заступился за нее, но в глубине души был бы ему благодарен и, уж точно, безмерно его зауважал. Игорь же уткнулся в смартфон, то ли ничего не замечая, то ли делая такой вид, то ли замечая, но не видя в этом ничего «криминального».

- На Донбассе убит один из лидеров ополчения Евгений Ищенко, — озвучил он прочитанную в интернете новость. — Слышал об этом?

Евгений Ищенко с позывным «Малыш» был командиром казачьей гвардии и комендантом Первомайска. Он выступал резко против «слива» Новороссии и торгашеских мирных переговоров с киевской хунтой, и чем ближе шло дело к возвращению народных республик Донбасса в состав Украины, тем жестче он критиковал их марионеточное руководство.

- Конечно, слышал. Это еще месяц назад было.

- В бою убили?

- В каком бою? Там же мир, — саркастически ответил я. — Теперь командиров на Донбассе убивают только в тылу. И только свои.

- Официальная версия — налет украинской ДРГ.

- Хорошо хоть, не Ли Харви Освальд.

- А ты думаешь, это какой-то заказ?

- Я думаю, это приказ. Одной из свиней, назначенных верховодить в этих квази-государствах.

- Делать им больше нечего — они от «укропов» отбиваются, да еще хозяйство пытаются восстанавливать.

- Все, что они пытаются восстанавливать — это целостность Украины. И власть олигархов. Что, по сути, одно и то же.

Ищенко был одним из последних командиров ополчения, кого еще можно было назвать идейным лидером или моральным авторитетом — остальных к тому моменту либо вынудили уйти из Донбасса шантажом и угрозами, как легендарного зачинателя Крымской виктории Стрелкова, либо просто истребили, как героя эпических боев за Донецкий аэропорт «Бэтмена», а многие, видя, как знамя Новороссии спускается, сами оставили борьбу. В строю еще оставался Алексей Мозговой, но один он уже не мог ничего изменить.

Так умирала «Русская весна» — цветы торжествующе вырвались из-под снега, но вскоре завяли от запаха всплывшего дерьма, а свежую траву спешно остригли газонокосилками казенные дворники. Все потому, что для чиновных московских котов весна — это неприятное, лишний раз отвлекающее от дивана и миски напоминание о кастрированных яйцах.

- Ребята, официант идет — давайте что-нибудь выберем, — перебила нас Женя. Официант, и правда, шел в нашу сторону, но если бы не шел, она обязательно нашла бы другой повод прекратить затевавшийся спор. Женя знала, что «слив» Новороссии был той темой, которая могла довести нас с Игорем — двух друзей и соратников, членов одной «ячейки» (хотя сами мы не любили это слово) — до настоящей свары.

Подошел официант, мы заказали чай с чабрецом и блины с сыром («Масленица же», — сказал Игорь, и я в очередной раз позавидовал тому, как у него все просто). Когда Женя закрывала меню я снова обратил внимание на ее кольцо — такое же, как у Игоря. Она жена моего друга, бред какой-то.

 

***

 

Когда в разгар «Русской весны» произошло воссоединение с Крымом, я плакал. И даже нарочитые, с кулак, банты из георгиевских лент, которые в тот день нацепили на свои итальянские костюмы сенаторы и депутаты, даже парадно-фальшивые улыбки поп-звезд, оскверняющих Красную площадь своими кривляниями под фонограмму, не могли опошлить величие этого момента.

Хайдеггер считал, что не все в прошлом — бывшее, как и не все в грядущем — будущее. Я долго не мог понять эту мысль до конца, но вот на моих глазах сквозь пелену нынешнего проступало настоящее, сквозь ворох хроникальных событий порывом ветра пробивалась История, и тогда я точно знал, а самое главное, переживал всем существом, что в полном смысле присутствую в мире, то есть нахожусь-при-сути, а не дрейфую призраком где-то на задворках бытия. Впервые после встречи с Ольгой я чувствовал, что живу. В действительности, это очень редкие мгновенья. Большинство людей думают, что живут, просто потому, что никогда не жили, и им не с чем сравнивать свое повседневное состояние, которое они называют жизнью. Но тогда казалось, что и эти человекообразные деревья ожили, подобно толкиновским энтам или античным гамадриадам. «Русская весна» пробудила каждого, чьи корни еще не полностью засохли, каждого, в ком еще не умерла русская нимфа.

За три года до этого, в августе 11-го, мы с Ольгой были в Крыму, и я помнил, как обижались местные жители, когда их называли украинцами, помнил ту неловкость, с которой они поздравляли друг друга с «Днем незалежности», помнил, какой нелепостью, случайностью казались эти надписи на «мове» и гривны с портретом Мазепы.

А еще лучше я помнил, какими мы с Ольгой были счастливыми. Мы прошли с рюкзаками от Керчи до Севастополя, ночевали в сараях у крымских бабушек, в разваливающихся домиках советских баз отдыха, иногда в палатке или вовсе без нее — под низким шатром южного неба, ели консервы и пили дешевое вино, изредка раскошеливались на барабульку и мороженое, робко целовались холодными от долгого купания губами, а потом, лежа на камнях, воображали, что пятна на нашей облезшей от загара коже это моря, и придумывали им названия. Море забытых рок-шлягеров, Море золотой скалапендры, Море Уолта Уитмена, Море Великого Ээх...

Наверное, какой-нибудь психоаналитик мог бы трактовать мою горячую поддержку крымского восстания как невроз, вызванный сильными романтическими переживаниями, связанными с этим полуостровом — «типичная сублимация либидо в мортидо, дорогой друг» или что-то в этом роде. Если копнуть глубже, связь между Ольгой и «Русской весной» для меня, действительно, была. И та, и другая подарили мне опыт сверхличного бытия. Благодаря им я понял, что истинное счастье достигается лишь в единении с чем-то большим, чем ты сам. Счастье — это встреча одного осколка с еще одним, несколькими или множеством ему подобных и внезапное осознание, что обрывистые крючки на его теле — фрагмент прекрасного узора. Счастье есть соучастие. Поэтому обособленному индивиду оно недоступно, счастье и одиночество — взаимоисключающие категории. И монахи-отшельники в этом смысле наиболее радикальны — они уединяются от мира, чтобы устремиться к высшей форме единения — богообщению, ведь в Боге ты соединяешься сразу со всеми. Мирскому человеку проще преодолевать этот путь постепенно: от любви к женщине и семье через любовь к народу и стране. Я полюбил Ольгу, поэтому смог полюбить Россию. Теперь я потерял Ольгу и потерю России вынести не мог.

Шло лето 2014-го. Вслед за Крымом референдумы о выходе из состава Украины провели Донецк и Луганск, но Кремль вежливо проигнорировал их и бросил на расправу карательным войскам американо-бандеровской хунты, а заправские политологи на российском ТВ стали объяснять недоумевающему населению, что это очень хитрый ход. Стрелков героически держал оборону Славянска. Я не мог заниматься делами, да и вообще думать о чем-то помимо войны, постоянно читая сводки от ополченцев и просматривая репортажи с мест боевых действий. Стрелков худел и мрачнел от видео к видео — город в оперативном окружении, силы неравны, помощи от России нет, оружие и боеприпасы заканчиваются. Наконец он объявил, что вынужден принимать в ополчение женщин, и тогда я не выдержал.

Человек из военкомата Донецкой Народной Республики назначил мне дату прибытия в тренировочный лагерь, находившийся в Воронежской области (еще один находился в Ростовской). Билет нужно было купить самому, остальное я должен был получить уже там, но, зная, что на фронте проблемы даже с военной формой, я решил обзавестись ей заранее, до отъезда. Выбрал костюм «Горка»; с берцами пришлось немного повозиться, но наконец и с ними было решено — нашел модель, сочетавшую легкость, толстую подошву, дышащий верх, не натирающую пятку, удобную шнуровку и отсутствие молний.

На улице полыхал полдень — молодые мамы сидели на лавочке с пивом и лениво покачивали коляски, у обочины распаренные таксисты играли в карты на капоте одной из своих машин, дворники перекуривали, расположившись под деревом и внимая сладким воплям узбекских spice girls, двое подростков с баллончиками и трафаретами несуетливо переходили с места на место, оставляя на асфальте рекламу экспресс-кредитов, — а я парил над этим муравейником, исполненный смешанного чувства ужаса и восторга. Ради чего жить? — на самом деле, глупый вопрос — любая тварь найдет на него удовлетворительный ответ в меру своей приземленности. Главный вопрос: ради чего умирать? — с ним посложнее. Но кому не за что умирать, тот по-настоящему и не живет.

Оставалось попрощаться с родными, то есть с папой (бабушкам, рассудил я, знать об отправлении внука на войну будет неполезно). Я решился позвонить только к позднему вечеру, и папа уже отходил ко сну, не выключая по обыкновению телевизор. До смерти мамы он так не делал, и его можно понять — засыпать одному в тишине четырехкомнатной квартиры как-то тоскливо и даже жутковато.

- В общем, я решил ехать на Донбасс.

- В смысле?

- Добровольцем.

- Когда?

- Завтра поезд в Воронеж. Там несколько дней подготовки, а потом через границу и..., — хотел сказать «на войну», но понял, что для папы это, пользуясь терминологией Microsoft Word, словно с ярко выраженной экспрессивной окраской, и сказал: — ….дальше по распределению.

Папа молчал — в трубке слышался только голос комментатора фигурного катания из телевизора, я уже готовился разразиться тирадой о священном долге, припомнить прадеда, потерявшего ногу, воюя партизаном в лесах Белоруссии, рассказать о «горловской мадонне», «одесской Хатыни», кассетных бомбах, белом фосфоре и других зверствах укронацистов.

- Ну… что ж… езжай, — прозвучало вдруг на том конце провода.

Такой ответ мог быть только в одном случае — если папа не поверил в серьезность моих намерений. Меня это немного обидело, но и обрадовало — меньше всего мне хотелось долгих объяснений. Мы вполне дежурно попрощались, и на радостях я даже спустился за вином. Принять решение об уходе на войну было гораздо проще, чем сообщить о нем папе.

Но был еще один человек. Само собой, позвонить Ольге я не мог — это выглядело бы глупо и крикливо («Привет, как ты? Ясно, а я вот на войну ухожу»), поэтому после двух бокалов я решил прибегнуть к эпистолярному жанру. Первым делом я создал для еще не написанного письма архив и защитил его паролем, чтобы Ольга не открыла файл раньше времени, то есть до того, как я погибну или буду уверен, что погибну. Пароль я написал маркером на обоях с пометкой «для Ольги» — если бы я сам не успел сообщить его ей, то первый человек, вошедший в квартиру после моей смерти, увидел бы надпись на стене и, наверняка, передал бы содержание адресату.

Идея с архивом была блистательна, но с содержанием самого письма дело обстояло сложнее. Вместо лаконичного и пронзительного послания я все время сбивался на воспоминания о днях, проведенных вместе. Так я невольно перемотал в голове все наше романтическое home video и в очередной раз понял, что расстались мы как-то странно.

Впрочем, с Ольгой все было странно — меня никогда не покидали сомнения в том, что она вообще человек. Неподдельная детская наивность и простота сочетались в ней с мудростью и проницательностью, которые порой казались паранормальными и, признаться, несколько пугали, как пугают, наверное, дети-индиго или ангелы; хрупкость, ветреность, мечтательность, катастрофическая неприспособленность к жизни вдруг сменялись поразительной жесткостью, трезвостью и стоицизмом, заставляя меня чувствовать себя уже не рыцарем при даме, а оруженосцем при рыцаре; пацанская небрежность, расхлябанность и доходящая до неприличия дурашливость так легко уступали место высокой женственности и совершенно естественному аристократизму, будто дело идет даже не о переодевании, а о включении/выключении света в комнате. Ольга словно объединяла в себе сразу несколько личностей, и некоторые из них явно жили не только в прошлом, но и в будущем. Наверное, поэтому я никогда не мог называть ее иначе, как Ольга — традиционные любовные «позывные» или уменьшительно-ласкательные суффиксы по отношению к ней казались недопустимой пошлостью вроде розового киота для иконы. Я даже не пытался разгадать ее — просто созерцал, словно присутствуя при каком-то таинстве и постоянно задаваясь только одним вопросом: «Почему меня впустили в алтарь? Почему именно меня?».

Но вот Царские врата закрылись перед моим носом, завеса задернулась, свечи вокруг погасли. Однажды Ольга уехала, не объяснив толком, куда и зачем, после чего несколько дней не отвечала на звонки и сообщения. Только когда я напрямую спросил «ты ушла?», она прислала скупое «угу», одним междометием взорвав всю чертову вселенную. Вот так, в конце было Слово, и Слово было «угу». Как? Почему? Зачем? — предъявлять эти вопросы к чуду было бы глупо и кощунственно — я просто вышел из храма и побрел по своим никчемным делам. Пошел искать по урнам черных дыр крупицы пепла своей вселенной — вовсе не надеясь ее собрать, а просто, чтобы хоть чем-то себя занять до смерти.

Письмо я так и не написал. Допил вино и уснул. А утром проснулся от звонка в дверь. Наверное, комивояжеры, подумал я, и решил не вставать. Но звонок не стихал. Я пошел открывать дверь, ожидая увидеть пьяное рыло соседа снизу, во время запоев частенько ошибавшегося этажом, но на пороге стоял папа. После нашего телефонного разговора он, видимо, немного поразмыслил над услышанным, а потом поехал на вокзал и купил билет на ночной поезд до Москвы.

Едва войдя, папа расплакался. Мои заготовленные слова о священном долге и прочем были в такой ситуации уже неуместны. Я пытался его успокоить и наконец тоже расплакался, с каждой пролившейся слезой презирая себя все больше.

Потом я сходил за водкой, и мы пили ее, не переставая плакать. Говорили уже не только о войне — я и не помню, о чем конкретно, но лейтмотивом шли сокрушения на тему невозможности для одного человека понять другого, даже самого близкого.

- Вот мама твоя… Я же ее никогда не понимал, — признался папа.

- Я тоже.

- И тебя не понимаю.

- Я тоже.

- Что тоже? Меня или себя?

- Обоих, — уточнил я, а потом, после некоторой паузы, спросил: — Неужели так будет до самой смерти?

- Не знаю. Но чем я больше живу, тем меньше понимаю других.

- Жутко.

Бутылка опустела.

- Обещай, что ты не уедешь, — сказал папа.

Теперь я уже не мог отказать. И получив ответ, папа спокойно уснул.

Глядя на него спящего, я вспомнил, как в детстве мы однажды пошли с ним на речку. Мне тогда было года четыре — одно из самых ранних моих воспоминаний. Папа уплыл, а меня оставил ждать на берегу, пообещав вернуться через пять минут. Вокруг было много людей, людей еще советских, улыбчивых и добрых, поэтому бояться было нечего, но у меня вдруг началась настоящая паника — паника оттого, что все эти люди были чужими, а единственный родной человек уплыл. Сложно объяснить взрослым логическим языком то странное детское чувство — возможно, подобное чувство заставляет преданных собак пробегать многие километры за машиной хозяина или целыми месяцами ждать его на месте расставания. И вот я пошел в воду, шаг за шагом погружаясь все глубже и высматривая вдали папу. Плавать я, конечно же, не умел, но почему-то вовсе не думал о том, что буду делать, когда вода подступит к голове. Внезапно пологое дно резко ушло из-под ног, и я начал тонуть. В себя я пришел уже на берегу — надо мной стоял папа. А теперь я смотрел на него, и у меня было ощущение, что мы поменялись местами. Пристроившись рядом, я тоже уснул.

Папа проснулся еще засветло и сразу стал собираться на вокзал, а меня разбудил только перед самым уходом.

- «Для Ольги»? Что это? — уже обуваясь, спросил он. Разумеется, он заметил надпись много раньше, но тогда было не до этого.

- Да так, обещал ей скинуть кое-что и записал, чтоб не забыть.

Папа промолчал — в его похмельной голове не родился вопрос: «Зачем ради простого напоминания портить обои в съемной квартире, да еще на самом видном месте?». Мы обнялись, попрощались, и он ушел.

Закрыв дверь, я тут же отправился на кухню и взял нож. Наверное, если бы письмо Ольге все-таки было написано и отослано, я бы зарезал себя, не вынеся позора, но на деле досталось только обоям.

 

***

 

В детстве мама читала мне Библию на ночь, хотя была мусульманкой. Лучше бы читала Коран — я все равно ничего не понимал, зато она, может быть, усвоила бы мысль о порочности ростовщичества. Муххамед называл лихву среди семи самых губительных грехов, а позднее исламские богословы раскрыли тезис о ее недопустимости еще более изящно, указав, что человек, дающий деньги в рост, фактически торгует временем, тогда как оно является прямой собственностью Аллаха.

Мама была процентщицей: ссужала деньги, одалживая для этого у других, не подозревающих о целях займа, людей (одалживала, разумеется, беспроцентно). Не знаю, откуда у татарской девчонки, которая была первым городским поколением в своей семье и даже школу толком не закончила, появилась эта гениальная мысль о возможности зарабатывать на «круговороте денег в природе» — не вкладывая ни копейки, а всего лишь перекладывая чужие банкноты из одного кармана в другой. Это как использование ветра мельником, только даже мельницу строить не надо. Будто предчувствуя скорое установление в России капитализма, мама еще в конце перестройки сделала ставку на важнейший для этой социально-экономической формации фактор производства — нет, не капитал — обман (в теории именующийся «предпринимательскими способностями»).

Ее посадили по статье «мошенничество» в 91-м, когда мне было три года, и в течение шести лет я видел ее только раз в несколько месяцев — на свиданиях. Потом она вышла, начала торговать на рынке и вскоре открыла свою точку, затем еще одну и еще, наконец одолжила у разных людей кучу денег на какой-то амбициозный и вряд ли вполне легальный бизнес-проект, погорела и стала скрываться. Маме было едва за тридцать — молодая, красивая, муж, дети — можно забыть об ошибках прошлого и начать новую жизнь, но какая-то иррациональная, мистическая тяга к игре с фортуной не давала покоя ее душе. Точно так же ее брат Рустик, будучи талантливым спортсменом, неглупым и творчески одаренным человеком, стал торговать наркотиками, сам вскоре сел на иглу и угодил за решетку, а когда вышел на свободу, как ни в чем не бывало, продолжил свой bad trip. Родовой порок или просто дух времени, черт знает.

Несколько лет мы жили под натиском маминых кредиторов — нам били окна, исписывали краской дверь, забирали из дома технику, приводили квартирантов, чтобы те жили у нас в счет долга, ну а про такие мелочи, как угрозы, проклятья и повестки в суд, не стоит и говорить. Мама умудрилась задолжать не только друзьям и родственникам, но даже родителям моих одноклассников и школьным учителям, причем все они вели себя не многим лучше, чем ее базарные «партнеры». Видя, до какой низости людей доводят деньги, я стал презирать последние, особенно в виде кредитов. До сих пор, как я ни силился, мне не удалось оценить прелести капитализма и оправдать для себя необходимость существования банкиров, на которых эта система держится. Кажется, их все-таки придумали, чтобы вешать.

К последним годам маминой жизни с долгами кое-как удалось расплатиться. Сама же она, следуя за таким же проигравшимся пушкинским Германном, угодила в психушку, но, к счастью, не пациентом, а санитаркой — устроилась по знакомству, чтобы капала хоть какая-то официальная зарплата и набегал стаж. Однако никто так и не узнал, на что она занимала эти огромные и канувшие в безвестность деньги. Когда я попытался что-то выяснить, то понял, что для каждого у мамы была своя версия. Она вообще жила в какой-то Небыляндии, царстве тотальной лжи, где была вроде королевы в изгнании, воровато плутающей среди ей же порожденных призраков. Наверное, мама и сама забыла, какое отражение в ее зеркальном лабиринте настоящее.

В девятом классе она стала водить меня по врачам, выискивая болячки, которые могли бы освободить ее чадо от службы в армии. Из более-менее серьезных недугов обнаружились межпозвоночная грыжа и кифосколеоз, после чего нас направили к особому врачу — вертеброневрологу. Пока он рассматривал мои снимки, мама вдруг выдала:

- Мы собираемся в танковое училище поступать. Как думаете, пройдем мы отбор с таким здоровьем или лучше даже не пытаться?

Врач усмехнулся.

- Знаете, тут забавная вещь. В танковое, скорее всего, не пройдете, а вот в армию, наверняка, возьмут.

- Эх, ну вот, Денис, — обратилась ко мне мама с нежным сожалением, — не получится в танковое. Куда мы теперь?

Моя главная надежда на «негодность» рухнула, но я даже не расстроился — просто потому, что был полностью поглощен изумлением от маминого гения. Разумеется, ни в какое танковое я не собирался — она это выдумала, причем, руку даю на отсечение, выдумала на ходу. Врач был никак не аффилирован с военкоматом и, глядя на мои снимки, скорее видел позвоночник динозавра, чем потенциального призывника-уклониста, но мама все равно не могла напрямую спросить про армию — она лгала даже в тех случаях, когда сказать правду было гораздо проще. Тогда я понял, что ложь для нее — это не дурная привычка, не стратегия и даже не стиль жизни, а настоящая страсть, одержимость.

Что будет, если Пиноккио скажет: «Сейчас у меня удлинится нос»? Удлинится нос или нет? Если соврал, то, как обычно, удлинится, но ведь если удлинится, значит, не соврал, а тогда почему же удлинится? Так что же все-таки будет с носом? А может, несчастная кукла просто умрет на месте?

Когда я последний раз видел маму живой, мы сидели на кухне и ужинали. Скоро мне нужно было ехать на вокзал — я к тому времени уже давно жил в Москве.

- Динь, скажи, я тебя ничем не обижала? — вдруг спросила она.

- Да нет.

- Точно?

Можно было припомнить все дни, когда я слонялся по городу со своим другом Сорбетом до позднего вечера, несмотря на дождь и мороз — лишь бы не возвращаться домой, где очередной мамин кредитор ломится в дверь или, того хуже, по-хозяйски разгуливает внутри в сопровождении судебного пристава, — но это как-то не подходило под категорию обиды, обиды не было.

- Ну да, точно.

- Хорошо. Ты скажи, если что.

Мы немного помолчали, потом она так же внезапно начала новую тему:

- Я вот покреститься хочу.

- Зачем тебе?

- Ну, ты же знаешь, мне эта культура ближе. Я никогда мусульманских традиций не знала. Муж у меня крещеный, дети — тоже. Даже за Рустика когда молюсь — то Богородице.

- Как знаешь, — мне было, и в правду, все равно.

- Меня только одно беспокоит. В исламе считается, что если перейдешь в другую религию, то в ад попадешь. А я в ад не хочу, я ничего плохого не делала.

В этой фразе была вся мама. Она собиралась в христианский рай, но боялась мусульманского ада. Хотела взять в долг и у Муххамеда, и у Христа, а потом дать в рост дьяволу и, рассчитавшись со всеми, остаться в плюсе. Бедный Пиноккио.

 

В день смерти мамы я занимался привычными делами, но у меня было как-то необыкновенно тяжело на душе — в груди словно повисла наваристая черная туча, — и я не мог ни справиться с этим состоянием, ни даже понять его причины. Ольга тут, явно, была ни при чем — прошло уже около полугода после рокового «угу», и наш роман теперь казался мне сном — все сны заканчиваются, глупо было бы об этом печалиться.

Вечером позвонил папа.

- Тут что-то мама заболела.

- Что с ней?

- Приехала с дачи, легла и страдает. Говорит, простыла. Голова сильно болит, желудок. Врачей вызвал — они что-то вкололи и уехали. А ей только хуже стало. Тошнит без конца.

- Еще раз вызови.

Это звучало глупо, но отнюдь не бессмысленно. Однажды у меня несколько дней болело горло, и дошло до того, что я уже не мог ни есть, ни говорить, а скоропомощный врач посоветовал просто расслабиться и принять такие-то таблетки. Последовав всем инструкциям, на следующий день я начал задыхаться и еще раз вызвал скорую — новый врач, теперь это была женщина, в ужасе забрала меня в больницу, утешив, что следующую ночь я бы, скорее всего, не пережил. Кстати, в больнице я, полыхая сорокаградусным жаром, еще высидел очередь — только потом лор, похожий на мясника, открыл мне рот и, не дожидаясь действия анестезирующего спрея, вспорол душивший меня абсцесс, из которого пролилось, наверное, со стакан желто-зеленой жижи.

- Ладно, подожду немного. Может, укол еще не подействовал, — ответил папа.

Когда я перезвонил ему, он ехал за рулем — повез маму в больницу. Голос его был встревоженным. Позже я узнал, что в этот момент мама уже не могла связно говорить, не узнавала папу — только полулежала на заднем сидении, как плюшевый заяц, и махала руками над головой, будто бы кого-то отгоняя.

В тот вечер папа объездил пять или шесть больниц — в каждой из них врач после осмотра отправлял его по другому адресу — из хирургии в неврологию, из неврологии в наркологию, а оттуда в кардиологию или куда-то еще в ту же рифму. В результате уже около полуночи папа позвонил мне и сказал, что мама в реанимации.

- Может, мне приехать? — спросил я.

- Пока не дергайся.

Не прошло и получаса, как снова раздался звонок от папы.

- Приезжай, — он сказал только одно слово, но даже оно одно далось его дрожащему голосу с огромным трудом.

Положив трубку, я опустился на диван, взялся руками за голову и расплакался. Однако через несколько секунд решил перестраховаться и набрал брата.

- Тебе папа звонил?

- Да, — брат тоже плакал.

- Он так сказал, что я не понял… Мама…, — я боялся дальше произнести вопрос, из-за которого звонил.

- Да... умерла.

С утра мы уже вместе забирали маму из морга. Желтая и опухшая, она была похожа на старуху, и папу даже спросили, не сыном ли он приходится умершей. Я думал, будет тяжело, но слезы ни разу не подступили — царящая в морге атмосфера равнодушия одновременно пугала и успокаивала, но никак не располагала к сентиментальным поползновениям.

В заключении судме<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: