Две с половиной строчки истории




 

В тот августовский день я покинул солнечный пентхауз моей богатой подруги вблизи Трокадеро в 12:30. Подруга сидела в ароматной пене, я поцеловал ее, нагнувшись и, спустившись по отрезку лестницы, ведущей к входной двери, покинул шикарную жизнь. На темной лестничной площадке я сел в лифт с зеркалом, и пока он, солидный, полз десять этажей вниз, успел рассмотреть свою загорелую физиономию, белый пиджак и часть полосатых — бело-синих — брюк. Пиджак был мятый.

В Париже было жарко. Куда более жарко, чем на овеваемом ветрами пентхаузе с близкой Эйфелевой башней, глядящей на пентхауз в упор. Под Эйфелевой башней я чувствовал себя как в оперетте о парижской жизни. В Париже, полуденный, плавился асфальт. Он расступался и оседал даже под широкими каблуками моих брезентовых белых сапог (подарок богатой подруги). Мимо кладбища и цветочного магазина в стене кладбища я прошел к станции метро и спустился под землю. «ПАНК — мертв!» — категорически известили меня стекшие вниз красные буквы на стене подземного перехода. В метро было гнусно и пыльно. В обычное время я бы пошел в свое Марэ пешком, невзирая на расстояние, но я ехал домой работать. Лучшие утренние часы были безвозвратно потеряны, однако я мог еще с успехом посидеть за машинкой несколько часов.

Взбегая по грязной лестнице на свой один с половиной этаж, я на ходу содрал с себя пиджак. Проходя мимо первой двери первого этажа — она скрывала общественный туалет, я вдохнул-таки, несмотря на предосторожность, порцию отравленного воздуха и мгновенно философически отметил громадное различие между жилищем на Трокадеро и моим. Открыв дверь в комнату, я сорвал с себя оставшиеся одежды и распахнул все три окна, выходящие на рю дэз Экуфф. Жаркие пары августовской улочки вплыли и смешались с не исчезающим никогда запахом старого человечьего гнезда, как будто нечто постоянно гнило в квартире, которую мсье Лимонов снимал у мадам Юпп. Год упорной борьбы с запахом закончился поражением мсье Лимонова.

Я набил кофеварку порцией кофе, посетил щель ванной, где пописал и оросил физиономию и шею холодной водой. Кофеварка зашумела, как паровоз, и, вылив содержимое в вечную керамическую чашку, я проследовал к круглому столу у окна, служащему мне столом рабочим. Я выдвинул на себя пишущую машину, вставил в нее свежий лист и, извлекши из папки с надписью «НОВОЕ» рукопись, принялся перечитывать страницы, написанные накануне.

В момент, когда я допивал последние глотки кофе и искал первую фразу дня, с улицы донеслись звуки, чуждые рю дэз Экуфф, Парижу и Франции. Стреляли из автоматического оружия. Почему я умозаключил, что из автоматического? Нет, я не учился в военно-шпионской школе, но, когда я был мальчиком, отец — офицер советской армии — часто брал меня на учебные стрельбы. Напялив на ребенка солдатскую гимнастерку, папаша мчал меня в кузове открытого автомобиля, наполненного солдатами, туда, где палили очередями и одиночными. Так что я разбираюсь, из какого оружия. Запомнил.

Улица наполнилась молчаливым топаньем десятков бегущих ног и хлопаньем дверей. Ни единого крика. Только выстрелы, топот ног, хлопки дверей…

Я выглянул в окно. На рю де Розьерс стоял человек в запачканном кровью белом халате и смотрел вдоль улицы в сторону ресторана «Гольденберг». И видел он там, очевидно, нечто поразившее его, ибо он замахал руками и сделал несколько шагов в ту сторону. Шагов неохотных, как бы он сам не хотел туда идти, но не имел сил сопротивляться. Так жертва идет к злодею-гипнотизеру.

…Из кошерного мясного магазина на рю дэз Экуфф (как раз расположенного на месте впадения в нее рю де Розьерс) выскочил второй тип в запачканном кровью белом халате и прыгнул на первого, повалив его на асфальт. Первый сопротивлялся, однако позволил увлечь себя в сторону магазина. Вдвоем мясники вползли в мясной магазин и закрыли дверь толстого стекла на металлический шпингалет внизу. И отползли в глубь магазина.

Так как выстрелы приближались, становились слышнее, то я счел разумным извлечь голову из окна и, пригнувшись, опустился на корточки под окном, думая о том, что пули не возьмут толстую стену старого дома… Лишь бы «они» не догадались запустить в одно из трех так соблазнительно распахнутых окон гранату. Однако писательское любопытство вскоре без особого труда пересилило соображения безопасности. Я встал с пола и, стараясь не показывать улице, «им» голову, выглянул. Улица была пуста. И только, может быть, через минуту выполз из-за кондитерской на углу и не торопясь прополз дальше по рю де Розьерс серый автомобиль. Направляясь в сторону рю Бьей дю Тампль. Как в фильме, запущенном с замедленной скоростью… Наступила тотальная тишина, какой никогда еще не бывало на североафриканской улочке нашего еврейского местечка в Париже.

Я, путаясь в штанинах, натянул армейские американские брюки и сержантскую «Аэрфорс»-куртку и выбежал на улицу. У ворот робко прижимались к стене консьержка — мадам Сафарьян — и пожилой коротыш — хозяин соседнего «Алиментасьен».[27] Обогнув кондитерскую, я увидел в перспективе рю де Розьерс несколько человеческих существ. Я пошел к ним. Ближайшим навстречу мне шел крупный тип в резиновых, салатного цвета сапогах, в кепке и синем комбинезоне. Брюки его в области обеих ляжек были обильно забрызганы темной жидкостью. Поравнявшись со мной, он резко повернулся и ушел в обратном направлении.

Там, где рю де Розьерс и впадающая в нее рю Фердинанд Дюваль создают небольшую асфальтовую площадь, на противоположной от ресторана «Гольденберг» стороне лежал (голова и плечи на тротуаре, тело на проезжей части) мужчина. В бежевых брюках и голубой рубашке. Насколько можно было судить по его тяжелой комплекции и серо-седому затылку, ему было лет пятьдесят. Согласно стандартам гангстерских фильмов, темные три пятна цепочкой пересекали спину мужчины по диагонали. Расплывшись, пятна почти слились в линию. Рядом с головой человека на тротуаре было крупное темно-красное пятно, как если бы на мостовую выплеснули масляную краску. Еще несколько пятен такого же цвета и качества покрывали тротуар у входа в «Гольденберг».

Я обратился к себе и понял, что я ничего не чувствую. Ни ужаса, ни страха, ни отвращения. Передо мной, судя по всему, лежал труп, а я преспокойненько глядел на него и рассуждал про себя о том, что кровь, быстро свернувшаяся в августовской жаре, меня совсем не впечатляет, что она смотрится слоем краски, выплеснутой по тротуару. Что она, по сути дела, вовсе не красная, но бурая. Задумавшись о причинах своей бесчувственности, я обвинил ежевечерние документальные журналы. Тысячи убитых в автокатастрофах, землетрясениях, в ирано-иракской войне — увиденные на экране телекровавости полностью атрофировали мое чувствование, банализировали для меня труп. В дотелевизионную эпоху нормальному человеку, не солдату, доводилось увидеть мертвых (если не было войны) лишь несколько раз в жизни. Посему в ту эпоху трупы впечатляли и потрясали.

Подобных мне мужественных любопытных находилось на площади уже с десяток. Еще одно тело, в белом халате, джинсы и сникерсы торчали из-под халата, лежало на спине у самого входа в «Гольденберг». В области живота халат был густокрасен. Некто в белой рубашке и светлых брюках стоял на коленях над телом и разговаривал с ним. Тело двигало губами, но звуков не было слышно. Человек на коленях согнулся ниже, едва не ложась на тело. Я подошел совсем близко и вгляделся в обширную красноту живота. Очевидно, по меньшей мере пара пуль, если не пара осколков гранаты, прошили живот, так как постоянно прибывающая кровь не успевала свертываться, и мокрое кровавое болотце живота колыхалось и дергалось. Я проверил свои реакции. Ничего. Показанная по теле крупным планом оторванная в автокатастрофе на альпийском шоссе рука впечатлила меня, помню, куда сильнее.

Отряд мужчин-смельчаков пробежал в перспективу рю Фердинанд Дюваль.

— Они забежали в тот двор… Я видела…— Стоящая в окне второго этажа полуодетая толстуха нервно руководила действиями добровольцев. Взвизгнув тормозами, первый полицейский автомобиль остановился с бесполезной поспешностью. Молодой полицейский с растерянным лицом нервно щелкнул затвором черного тупорылого автомата и заметался по площади среди населения, нас уже было пара дюжин. Его напарник, револьвер в руке, склонился над телом, лежащим у входа в ресторан.

Витрина «Гольденберга», выходящая на Фердинанд Дюваль, была вскрыта. Осыпавшиеся стекла обнажали нетронутые, целехонькие товары, выставленные в витрине. Несколько мгновений меня мучил соблазн, достойный мародера, проходящего по полю сражения: мне захотелось вытащить из витрины банку советской икры! Синяя банка такая, я знал, вмещает в себя около двух килограммов. А если она пустая? Или схватить пару бутылок польской водки. Однако я не был уверен, что мне удастся остаться незамеченным. Могут и избить до полусмерти в такой нервной ситуации. Я вздохнул и поддел носком сникерса короткую латунную гильзу, лежащую среди осколков стекла на тротуаре. Подобрать гильзу на память? Я наклонился.

— Ne touchez á rien![28]— Уже не растерянный, но злой полицейский с автоматом метнулся ко мне. Я благоразумно шагнул в сгустившуюся толпу.

Прибыли еще несколько полицейских автомобилей. Полицейские «духарились» (так называли подобное поведение во времена моей ранней юности на воровском жаргоне Харькова), то есть: клацали затворами, бежали в разных направлениях, свирепо корежили физиономии. Махали после драки кулаками, одним словом. Преступники явно не находились здесь на рю де Розьер, дожидаясь встречи с полицейскими, дураку было ясно. Нужно было преследовать преступников, а не «выступать» перед населением.

Юноша, очевидно сын убитого в синей рубашке, бесцельно бродил вокруг трупа, волоча ноги. Время от времени он вдруг вскрикивал: «Папа! Папа!» — и подпрыгивал высоко вверх. Подпрыгивал странным, никогда не виданным мною образом: его руки и ноги первыми устремлялись в воздух, а спина в момент прыжка была горизонтальна, то есть параллельна тротуару, нарушая в шоке все нормальные законы притяжения. Прыжки юноши поразили меня своей неестественностью.

Кровь же и смерть так и не произвели на меня никакого впечатления. Я чувствовал себя так, как будто находился на киносъемочной площадке. Снимали гангстерский фильм. Или фильм о террористическом покушении. Статисты, одетые жителями картье и полицейскими, наполнили площадь после того, как отсняли уже главных героев, одетых террористами.

Перебираясь всякий раз через тело с простреленным животом,— очевидно, парня нельзя было передвинуть,— из ресторана стали выходить люди. Оправившись от испуга, рыдали, расслабившись, женщины. Одежды большинства выходящих были в темных пятнах. Я предположил было, что все они ранены, что это кровь, но, присмотревшись и принюхавшись, определил, что вино из расколотых бутылок и бокалов обрызгало посетителей. Отличить кровь от вина не было никакой возможности. Ноги большинства женщин, заметил я, были в порезах. Очевидно, все они бросились на пол, ища защиты от пуль. Повиснув на плече полицейского, плакала навзрыд рослая блондинка с красивыми ногами.

Я отошел к стене между еврейской парикмахерской и магазином подержанных книг и обозрел общий план. Передо мной свежая, теплая, еще не остывшая, только что совершилась история. Эпизод истории. Несколько ее строчек по меньшей мере. Две с половиной. Хотя бы по поводу присутствия при историческом событии. Трепета не было… Жители картье вокруг меня яростно кричали, обмениваясь впечатлениями по поводу национальной принадлежности террористов. Жители еврейского гетто, они не сомневались, что террористы — арабы. Палестинцы. Организация освобождения Палестины. Они сжимали кулаки, волновались, кричали и взывали к отмщению. Я же подумал о том, что если Израилю можно каждый день бомбить Бейрут,— проходя мимо газетного стенда, я видел цифру жертв последнего налета — более 200 человек,— то по той же логике нормальным явлением можно считать нападение на еврейский ресторан в Марэ. Плакаты на стенах нашего еврейского автономного аррондисманта демонстрируют не только голубые Давидовы звезды, что нормально, но и восхваляют иностранную державу и ее лидера. «Да здравствует Израиль! Да здравствует Менахэм Бегин!» Я уверен, что, если вывесить в таком же количестве плакаты с текстами: «Да здравствует СССР! Да здравствует компартия СССР!»,— такие плакаты вызовут протест французского населения и негодование мэрии и полиции. Их живо соскоблят со стен.

Придавленный все более яростной толпой к стене, я почувствовал себя белым человеком в ближневосточном городе, присутствующим при возникновении народного бунта, при первых его колебаниях… Бегали, расталкивая толпу, все еще глядя вверх, на окна, непрофессионально нервные полицейские. Из парикмахерской вынесли стул, и тип в резиновых сапогах, оказалось, что у него навылет прострелены обе ляжки, теперь сидел на стуле, рядом с полицейским автомобилем, посередине площади. Двое юношей — друзья подпрыгивающего юноши — скрутили шокированного и увели с площади. Вокруг, куда ни глянь, видны были открытые рты, синие от ближневосточной щетины щеки, бороды… Рядом со мной плотный лысый тип с бородой и в рубашке с короткими рукавами закричал: «Миттеран — assassin!»[29] Десяток голосов последовали его примеру, и «Миттеран — assassin!» повисло на несколько минут над площадью. Нестерпимо завывая сиреной, продвинулась сквозь толпу амбулянс «САМЮ». Над головами проплыли к «Гольденбергу» носилки.

— Араб… араб… он араб…— сказали вокруг.

— Араб — рабочий магазина,— пояснил мне животастый толстый старик в залоснившемся от старости сером костюме.— Тот, у которого разворочен живот гранатой,— араб…

Стали дискутировать гранаты. Якобы «они» бросили гранаты в ресторан.

— Кто «они»?— пытался добиться у толпы турист-американец; через несколько тел от меня, выше толпы на голову, он поднимал фотографическую камеру, безостановочно снимая происходящее.

— Палестинцы — дети шакалов, кто еще,— закричал животастый старик.

Услышавшие его реплику соседи закричали, что да, да. Все были уверены, что это палестинцы.

— Может быть, ливанцы?— стесняясь своего плохого французского, предположил я.

— Ливанцы?— Животастый был удивлен. Он пожал плечами.— Зачем? Ливанцы наши союзники…

— Христиане да,— заметил я,— но ливанцы-мусульмане?

— Они все подлые, вне зависимости от их религии,— арабы…— закричал стоящий ко мне спиной тип, к которому я не обращался.— Я жил в Сирии… прежде чем дать вам шишкебаб, шашлычник засовывает шампур себе в задницу… измажет дерьмом, чтобы испачкать вас, потому что вы не араб!— Тип обернулся, бледно-оливковый, обильно волосатый, потное лицо, он был похож, костлявый, на кинематографического пророка по ярости, исходящей из глаз, от разметанных волос, из глубоких морщин оливковой кожи.

Неприличие аргумента поразило меня больше, чем его явная абсурдность. Сирийский шашлычник, вызванный к жизни для обоснования гипотезы о злобности арабской нации, должен был быть обладателем экстраординарно прочной прямой кишки — операция втыкания шампура в задний проход, должно быть, болезненная операция. Эти люди живут в Париже словно в раскаленных песках у Мертвого моря, эти люди… с их логикой. Их нестеснительные древние отношения с экскрементами… На Советском Востоке самым сильным ругательством считается: «Я насрал на могилу твоего отца!»

— Как вы можете говорить такие… такие глупости!— обратился я к спине типа.

— Merde![30]— закричал он, оборачиваясь.— Ты американец, как я понимаю?

— Американец,— согласился я, покосившись на настоящего американца с фотоаппаратом. Тот исчез.

— Вы наивные люди там у себя в Америке, вы — дети… Вы не понимаете подлой сущности арабской нации, не понимаете психологии Ближнего Востока… Вы слишком спокойно и хорошо живете… Вы…

— О'кей, о'кей,— согласился я поспешно, увидев, что он сжал кулаки,— живите и вы как хотите, это не мое дело, но в вашего сирийца, никогда не забывающего сунуть шампур в задницу, едва только он завидит иностранца, я не верю…

Он не успел ответить мне, так как появились сразу два министра правительства: министр внутренних дел и министр юстиции. Толпа удивительно дружно закричала: «Миттеран — assassin! Миттеран — assassin!», и кудлатый, отвлекшись от меня, закричал со всеми. Так как я явно не разделял их сгущающихся страстей, я стал выбираться по рю де Розьер к дому.

— Вы видели убитых, мсье Лимоноф?— спросила меня консьержка.

— Видел, мадам. Одного убитого и одного тяжелораненого.

— Оййой-йой!— воскликнула мадам Сафарьян. Ее старшая дочь улыбнулась мне из глубины помещения.

У себя в квартире я закрыл все окна и сел работать. Однако сосредоточиться мне так и не удалось, ибо прилегающие улицы были постепенно залиты толпой и пытающимися ограничить толпу полицейскими. Прямо под моими окнами объявился, по всей вероятности, местный (я так решил) и, по вероятности, уважаемый за что-то евреями араб с газетой в руках (фотография жертв последнего налета израильской авиации на Бейрут на первой странице) и, размахивая этой газетой, стал кричать на наших евреев, а они на него. Молодежь нашей улицы рвалась избить араба, но молодежь удерживали старики. Возможно также, что тип с газетой был не араб, но «левый» еврей-диссидент? Ведь евреи и арабы так похожи. Особенно похожи на арабов евреи — выходцы из Северной Африки.

Мне позвонили один за другим услышавшие уже о случившемся по радио несколько приятелей, и, открывая окно, я выставлял телефонную трубку на рю дэз Экуфф, давая им послушать шум разъяренной толпы — шум истории. Я чувствовал себя избранным, ибо в их нормальных районах никогда ничего исторического не случается… Каждые несколько минут в людскую реку въезжали или из нее выезжали, противно визжа, ambulances[31] и полицейские автомобили. Стали один за другим прибывать официальные лица — считавшие своим долгом (долгом своих организаций) выразить соболезнование коммюнити, пострадавшему от террористического акта. Выглянув в очередной раз в окно, я сумел увидеть крепкую, как хороший породистый камень мостовой, крышку черепа Ширака. Ширак вынужденно прошел, а не проехал по рю дэз Экуфф к рю де Розьер.

Толпа не разошлась и продолжала кричать и в два часа ночи. Я удалился в спальню, окна ее выходили во двор, и лег, выключив свет, в постель. Однако заснуть я не смог и лежал ворочаясь, размышляя о еврейской и арабской нациях, о Ближнем Востоке и его слишком страстных, на мой взгляд, нравах. Я обнаружил, что я потрясен внезапно открывшейся мне в гротескно-неправдоподобной истории о шашлычнике особой чувственностью Ближнего Востока. Потрясен желудочно-кишечной ненавистью народов этой части глобуса. Ненавистью, родившейся тысячи лет тому назад, когда безбородые египтяне и бородатые ассирийцы подгоняли бичами еврейских рабов, и те, отводя в раскаленный песок пламенные черные глаза, клялись отомстить «им» однажды за все… И отомстили. В 1948-м, 1967-м, 1973-м и 1932-м… Сегодня на парижский асфальт выплеснулись лишь брызги пенной свирепой распри народов полупустыни, вражды, протянувшейся через пять тысяч лет. Народ Христа, Маркса, Фрейда, Эйнштейна… я представил себе, как еврейский народ, персонифицированный одним человеком — смесью четырех вышеназванных,— рыча, ударяет сверхсовременной авиадубиной по Бейруту, а в Париже в его теплую спокойную задницу вдруг вгрызаются арабские зубы…

Нам не понять их ненависти? Ненависть белых северных людей куда моложе и потому легче? Русские после такой войны не ненавидят германцев. Нет, не ненавидят. Французские солдаты совершают военные маневры с немецкими солдатами… Я не судья народам, но на свое мнение права ни у кого не спрашиваю… Может, жара и песок подталкивают к пролитию крови, и они же невыносимо разогревают тела, превращая их в кипящие чувствами, кровью, дерьмом и желчью кастрюли… Поймав себя на неприязненном понимании ближневосточных наций, я, как подобает честному интеллигенту умственного труда, задумался, вперившись в темноту спальни, о противоположном явлении — о холодности северных наций (к ним я отношу и русских). Как должны себя вести нации? Я так и не сумел сформулировать обще-идеальное поведение, ворочаясь на своем ложе. Может, это мы бесчувственно-безразличны: русские и французы, а их взаимная ненависть нормальна, и сирийский шашлычник не выдумка?..

Эдуард Лимонов

Смотрины

 

Я был в ссоре со своей подругой, и они решили устроить мне женщину. Они хотели, чтобы я наконец прочно устроился, подобно им. Они верили, что они сами устроены надолго и очень хорошо.

— Мы за тобой заедем, старичок,— сказал Рыжий.— Что ты все сидишь один, когда вокруг происходит такая интенсивная социально-половая жизнь. Хочешь, я познакомлю тебя с подругой Адрианы — итальянкой, динамит, а не женщина. Всех знает, всех, старичок… весь Париж!

В моем разочарованном и усталом воображении возникло существо вроде Софи Лорен, и, хотя я не в восторге от ее носа и мушкетерских ног, я позволил себе соблазниться.

— ОК, я согласен. Когда?

— Ну когда, старичок… хоть завтра. Такая женщина, динамит, итальянка… Всех знает, весь Париж…

— На кой мне весь Париж?— заметил я. Не для того, чтобы противоречить Рыжему, но чтобы избавиться от третьего и четвертого упоминания о том, что итальянка всех знает. С Рыжим это бывает, он вдруг впадает в транс, становится косноязычен, повторяет одно и то же. К тому же общение с Парижем — идея фикс Рыжего. Мы с ним расходимся во мнениях по вопросу о том, как следует покорять Париж. Он считает, что следует с ним общаться, я считаю, что работа — писательство и изготовление tableau[32] — приведет нас к покорению. Рыжий не отрицает важности работы, но на самое важное место все же ставит физическое общение. Я считаю, что он суетен.

Они просигналили мне с мертвой в воскресенье рю де Тюренн. Я спустился. Рыжий был за рулем, его дюшесса — рядом. Я поздоровался с дюшессой — мягко сжал ее руку, выставленную в окно автомобиля, и только после этого сел на заднее сиденье.

— Ça va, Эдуар?— Дюшесса повернулась ко мне приветливой физиономией.

Неумная, но приветливая и не злая, длинноногая и худая дюшесса была ОК. Я относил ее в категорию личностей ОК. Если пропускать мимо ушей ее обыкновенно не выходящие за пределы простой вежливости глупости, то она вполне выносима. Дюк не развелся с дюшессой, но, вырастив с нею до степени взрослости трех детей, взял себе полную свободу и дал свободу ей. Она использовала свободу, чтобы найти Рыжего и встречаться с ним в дуплексе на авеню Фош, пришагивая туда с расстояния триста метров из Главной Квартиры номер Один на той же авеню Фош. Дюк жил в другой стране и, может быть, даже на другом глобусе. Я посетил дуплекс и Рыжего с дюшессой несколько раз. Я даже знаком с одним сыном дюшессы, красивым юношей, по виду гомосексуалистом, живущим в квартире номер Один.

— Мариэлла очень хорошая женщина,— сказала дюшесса.

Рыжий мчал нас по бульвару Бомарше к Бастилии, в то время как нам нужно бы в направлении Конкорд. Почему? Я не спросил его.

— Она всех знает, старичок, весь Париж…— Рыжий воспользовался случаем, чтобы проиграть свой лейтмотив.

— Я уже знаю, что она всех знает.

— Вы пишете что-нибудь сейчас, Эдуар?— спросила вежливая дюшесса.

— Всегда… Это мой хлеб.

— Над чем именно вы сейчас работаете?

«Вольва», смахивающая на «ситроэн», приятно пахла новой кожей сидений — автомобиль был новенький, дюшесса специально приобрела его, чтобы выезжать с Рыжим. На вопросы дюшессы, такие же приличные и умеренные, как «Вольва», не следовало обижаться. За неделю до этого дюшесса уже задавала мне их. Она задавала мне их же в каждую встречу. Мои ответы, очевидно, легко, без затруднений проходили сквозь ее пустую и светлую голову. Входили, я предполагаю, в лоб над ее большими, как у антилопы, шоколадными глазами с пленкой подрисованных черным век, ходящих по их поверхности, и… свободно выходили сзади, через благопристойный шиньон шоколадных же, но с краснотой (цвет шкафа в квартире моей мамы в Харькове) волос. «Великолепная женщина, дюшесса»,— подумал я и решил ее чуть-чуть припугнуть. Из хулиганства.

— В настоящее время я просматриваю перевод моей книги, романа о профессиональном садисте. Книга выйдет в издательстве Рамсэй.

— Сади?..

— Садист, Адриана,— тот, кто получает удовольствие от чужих страданий. Гы-гы… Мы должны с тобой попробовать… Я привяжу тебя к кровати и плеткой — взы! взы!— Рыжий довольно загыгыкал в недельного возраста рыжую бороду и даже отпустил руль. Мы свернули с Бастилии на рю Сент-Антуан. Ну и маршрут он избрал.

— Егор…— Дюшесса проглотила слюну. Я не могу знать, что они делают в постели, но предполагаю, что дюшесса нормальнейшая женщина, и какие-либо усложнения секса способны испугать ее, и только. Новшества не должны нравиться этой вполне консервативной даме.— Нельзя говорить такие вещи…— Дюшесса стеснительно оглянулась на меня.

— Эдик свой человек…— Поглядев на меня в зеркало, Рыжий бросил мне по-русски: — Боится, блядь такая, что шкурку испорчу… Га-га-га!

Несмотря на то, что Рыжий никогда не пропускает возможности продемонстрировать свою грубость по отношению к дюшессе и даже подчеркнуть, что он ее использует, я уверен, что Рыжий по-своему любит свою дюшессу. Раз в полгода они обязательно ссорятся «навсегда», не встречаются, он грозится забрать у «Адрианихи» часть своих картин (часть картин куплена ею, часть подарена им), но странная пара — бывший советский матрос и дюшесса — существует вот уже несколько лет и не распадается. Может быть, каждый из них был мечтой партнера?

Дюшессу не выбить из ее вежливости.

— И ваша работа, надеюсь, продвигается успешно?

Она вновь приветливо обернулась ко мне. Ни тени иронии во взгляде. Париж, темный, холодный за окнами «Вольвы», неприветливый Париж ноября бежал, летел, мазал нас по лицам.

— Моя работа продвигается…— я решил перейти на роботическо-машинный, приветливый язык дюшессы,— …продвигается очень успешно. Недавно я подвергся фотографированию в костюме садиста с голой девушкой и двумя голыми девушками в качестве жертв…

— Га-га-га… Нельзя ли и мне подвергнуться фотографированию в таком обществе?— Рыжий — веселый тип, всегда гогочет. Отчасти именно поэтому я с ним и дружу.

Дюшесса покосилась на Рыжего. Затем на меня. Я уловил в ее взгляде настоящий, слабо прикрытый испуг. Рыжий художник, бывший советский матрос, богема, похожий на Ван-Гога,— все это «Ça va», все эти странности одобрены фильмами и книгами, в них дюшесса может участвовать, она себе разрешает их, и они, как специи, придают жизни дюшессы острый вкус. Вот уже год она сама занимается живописью — пишет под руководством Рыжего фрукты — груши и яблоки. Но садизм, садисты — ее тревожат. Взгляд честной неумной женщины не врет.

Находясь в тревожном состоянии, она способна задать нормальный вопрос.

— Что такое костюм садиста, Эдуар?

— Кожаная одежда с металлическими шипами. Браслеты, кэш-сэкс из кожи с шипами, черные сапоги до колен, кожаная черная фуражка, разнообразные плетки…

— А на хуя тебе такие фото, старичок?— спросил Рыжий со здоровым интересом.

— Первоначально фотографии предназначались для service de presse[33], но, когда работа была проделана, выяснилось, что практически невозможно опубликовать такие фотографии в популярных французских журналах. Слишком dur[34], говорят, читатель, мол, испугается и не купит книгу. Идея принадлежит мне…

Мы безуспешно жали на кнопку интеркома в темном холле дома на рю Вашингтон. Нам никто не отвечал, и двери не отворялись. Оставив меня в холле, Рыжий в шапке кубанке с советской звездой и Адриана в длинношерстой шубе отправились звонить динамит-итальянке из кафе.

Их долго не было. Как позже выяснилось, операция затянулась по причине того, что дюшесса не взяла с собой телефонную книжку и, о невероятность, не могла долгое время вспомнить спеллинг фамилии подруги! Когда контактированная все же итальянка (оказалось, она не знала, что интерком вышел из строя!) спустилась открыть нам двери, дюшесса и Рыжий еще не дошли из кафе.

Я увидел, как маленькая сухая старушка в полосатом домашнем халатике с широкими рукавами боязливо отворила дверь и, помедлив, вышла в холл. Увидев незнакомца в слишком коротком и слишком хулиганском плаще, в слишком узких брюках, подстриженного а ля скинхэд (плюс я был без очков), она было сделала боязливое па назад, за прикрытые двери, но быстро оправилась, огляделась и, не найдя в холле своих друзей, подошла к почтовым ящикам на стене. Завозилась с замком… Мне и в голову не пришло, что это хваленая динамит-итальянка. А ей, очевидно, в голову не пришло, что скинхэд — друг ее друзей. Обещанный ей мужчина.

Вошли дюшесса и Рыжий.

— Мариэлла, дорогая!

— Адриана, шэри… я ужасно извиняюсь. Gérant…[35]

— Вашему gérant следует оторвать яйца,— воскликнул Рыжий.

— Познакомьтесь… Мариэлла Перронни… Эдуар…

Старушка, она же динамит-итальянка, подала мне сухую ручку. Я вежливо коснулся ее. В момент, когда все мы, войдя наконец во внутренности дома, направились к лифту, я, отстав от дам, врезал Рыжего локтем…

— Ты чего, старичок?

— Динамит-итальянка, бля… она же старая пизда. Ты рехнулся, Рыжий? Ты говорил — «девка-итальянка»?! Прабабушка!!!

— Старичок, ты ни хуя не понимаешь. Она очень известна в Париже. Она так блядует! Партузит! С очень известными людьми…

 

 

Лифт был крошечный, встроенный в старое буржуазное гнездо, для него не предназначенное, позднее. Потому, уступив дамам место в подъемном ящике, мы с Рыжим стали подниматься, переругиваясь, по красной ковровой дорожке.

— В полосатом халатике!..

— Старичок, ты что, неграмотный? Это же фирменное платье, Соня Рикель!

— Ей шестьдесят пять или семьдесят, Рыжий?

— Старичок, зачем тебе глупые молодые девки, на которых еще и нужно тратить деньги… Мариэлла тебя со всеми познакомит. Завяжешь контакты…

— Я знаком со всеми, с кем необходимо. С моими издателями я уже знаком…

 

 

Наверху находился, оказалось, антикварный бутик, специализирующийся по хрусталю и стеклу. Еще квартиру динамит-итальянки возможно было сравнить с музеем. Стенды и шкафы наполняли ее. Уставленные вазами, сосудами, вазочками, всевозможными лампами. Ловко подсвеченные снизу, сверху или сбоку, произведения искусства впечатляли. Лишь отсутствие табличек с названиями объектов и местами их обнаружения отличали квартиру динамит-итальянки от музея… Передвигаться по такой квартире следовало очень осторожно. Я представил себе пару рискованных ситуаций: предположим, хозяйка привела к себе пьяного мужчину. Или сама вдруг выпила лишнего. Одно лишь слишком вольное движение рукой ли, плечом ли — и сваленная ваза заденет, падая, другие вазы, другие полки, и зеленое, матовое и черное великолепие начнет рушиться, колоться, падать… Катастрофа! Я представил свою подругу Наташку (это с ней я находился в ссоре), даже у не пьяной у нее плохая координация движений, в такой квартирке. Да она же, пройдя один раз счастливо между хрупкой посудой этой и ничего не задев, второй раз точно заденет хотя бы одну вазу. А если представить себе, что Наташка возвращается в такую квартирку в шесть утра из кабаре, навеселе… Десяток ваз будут расколоты! В момент же ссоры, о, если бы мы жили в окружении такого количества удобных для разбития предметов, она бы их все расколотила мне назло!!!

 

 

Часть ее гостиной была окрашена в темный блу, и углом, просторный, занимал эту часть бар. Мы уселись — дюшесса, Рыжий и я — по внешнюю сторону бара, а динамит-старушка, хозяйкой, заняла внутреннее пространство. Я запросил виски. Виски было подано лучшего качества.

— Эдуар долго жил в Америке,— пояснила дюшесса.

Я хотел было возразить, что далеко не все пьющие виски на этой планете обязательно побывали в Америке, но, вспомнив, с кем имею дело, вздохнул и решил подчиниться общей глупости вечера и вытерпеть всю программу — включая старушку. На память мне пришла почему-то фраза Уайльда: «Он, кто хочет быть свободен, must not conform», и я вздохнул еще раз. Экстремистские советы великих людей прошлого хороши теоретически. Must not — не должен… Я мог уйти, опорожнив стакан с виски, что подумает старушка-динамит, мне было безразлично, жалко мне ее не было… Она не всегда была старушкой, и, если верить сообщению Рыжего, не остается без удовольствий и в нашу эпоху, «партузит», как выразился Рыжий… то есть участвует в похожих на банные, негигиеничных скоплениях человеческих существ с целью общего секса… Однако, если я уйду, я обижу Рыжего. А Рыжий — друг. Он честно старался, организовывал обед. И дюшессу, пусть и глупую женщину, мне не хотелось обидеть. Она старалась, и они ехали за мной через Париж…

Между тем дюшесса гладила зеленую вазу — новое приобретение синьоры Перронни.

— У моей сестры есть подобная…

— Не может быть, Адриана,— возразила старушка-динамкт.— Эта существует в одном экземпляре. Я охотилась за нею несколько лет.

— Хм… Не может быть, чтобы я перепутала…— Дюшесса перевернула вазу и постучала по дну.— Это ведь…

— Скушно тебе, старичок, да?— Рыжий спрыгнул с высокого стула и, обойдя дюшессу, приблизился ко мне. Бокал красного виноградного сока в руке.

— Ни хуя, потерплю…— Мне было стыдно.

— Обед будет хороший. Она так готовит!..— Рыжий причмокнул.— После обеда ты должен за ней приударить.

— У меня на нее не встанет,— сказал я,— предупреждаю. Я не выношу морщин.

— У самого у тебя, старичок, седые волосы, между прочим. И много. Тебе никто об этом не говорил?

— Прекрасно отдаю себе отчет. Каждое утро вижу себя в зеркале. Но мой женский идеал — молодая женщина. Имею право или нет?

— Имеешь. Ебать, может, оно и лучше молодых, но иметь отношения лучше с опытной женщиной…

— Скажи уж прямо — с богатой женщиной…

— А я и не скрываю своих пристрастий, старичок. Бедность не порок, как говаривали наши деды, но большое свинство.— Рыжий загоготал.— Прожив первые двадцать один год своей жизни в говне, я дал себе слово прожить все оставшиеся годы как можно комфортабельнее.

— Когда в Канаде с корабля сбежал, дал слово?

— В Канаде,— подтвердил он.— Когда плыл к берегу.

— Согласно твоим собственным рассказам, ты еще долгие годы в говне жил. И в Канаде, и в Штатах, и даже во Франции…

— Не все, старичок, нам сразу удается, но нужно стремиться, стремиться!

Принципы у Рыжего ущербные. Но, к счастью, он не следует букве своих принципов. Лишь духу их. Рыжий, например, охраняет свою независимость от дюшессы зубами и когтями. Он защитил некомфортабельную студию на рю Беоти, где он пишет картины и куда дюшесса имеет ограниченный доступ. Помимо функции храма творчества, студия исполняет функции храма случайной любви — Рыжий затаскивает в студию случайных женщин. Среди начатых картин он соблазняет их, зачастую одновременно снимая сцену соблазнения неподвижной видеокамерой, скрытой среди холстов…

— Вам нравятся картины Егора?— спросила хозяйка, потупив взор.

Первый контакт. Если я не совершил первого шага, то, выждав разумное количество времени, его совершила она. Совсем невинный вопрос прозвучал как бы: «А вы собираетесь пойти со мной в постель?»

— Разумеется, мне нравятся яркие и живые работы моего друга,— ответил я, не решив, пойти ли мне в постель со старушкой или нет. Сколько же ей на самом деле лет? Под шестьдесят? Пятьдесят пять? Может быть, выебать ее один раз, сделать приятное друзьям? Следуя моей нерешительности, над баром поколыхивались, если кто-нибудь из нас двигался, свисавшие с потолка стеклянные шарики. У хозяйки было явно нездоровое пристрастие к стеклу. Точнее, к изделиям из стекла.

Мы перешли в противоположную часть гостиной — за низкий стол, и возникшая откуда-то из глубины квартиры темноглазая девушка-португалка в фартучке подала нам первое блюдо: зеленый густой суп и сухарики к нему. Я взял себе только один сухарик, я не люблю их хруста, и подум<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: