Загадка доктора Хонигбергера 24 глава




Это последняя подробная запись в дневнике доктора. Однако дальнейшее не менее поразительно:

«12 сентября. С позапрошлой ночи я уже не могу вернуться. Пишу на чердачной лестнице, прихватив карандаш и тетрадь, которую потом запрячу среди других, с санскритскими упражнениями. Лишь бы только не заблудиться по дороге в Шамбалу…»

Эта запись сделана через два дня после исчезновения доктора. Если бы кто-то мог тогда же, по свежим следам, расшифровать рукопись и прочесть последнюю страницу, он узнал бы, что доктор Зерленди все еще находится в доме, совсем рядом с семьей.

На третий день, собравшись вернуть тетрадь и от корки до корки прочесть ее г-же Зерленди, я отправился на улицу С. Мне открыла старая служанка.

— Барыня хворают, — объявила она. — А молодая барыня уехали в Париж!

— Как это, вот так сразу — в Париж? — опешил я.

— А так ее милости было угодно, — отвечала служанка, не глядя мне в глаза и явно не намереваясь вступать в откровенности.

Я оставил свою визитную карточку и сказал, что наведаюсь на днях, узнать, как здоровье хозяйки, но сумел выбраться лишь через неделю. Калитка оказалась заперта, и мне пришлось долго трясти ее и нажимать на ржавую кнопку звонка, пока не вышла служанка. Она нехотя проковыляла по дорожке через сад, в котором как-то внезапно, словно за одну ночь, опали последние цветы, и ворчливо сказала:

— Барыня уехали в деревню.

А уже показав мне спину, обернулась и добавила:

— И когда возвернутся, не сказывали…

Я приходил еще много раз — и той осенью, и зимой: калитка всегда была заперта, и в лучшем случае, если служанка вообще удосуживалась выйти ко мне, я слышал грубое: «Нету их дома…» Я слал г-же Зерленди письмо за письмом, но не получал ни ответа, ни подтверждения, что они получены. Я терялся в догадках. Никоим образом г-жа Зерленди не могла проведать, что я нашел и забрал с собой дневник ее мужа. Никто, я голову бы дал на отсечение, не видел, как я прятал его под полу пиджака. Даже если за мной шпионили и подглядывали в замочную скважину, все равно разоблачить меня было невозможно, поскольку я сидел спиной к двери, зарывшись в кипу тетрадей.

В конце февраля 1935 года, проходя мимо знакомого дома на улице С. и заметив, что калитка открыта, я вошел. Признаюсь, на кнопку звонка я нажимал с бьющимся сердцем, ожидая явления все той же угрюмой старухи, но, на мое удивление, дверь открыла молодая горничная. Я спросил, дома ли кто-нибудь из хозяев. «Все дома», — был ответ. Я подал свою визитную карточку и вошел в салон. Несколько минут спустя отворилась дверь из спальни и передо мной предстала Смаранда. Ее было не узнать: она казалась помолодевшей лет на десять, со вкусом подкрашена и волосы другого цвета. Прежде чем протянуть мне руку, она еще раз бросила взгляд на мою визитную карточку. Притворство удавалось ей на славу. Она назвала себя, как будто мы не были знакомы, и спросила:

— Чему обязаны вашим визитом?

Мне пришлось напомнить, что я некоторое время работал в библиотеке доктора Зерленди, что, собственно, его супруга сама пригласила меня изучить архив мужа и что с ней, Смарандой, мы тоже знакомы.

— Тут, вероятно, какое-то недоразумение, — улыбнувшись, ответила она. — Я уверена, что мне вас никогда не представляли. В здешнем обществе у меня очень мало знакомых, и я бы вас запомнила, если не по имени, то по внешности…

— Однако госпожа Зерленди уж точно хорошо меня знает. Я несколько недель подряд проработал в вашей библиотеке, — настойчиво сказал я, указывая на массивную дубовую дверь.

Смаранда проследила мой жест в изумлении, словно не веря глазам.

— То, что вы говорите, действительно странно, — сказала она, — потому что здесь на самом деле была когда-то библиотека моего отца. Но это было много, очень много лет назад. Во время оккупации нам не удалось ее сохранить, а библиотека была ценнейшая…

От растерянности я засмеялся, потом, после долгой паузы, возразил:

— Мне очень трудно поверить в то, что вы говорите. — При этом я смотрел ей прямо в глаза, давая понять, что разгадал ее игру. — Каких-нибудь пару месяцев назад, не более, я работал в этой библиотеке. Я изучил ее полка за полкой и могу на память сказать, что где стоит…

Не дав мне продолжать, Смаранда быстро пошла к двери в спальню и позвала:

— Мама, можно тебя на минутку?

Г-жа Зерленди вышла, держа за руку маленького мальчика. Я низко поклонился, но по ее глазам понял, что она тоже не хочет меня признавать.

— Этот господин утверждает, что он якобы несколько месяцев назад работал в библиотеке, — сказала Смаранда, указывая на дубовую дверь.

Г-жа Зерленди взглянула на меня с видом оскорбленного достоинства и, погладив мальчика по головке, отослала его:

— Поди поиграй, Ханс.

— Но вы же сами написали мне, вы сами ввели меня в эту библиотеку! — взорвался я. — И попросили закончить биографию доктора Хонигбергера, которую начал ваш муж!

Г-жа Зерленди переводила изумленный взгляд с меня на Смаранду. Надо отдать ей должное, она тоже притворялась мастерски, и я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо.

— Мой первый муж, доктор Зерленди, в самом деле занимался жизнеописанием какого-то медика с немецким именем, — сказала она, — но, честное слово, сударь, имени его я не помню. Мой первый муж умер двадцать пять лет назад, а библиотека утрачена в войну…

И поскольку я стоял столбом, не в силах оторвать глаз от двери, которую я столько раз открывал всего пару месяцев назад, г-жа Зерленди добавила:

— Смаранда, покажи гостю комнату…

Я машинально последовал за ней и замер на пороге, ошеломленный тем, что увидел. Только канделябры и шторы остались прежними, но ни письменного стола, ни книжных шкафов, ни большого ковра — ничего этого не было. Зал принял вид гостиной: пара чайных столиков, ломберный, несколько кушеток, шкуры перед камином. Довольно потертые обои оголенных стен скрашивались лишь картинами и образцами старинного оружия. Деревянная галерея, опоясывавшая стены, исчезла. Я попятился в полном замешательстве и закрыл за собой дверь.

— Вы правы, — пробормотал я. — Библиотеки нет. Если бы я по крайней мере знал, кто ее купил. Мне хотелось бы подробнее заняться Хонигбергером…

— Но, сударь, — возразила г-жа Зерленди, — библиотеку распродали почти двадцать лет назад…

— Самое главное все же — это то, что вы меня не узнаете, — сказал я, пытаясь улыбнуться.

Мне показалось, что рука г-жи Зерленди чуть-чуть дрожит, но не могу утверждать этого наверняка.

— Представьте же себе и наше удивление, сударь, — вмешалась Смаранда. — По меньшей мере странно, чтобы кто-то помнил комнату, в которой два десятка лет назад была библиотека, тем более что в нее, сколько я знаю, и тогда-то никто из посторонних не заходил…

Пора было откланяться. Я понимал, что по неизвестным мне причинам ни та, ни другая из дам не хотят меня узнавать. Уж не под действием ли незримого влияния, идущего из иных пределов?

— Интересно, узнает ли меня хотя бы служанка, старая хромая служанка, уж с ней-то я последнее время говорил много раз? — решился спросить я на прощание.

Г-жа Зерленди испуганно обернулась к Смаранде.

— Это он об Арнике…

— Много раз? Последнее время? — воскликнула Смаранда. — Да она пятнадцать лет как умерла!

Я почувствовал, что схожу с ума, глаза заволокло пеленой. Задержись я здесь еще на несколько минут, я рухнул бы у их ног без чувств. Пробормотав что-то вроде извинения и стараясь не поднимать глаз, я вышел. Мне пришлось долго блуждать по улицам, пока голове не полегчало, пока передо мной не забрезжил смысл этого ошеломляющего случая. Но я не посмел ни с кем поделиться. Не будет признаний и в этом рассказе. Моя жизнь и так подверглась опасности из-за прикосновения к тайнам, в которых заставила меня разбираться г-жа Зерленди, не имея на то позволения доктора…

Несколько месяцев спустя после описанных выше событий ноги снова привели меня на улицу С. Дом под номером 17 сносили. Решетка ограды была уже местами выломана, прудик завален плитами дорожки и всяким барахлом. Я долго стоял, карауля, не появится ли кто из домашних, не объяснится ли как-то их загадочное поведение. Но по двору сновали только рабочие и распорядитель, надзиравший за ними. Наконец я отправился восвояси, почти больной от этой тайны, которая только поманила меня, не раскрывшись до конца. Посреди улицы мне попался мальчик, тот самый, которого при моем последнем посещении выводила за руку из спальни г-жа Зерленди.

— Ханс! — окликнул я его. — Как хорошо, Ханс, что я тебя встретил!

Мальчик посмотрел на меня с искусно подделанным удивлением.

— Я никакой не Ханс, — ответил он вполне учтиво. — Я Штефан.

И пошел своей дорогой, не оборачиваясь, со скучающим видом ребенка, который не нашел себе товарища для игры.

 

1940

 

Серампорские ночи

 

 

I

 

Никогда не забуду ночей, проведенных в обществе Богданова и Ванманена в Серампоре и Титагархе, под Калькуттой. Богданов, еще при царе десять лет прослуживший русским консулом в Тегеране и Кабуле, учил меня персидскому, и мы подружились, несмотря на разницу в возрасте и положении: он — известный ориенталист со множеством солидных публикаций, а я — зеленый юнец, школяр, зато тоже православный. Свою веру Богданов оберегал — как раньше среди мусульман Персии и Афганистана, которых любил, так и теперь среди индусов Бенгала, неприязнь к которым с трудом сдерживал. В отличие от него Ванманен обожал весь индийский мир. Он много лет занимал должности библиотекаря и секретаря Бенгальского азиатского общества, а перед тем — библиотекаря Теософского общества в Адьяре. Этот голландец средних лет приехал в Индию в ранней молодости, страна обворожила его и, как многих других, оставила у себя навсегда. Знаток тибетского языка, он, будучи пассивен и привержен вольготной жизни, опубликовал очень мало. Почти четверть века он вникал в язык исключительно ради собственного удовольствия, не испытывая никакого пиетета перед научными званиями. Жил бобылем и имел склонность, которую предпочитал не афишировать, — к оккультизму.

Как только завершался сезон дождей и спадала жара, мы становились неразлучными. С утра до вечера просиживали мы в библиотеке Азиатского общества на Парк-стрит, я с Богдановым за одним столом, Ванманен — в своем кабинете. Богданов делал сверку перевода из Мохамеда Дхары Шикуха, Ванманен заносил в каталог новые поступления тибетских манускриптов, приобретенных обществом в Сиккиме, а я бился над расшифровкой текста «Subbashita Samgraha», знаменитого своими закавыками.

Труд товарищей считался у нас делом святым, и, за исключением скупого обмена словами во время перекуров, мы были абсолютно безмолвны. Зато перед закрытием библиотеки мы, все трое, собирались в кабинете у Ванманена и уж там-то отводили душу в беседах, которые кончались иногда поздно ночью.

А калькуттские ночи в разгар осени приобретали ни с чем не сравнимую прелесть. В их воздухе соединялись истома Средиземноморья и звонкость Севера, дыхание вечности, которым пробирают душу моря Востока, и крепкие растительные благовония, исходящие из лона Индии. Я никогда не мог устоять перед чарами этих ночей и еще до того, как сошелся с моими учеными друзьями, любил по вечерам уходить из дому и, случалось, возвращался только под утро.

В то время я жил в северной части Калькутты, на Райпон-стрит, которая примыкает к главной артерии города, Уэллсли-стрит, в непосредственной близости от чисто индийского квартала. Обычно я выходил после ужина и, пройдя по узким улочкам, между скрытых цветущим кустарником стен, оставлял позади виллы местных англичан и проникал в лабиринт туземных лачуг, где жизнь не затихает круглые сутки. К сведению тех, кто не знает: в этом конце Калькутты жители никогда не спят. Двери их хибарок вечно стоят нараспашку, и как бы поздно ты ни возвращался домой, ты застанешь их за работой или за пением, за беседой или за игрой в карты, на пороге или прямо на тротуаре. Это квартал бедноты, и ночное оживление в нем так связано с музыкой, со звуками тамтама, как будто здесь правится вечный праздник. Карбидные лампы бросают вокруг резкий свет, дымок хуки и, сладковатый, опиума вливаются в неповторимый букет запахов индийского квартала: корица, молоко, вареный рис, медовые сласти, вынимаемые из кипящего масла, и всякая другая мешанина, которую невозможно определить и в которой порой, кажется, распознаешь влажность хлева, терпкость эвкалиптового листа, благовоние масел, приготовленных на аттаре, дуновение ладана от какого-то ночного цветка… Все то же — стоит только удалиться от европеизированного центра или от огромных парков, где буйствуют мощные, дурманящие голову испарения джунглей. Все то же, хотя на каждой улочке непременно встречаешь свой оттенок, иногда в резком контрасте с предыдущей композицией, и эта добавка в первый миг бьет в ноздри отчетливо на удивленье.

Для меня, раба калькуттских ночей, готового упиваться разнообразием их магии, чередуя праздничный шум туземных кварталов с полнейшим безлюдьем Озер или необъятного парка на Пустыре, где я забывал, что нахожусь в городе с миллионом и больше жителей, — для моих ночей компания Богданова и Ванманена была находкой. Вначале, пока мы еще не сошлись накоротке, мы ограничивались поздними прогулками по Эленбургскому шоссе, которое широкой полосой пересекает Пустырь. Вскоре мы начали осваивать Озера, откуда возвращались далеко за полночь.

Самым разговорчивым из нас был Ванманен: с одной стороны, он пользовался правом старшего, а с другой — прожил жизнь, богатую со всех точек зрения, и знал Индию, особенно Бенгал, как немногие европейцы. Он-то и пригласил нас однажды, ближе к вечеру, в Серампор, где у его приятеля, Баджа, было так называемое бунгало. Взял автомобиль в Калькуттском клубе, и мы тут же поехали — прямо из библиотеки, без всяких приготовлений.

Серампор и Титагарх, северные пригороды Калькутты, расположены милях в пятнадцати от нее: Серампор — на правом берегу реки Хугли, соединяющей Ганг с Бенгальским заливом, Титагарх — на левом. Два хороших шоссе, одно на Ховру, другое — на Читпур, связывают Калькутту с этими древними поселениями, от которых сегодня немного осталось. Бадж, приятель Ванманена, купил себе дом несколько в стороне от Серампора, где еще сохранились леса.

Дом был старый, его приходилось часто латать, да по-другому и быть не могло в бенгальском климате и в такой близости от джунглей. Это бунгало — как скромно называл его Бадж — напомнило мне, возникнув из-за пальм в наш первый приезд, заброшенные виллы Чандернагора, некогда славной французской колонии тоже в окрестностях Калькутты, — виллы начала прошлого века, за железными решетчатыми оградами, с деревянными беседками, давно заглушёнными лесом. Нет ничего более печального, чем прогулка по Чандернагору после захода солнца. Идешь под эвкалиптовыми деревьями, и от руин, еле различимых в полумраке среди неумолимых волн растительности, на тебя накатывает щемящее чувство печали. Нигде нет таких печальных руин, как в Индии, причем светло-печальных, тоже как нигде, потому что сквозь них прорастает, трепеща, жизнь, новая, нежнейшая, пронизанная музыкой трав, лиан, змей и светляков. Я любил блуждать по Чандернагору — там я заставал останки истории, навсегда отошедшей во всей остальной Индии. Колоритная и драматическая история первых европейских колонистов, французских первопроходцев, по морю обогнувших Африку и часть Индийского полуострова, чтобы вступить в схватку с джунглями, с малярией, со зноем, нигде не вспоминалась мне с такой притягательной грустью, как в Чандернагоре. Здесь я находил старинный пейзаж, окружавший славного пионера джунглей, воображал себе его легендарную жизнь авантюриста, — но все это оборачивалось суетой сует и всяческой суетой в ночи, набальзамированной эвкалиптовым цветом и чуть подсвеченной звездами и светляками.

Бадж купил бунгало у какого-то местного фермера-англичанина вскоре после войны и держал его в основном как убежище, где он мог укрыться, когда дела слишком уж одолевали его в Калькутте. Он был чудак, этот Бадж, старый холостяк, богач, заядлый и сказочно невезучий охотник, невезучесть его стала притчей во языцех, о чем нам первым делом доложил Ванманен.

В тот наш наезд в Серампор мы застали Баджа дома. Он приехал незадолго до нас, намереваясь провести в своем гнездышке пару дней. Мы нашли его на веранде, с толстой сигарой в зубах, вокруг роились москиты, которых он не удостаивал ни малейшим вниманием. Вид у него был усталый, и он еле поднялся нам навстречу, предложив подкрепиться виски со льдом. Затем, пока готовился ужин, мы с Богдановым оставили его и Ванманена беседовать на веранде, а сами пошли осматривать окрестности.

— Поосторожнее там, не вспугните змей! — крикнул нам вслед хозяин, когда мы сходили с лестницы.

Змей мы наверняка вспугнули, потому что, не разбирая пути, направились прямиком к опушке пальмовой рощи, где блестела вода. Издали мы не могли разобрать, что там такое, поскольку луна еще не взошла, а при звездах много не разглядишь. Приблизясь, мы обнаружили пруд, довольно большой и поросший лотосами. Подле нас бросала стройную тень на воду кокосовая пальма. Мы отошли всего на несколько сот метров от бунгало, чьи карбидные лампы отсюда казались подернутыми туманом из-за мириад ночных бабочек и эфемерид, — и вдруг оказались на берегу заколдованного озера, так глубока была тишина, столько тайны в воздухе.

— Будем надеяться, что истинный наш Господь и сегодня сохранит нас, — произнес Богданов, садясь на траву.

Я улыбнулся в темноте, прекрасно понимая, что он говорит серьезно. Богданов никогда не упоминал всуе Божьего имени. Я же — то ли не устал, то ли побоялся (был случай, когда после прогулки на лодке я приготовился выпрыгнуть на берег, но приятель удержал меня за руку и палкой убил в подсохшем иле маленькую зеленую змейку, как раз на том месте, куда я должен был ступить ногой), — так или иначе, я предпочел не следовать примеру Богданова и, стоя, прислонился к кокосовой пальме.

— Всегда надеялся, что не встречусь на земле с Царь-Змеей, — сказал Богданов, заметив мою осторожность. — Так, кажется, вы ее называете?

«Вы» были для Богданова как изучающие санскрит, так и те, кто говорил на нем по всей Индии.

— Sarparaja, — подтвердил я, — но можно и по-другому: sarpapati, sarparishi, sarpeshvara и так далее. И все это будет ее имя, Царь-Змея, если вам угодно…

— Упаси Господи ее встретить, — подхватил Богданов. — Ни на здешней ядовитой земле, ни в иных пределах, в аду.

Я закурил. Мы надолго смолкли. За нами высилась чуть колышемая неуловимым для нас дуновением ветра пальмовая роща. Когда жесткие листья касались друг друга, можно было подумать, что роща — медная, потому что металлический лязг, от которого по спине пробегали мурашки, никак не вязался с густой атмосферой растительных испарений. Но потом все стихало, и снова неподвижно стояли лес и вода. И как бывает у неподвижной воды, на нас нашло забытье, и мы в оцепенении ждали, когда распустятся лотосы.

— В самом деле дивно! — прошептал наконец Богданов. — Приедем сюда еще…

И мы стали частенько наведываться в бунгало. Баджа мы заставали не всегда, но Ванманен знал порядки дома, и никогда не случалось, чтобы мы не нашли хороший ужин, виски прямо со льда, сигареты всевозможных сортов, а если у нас уже не было сил возвращаться обратно в Калькутту — удобные постели с пологом, защищавшим от москитов. Иногда мы садились в лодку и переплывали на другой берег, в Титагарх, где пруды кишели рыбой и раками. На этом берегу Хугли леса были реже — отсюда начинались большие поля риса и сахарного тростника, но воздух был так же душист, ночь — так же таинственна, и мы бродили вдоль реки до изнеможения.

Бадж никогда не приглашал нас с собой на охоту. Раз вечером, приехав без предупреждения, мы застали его только что возвратившимся из джунглей. Вернулся он, понятное дело, с пустыми руками, зато весь пропитанный солнцем, запыленный и жадно пил воду во дворе.

— Птицы попадались все какие-то несъедобные, — сказал он вместо приветствия, как бы оправдываясь.

Но мы провели вместе славный вечер. Ванманен рассказывал о своей дружбе с Ледбитером в те времена, когда тот был активным деятелем Теософского общества, а Бадж — о своих приключениях на Яве, где он начинал карьеру промышленника. Мы засиделись за столом до поздней ночи, и только Богданов, которого раздражал свет, рвался к своему любимому месту у пруда. Вдруг Бадж, прервав на полуслове анекдот — который, впрочем, обещал быть длинным и нудным, — воскликнул:

— Никогда не угадаете, кого я только что встретил, когда выходил из леса! Сурена Бозе!

Мы не поверили своим ушам. Что понадобилось в Серампорском лесу, да еще на ночь глядя, Сурену Бозе, почтенному профессору — хотя и самому младшему из коллег, — которого невозможно было себе представить иначе как в стенах университета или у храма в Калигхате, потому что Сурен Бозе строго держался веры предков и даже горделиво подчеркивал это. Он в числе немногих калькуттских профессоров не стеснялся ходить в дхоти и носить на лбу начертанный шафраном знак приверженца шиваизма.

— Вероятно, навещал в Серампоре кого-то из родственников, — сказал Ванманен. — Не приключений же искать он сюда приехал…

И хмыкнул. Но мы его не поддержали. Даже шутка, что такой ревнитель религиозной чистоты может искать приключений ночью, в лесу, звучала кощунственно. А родственников в Серампоре, по утверждению Баджа, у Сурена Бозе не было, поскольку он был родом из Ориссы.

— Впрочем, он сделал вид, что меня не заметил, — добавил Бадж.

Тут я вспомнил, что однажды в университете слышал, как о Сурене Бозе говорили что-то в связи с тантрической практикой. Кажется, он примыкал к этой оккультной школе, о которой ходило — тем более в Индии — столько самых разных легенд. Должен сказать, что я как раз проштудировал тантру по ее классическим текстам, но до сих пор не имел дела с людьми, выполняющими ее предписания. К тому же тантрическая инициация предполагала совершение ряда особых ритуалов, тайну которых посвящаемый не смел — или не мог — никому раскрывать.

— Может быть, он выбирал здесь место для тантрических церемоний? — сказал я.

И, поскольку никто не принял всерьез мое предположение, стал настойчиво развивать тему. Я знал из прочитанного, что для некоторых медитаций и ритуалов тантризма нужен зловещий антураж: кладбище или место, где сжигают усопших. Что иногда посвящаемому надо доказать свое самообладание, проведя ночь на человеческом трупе в позе предельной ментальной концентрации. Об этих условиях, как и многих других, от которых нельзя было не содрогнуться, я поведал своим товарищам — уже не столько оправдывая присутствие Сурена Бозе ночью на опушке леса, сколько поддавшись притяжению ужаса, навьим чарам тантрических ритуалов. В конце концов я вообще отвлекся от Бозе и патетически вещал, излагая свое знание предмета, совершенно непостижимого и в то же время безусловно достоверного. Я втайне надеялся, что Ванманен, с его знанием оккультных учений, поддержит дискуссию и оживит ее своей непревзойденной эрудицией. Ванманен, однако, на этот раз только рассеянно кивал.

— Никто ничего определенного не знает про их ритуалы, — сказал он нехотя в ответ на мои подстрекательские речи.

— Что там знать? Бесовские оргии! — вмешался Богданов, который неизменно усматривал в индуизме дело рук дьявола. — Несчастные безумцы — искать спасение души в играх с мертвецами! С нами крестная сила!

— Я что-то не понимаю, при чем тут бедный Сурен Бозе, — напомнил Бадж. — Вернемся лучше к нашим баранам…

Я понял, что дал маху, заговорив среди ночи, вблизи леса, о кладбищах и некрофильских медитациях, и взялся за новую сигарету с фальшиво-покаянной улыбочкой. Честно признаться, меня задело, что мое краткое, но пылкое изложение тантрической практики встретило такой сдержанный прием. Я был тогда очень молод и очень горд теми немногими сведениями о загадочной индийской душе, которых успел набраться. Мне, разумеется, хотелось показать этим ученым мужам, чуть ли не старожилам Индии, что и я кое-что смыслю по части тайн индийских религий.

При всех стараниях Баджа, который продолжил прерванный анекдот, мы не смогли восстановить обычное очарование наших вечеров. По какому-то молчаливому соглашению ни один из нас не хотел ни ложиться спать, ни возвращаться в Калькутту. Напротив, мы дружно налили в стаканы виски — даже Богданов, известный своей воздержанностью, — кое-как дотянули вялый разговор почти до трех ночи и только тогда поднялись из-за стола, чтобы разойтись по комнатам, приготовленным с вечера.

 

II

 

Этот эпизод был, разумеется, скоро забыт, когда несколько вечеров спустя мы снова собрались в Серампор, мои товарищи ни словом о нем не обмолвились. Да и я бы не вспомнил о своей оплошности, если бы вскоре, ясным и на редкость полнозвучным ноябрьским днем, не столкнулся у ворот университета именно с Суреном Бозе. Он всегда выказывал по отношению ко мне симпатию, даже сердечность, то ли потому, что я был единственным румыном на весь университет, то ли потому, что с таким рвением вникал в религии его предков. Он остановил меня и спросил, как идет учеба. Я ответил, что профессора мной довольны, но что сам я часто теряю надежду на благополучное завершение курса. Он улыбнулся и ободряюще похлопал меня по плечу. Тогда я вдруг спросил, нет ли у него друзей в Серампоре, потому что Бадж говорит, что, дескать, видел его там, на окраине городка. У меня язык не повернулся сказать: на краю леса.

— С детства не бывал в Серампоре, — ответил он, не изменившись в лице. — Старина Бадж просто спутал меня с кем-то.

Я пришел в некоторое смущение. Трудно было спутать с кем-то Сурена Бозе: такие твердые черты, такой высокий лоб, такие пронзительные глаза — редкость в Бенгале, где мужчины склонны к полноте и все лица одинаково круглы и расплывчаты.

— Тем более что я хожу, как все, — добавил он, посмеиваясь и показывая на свое дхоти. Потом пронзил меня испытующим взглядом. — А с каких это пор ты на дружеской ноге с миллионером?

Я еще больше смутился и, как бы оправдываясь, стал лепетать что-то о наших с Ванманеном и Богдановым вылазках в Серампор — теперь, когда ночи чудо как хороши. Он слушал крайне внимательно, будто каждое мое слово имело для него особый смысл.

— Чудо, а не ночи! — воскликнул я в тщетной попытке выпутаться из сетей его взгляда.

— В самом деле, таких ночей, как в Бенгале, нет нигде, — произнес он задумчиво. — Но если с вами ездит Ванманен, то знай, что его в Серампоре привлекает кое-что иное… Аперитивы вашего хозяина!

Он рассмеялся, словно хотел уверить меня, что отпустил замечательную остроту. Впрочем, все подшучивали таким образом над Ванманеном, потому что его слабость к спиртному была известна всей Калькутте, то есть кругам ученых, снобов и миллионеров, которые он равно посещал без всякой предубежденности.

На этих словах мы расстались, и, встретясь с Ванманеном в библиотеке на Парк-стрит, я первым делом пересказал ему свой разговор с Суреном Бозе. Не понимаю, почему меня так обрадовало, что Бадж, который хвастал своим давним знакомством с этим известным профессором, принял за него какого-то бедного бенгальского крестьянина. Ванманен тоже развеселился. Снял трубку, позвонил Баджу в офис и все ему передал, добавив от себя несколько колкостей, причем называл его, по примеру Бозе, не иначе, как «старина Бадж». Но Бадж был, вероятно, в тот день не в духе, потому что, выслушав его ответ, Ванманен, по инерции улыбаясь, положил трубку.

— Упирается, говорит, что это был Бозе, — сообщил мне. — Говорит, что видел его, как я тебя сейчас. И еще что ему, в сущности, нет дела, был или не был Бозе в Серампоре. И он не понимает, почему это так интересует библиотекаря одного азиатского общества…

— А также одного очень серьезного студента, — дополнил я, поднимаясь, чтобы идти в читальный зал.

— Да, он прав, какое нам дело, — подвел итог Ванманен. — И я скажу ему об этом лично, когда увижу.

Они увиделись с Баджем в тот же вечер в клубе, где иногда ужинали в большой компании снобов и финансовых воротил. Но я так и не узнал, коснулись они этого вопроса или нет. Когда несколько дней спустя мы снова собрались в Серампор, по дороге у нас-было достаточно предметов для обсуждения. Ванманен, например, пытался убедить Богданова, что буддизм как доктрину не так-то легко опровергнуть и что, во всяком случае, он, как ученый, не взялся бы судить о чужой религии с позиций миссионера. При слове «миссионер» Богданов взвился. Этот спор они вели с передышками уже лет пять.

— У нас, православных, миссионеров нет, — отрезал он. — Образ мыслей миссионера мне неизвестен. Это ваши затеи, протестантские.

И обернулся ко мне, рассчитывая на поддержку. Но Ванманен не сдался.

— Во-первых, я протестант только наполовину, по отцу, — уточнил он. — Наполовину — католик. Правда, насколько мне известно, у католиков тоже принято миссионерство, уже много столетий… Что скажет наш юноша?

Последний вопрос предназначался мне. Конечно, они были оба по-своему правы, но кончить спор так легко не удалось. Ванманен поставил перед собой цель написать учебник по буддизму для широкого читателя и в дискуссиях с Богдановым пытался нащупать самые простые и точные формулировки. В который раз он втолковывал ему свою интерпретацию «закона двенадцати причин», а машина тем временем везла нас в Серампор. Вдруг Ванманен осекся и сделал шоферу знак притормозить. Впереди нас, метрах в десяти, по обочине шоссе быстрым шагом шел какой-то бенгалец. Не знаю, что показалось Ванманену таким примечательным в этом факте. Еще толком не стемнело, и городок был довольно близко. Правда, бенгалец направлялся к лесу, разве что это насторожило Ванманена. В самом деле, когда машина поравнялась с прохожим, мы все повернули головы и узнали Сурена Бозе. Он шел размашисто, с высоко поднятой головой, и три прочерченные шафраном борозды на лбу были отчетливо видны. Мне даже почудилось, что он на миг скользнул по нам взглядом, никого не узнав. Во всяком случае, не выказал никакого волнения от неожиданной встречи с тремя знакомыми европейцами. И, не сбившись с шага, решительной походкой продолжал свой путь.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: