Смерти вопреки (На ничейной полосе)




Ночь. Гром орудийной канонады и почти не затихающая, перекатывающаяся, как сухой горох, торопливая трескотня ружейно-пулеметной перестрелки. Лютует мороз. Визжит снег под ногами, осыпаются от тяжких ударов артиллерии мерзлые комья земли в окопе, седым инеем — будто маскхалатом — одеты все окружающие предметы. Беззвучно взвиваются ракеты и, медленно снижаясь, гаснут… Луч прожектора щупает блиндажи, проволочные заграждения, противотанковые надолбы и рвы, вырванные с корнем деревья, разбитые постройки, вонзается в зловещую черноту декабрьского беззвездного неба и, испуганно метнувшись вниз, снова переползает по искалеченной, страшной в своем уродстве земле…

Мертвой холодной пустыней лежит пространство между двумя линиями траншей, нашей и немецкой.

Ночь. Война.

…Это было на Пулковских высотах, под Ленинградом. Ждали атаки фашистских танков.

Отделение бойцов с собаками противотанковой службы получило приказ выдвинуться на исходный рубеж впереди своих окопов.

Люди в овчинных полушубках, в ушанках, завязанных под небритыми подбородками, в валенках, с автоматами на ремнях и собаки с вьючками на спине пошли, выждав короткое затишье.

Внезапно противник открыл минометный огонь. Воздух завыл, застрекотал. Короткие частые разрывы захлопали справа, слева, впереди, сзади… Прямым попаданием один из вожатых был убит наповал. Мина ударила его прямо в грудь и не разорвалась. Он упал замертво, не издав ни звука. Собака — некрупная, лохматая, похожая в сумраке ночи на небольшого волка — послушно легла рядом. Остальные отошли назад, в свое расположение.

Убитый лежал неподвижный и безмолвный, безразличный ко всему, как лежат все убитые. Он быстро застыл, кровь перестала течь. Прекратил подниматься легкий парок, подтаявший красный снег превратился в ломкий, хрупкий ледок.

Не двигалась и собака. Можно было подумать, что она тоже мертва. Но она была жива, и казалось, теплом своего горячего преданного тела хотела отогреть, оживить человека. Возможно, она надеялась, что это еще не смерть, не конец, после которого уже нет ничего, и способность жить, чувствовать, действовать еще вернется к нему? Полежит-полежит, поднимется и скажет: «Ну, пошли…» Ведь сколько раз бывало в истории, что собака собственным теплом отогревала ноги хозяина или ложилась ему на грудь и тем ограждала его от гибели. За тысячи лет, протекших с того затерянного в сумраке мгновения, как она пришла к нему, она спасла его тысячи и тысячи раз…

А может быть, в ней жило воспоминание, как еще щенком брала вместе с ребятами снежный городок. Ребята подползали в снегу с головы до пят и тоже лежали неподвижно, как сейчас, но потом вскакивали и бросались на штурм с оглушительным мальчишечьим криком, толкая друг друга. И пес с радостно разинутой пастью, из которой свешивался розовый парной язык, со звонким лаем тоже кидался брать городок. Но тогда была игра… И все были веселы, шумны, беспечны…

Ночь кончилась, обстрел прекратился. Собака лежала, подобрав под себя мерзнущие лапы, тесно прижавшись к неподвижному хозяину, инстинктивно сберегая тепло, которое теперь было нужно на двоих. Иногда принималась порывисто дышать, раскрывая пасть, и, облизнувшись, затихала, словно прислушивалась.

Из окопов звали ее, окликали по-всякому. Она не шла.

Медленно тянулся рассвет. Бесконечно долгий, томительно-нудный, потянулся неприветливый тусклый день.

Перестрелка то затихала, то усиливалась. Атаки танков не было. Собака продолжала лежать.

Впереди были враги, позади — свои. Собака и убитый лежали в простреливаемом пространстве на ничейной земле.

Текли минуты, часы.

Собака встала, потолкалась около трупа, как бы напоминая: «Хватит лежать, вставай… ну, вставай же!», не дождавшись ответа, поскребла лапой жесткую, как камень, землю, снова легла.

Мертвый уже успел покрыться инеем. Время от времени она лизала его в лицо. Жарко дыша, облизывала щеку, нос. Под слоем инея кожа была белая как снег и такая же холодная. Язык оставлял на ней влажный след, который тотчас замерзал.

Собаке было холодно, одиноко. Мучила нервная позевота. От окопов тянуло сладким запахом жилья. Хотелось туда, но она упорно оставалась на месте, около убитого.

В сущности, она даже не очень знала этого человека, ставшего теперь безмолвным, как мрамор. Когда враги обложили город кольцом блокады, некий гражданин привел ее на пункт, где принимали собак от населения; там они и встретились. Он, что лежал сейчас неподвижный, немой, кормил, поил ее, занимался с нею, готовя к самоубийственному подвигу — подрыву вражеского танка, иногда проводил жесткой ладонью по загривку и спине, — и этого было достаточно, чтоб привязаться к нему, чтоб он заменил ей все, что было до этого. Отныне в нем сосредоточились все радости несложного собачьего бытия.

Не всегда он был ласков с нею, этот молодой солдат. Иногда был груб, срывал свою злость на ней, бил ременным поводком, когда она не сразу понимала то, чего требовалось от нее. Таков человек. Да на войне и нет места нежностям. Но такова собачья доля — до конца быть с человеком. Она оставалась с ним даже после его смерти. Даже смерть не могла победить собачьей привязанности.

Куда она без него? Нет, нет. С ним, только с ним!

Сзади послышался какой-то шорох. К ним подползал один из товарищей погибшего. Мертвому уже не помочь; а собаку — жаль. Все-таки живая тварь. Мучается.

— Дружба! Дружба!

Это как-то само вырвалось у него (настоящей клички ее он не помнил). Дружба! — должно быть понятно каждому. Да и не была ли эта многострадальная терпеливая псина живым олицетворением этого чувства!..

Она чуть покосила глазом и отвернулась, явно давая понять, что не намерена слушаться кого-либо. Не хотела уходить.

Она ненавидела сейчас всякого, кто осмелился бы прикоснуться к ней, попытаться разлучить с мертвым.

После подползли двое. Судьба собаки никому не давала покоя. Ее подманивали куском. Не подействовало. Она только облизнулась и проглотила слюну: желудок был пуст. Попробовали потянуть за ошейник — она зарычала; хотели принудить силой — огрызнулась, угрожающе наморщив губу и показав белые крепкие клыки. Видать, всерьез. Еще вцепится — не обрадуешься!

Все тщетно. Нейдет. Нейдет, хоть бы что!

Хотели вынести убитого — тоже не удалось. Собака не подпустила к нему. Злющая сатана! А тут еще немцы заметили движение, повели прицельный огонь. Одного ранило. Пришлось укрыться. Только собака была невредима. Она лежала в ложбине, убитый служил прикрытием. Выходит, тоже оберегал ее…

День погас. Началась вторая ночь.

Взлетали и медленно снижались осветительные ракеты, заливая местность неживым тревожащим светом. Земля затаилась, враждебная, израненная, полная смертельной опасности.

Скорбный, надрывный вой донесся вдруг до окопов. Верный пес прощался с хозяином, оплакивая его и свою горемычную судьбу. От этого воя мурашки ползли по спине. Его слышали на той и на другой стороне.

Затихла. Неужели все, конец? Нет, взвыла опять…

Стужа под сорок градусов. Стелется морозный туман. А она вторую ночь на промерзшей земле. Без куска пищи. Одна.

Вторые сутки лежит собака. Неужели так и погибнет?

В окопах совещались. Надо спасать. Зачем пропадать зря! Каждого брала за сердце такая преданность, всем хотелось видеть ее живой. Верность на войне ценится особенно дорого.

А может, все-таки придет сама. Ведь голодная же: небось спазмы в кишках, от холода сводит челюсти. Захочет жить — придет. Природа, инстинкт самосохранения возьмут свое.

Ждали.

Нет, такая преданность сильнее страха смерти, сильнее самой смерти. Ничто не сравняется с нею.

— Надо силком, — сказал кто-то.

— Факт — силком! — поддержал другой. — А что, так и станем глядеть, как подыхает животина? Не евши-то поди-ка полежи! Веревку накинуть и утянуть…

Мертвеца припорошило снежком.

Уже не разобрать ни черт лица, ни возраста. Все сровнялось. Лишь торчит беломраморный кончик заострившегося носа да выдались носки валенок. Вся заиндевела и собака. Издали оба — будто белый бугорок.

Собака продрогла до костей, ее била мелкая неудержимая дрожь. Под брюхом вытаяла ямка. На морде настыли комочки льда и снега. Будто поседела за эти двое суток…

И вдруг колыхнулась земля, осыпался иней с деревьев. Тяжкий грохот и гул прокатились над окрестностью. Собака вскочила и залаяла, после снова легла. Артподготовка продолжалась. Теперь орудия били непрерывно и отдельные залпы сливались в один мощный этот гром, в котором потонули все другие звуки.

Собака лежала, чутко поводя ушами, и внезапно, будто ужаленная, обернулась.

— Дружба, Дружба! Ну… пошли! Да не упрямься ты… Ну, что ты? Теперь уже не поможешь ничему…

Бойцы уже давно ждали этого часа. Тяжелые калибры не дадут гитлеровцам поднять головы, можно будет успеть забрать убитого и заодно спасти собаку.

Она злобно ощерилась, когда ее попытались осторожно оторвать от неподвижного тела. И вправду, без веревки не совладать, того и гляди, вцепится зубами…

Накинули веревку, затем поползли назад, к своим окопам, и потянули за собой. Собака упиралась, тащилась волоком на животе, поминутно оглядывалась и жалобно подскуливала.

За другую веревку тянули тело погибшего солдата. Тело было податливей, оно обогнало собаку, и тогда она сразу рванулась за ним, теперь уже без понукания. Это же было так просто: вытащить его — тогда и она приползла бы сама, без всяких принуждений, как они не догадались раньше!..

А пушки все продолжали грохотать, сотрясая небосвод, будто салютуя погибшему.

Вот и окоп. Человека положили, собаку повели…

Лишь когда все было кончено, она враз обмякла, сделалась покорной и жалкой, подчинившись неизбежному. И только в почти человечьих глазах — когда она уже следовала за новым вожатым, который отныне должен был распоряжаться ее судьбой, — все еще долге стояли человечьи боль и мольба: «Он же там, он же там остался… Пустите меня к нему!..»

Чапа из Ленинграда

Вероятно, прежде всего вас нужно познакомить с героями нашего рассказа. Начнем с Чапы. Вообразите существа пятидесяти восьми сантиметров от пола (все собаководы знают рост своих четвероногих друзей с точностью чуть ли не до миллиметра, а Вовка — хозяин Чапы — с некоторых пор ярый «собачник»), тело — квадратное, если смотреть сбоку, ушки приподнятые, но висячие, кончики смотрят вперед, голова кирпичиком, с рыжей кудлатой бороденкой и насупленными щетинистыми бровями, из-под которых поблескивают умные бойкие глазенки, шерсть жесткая и курчавится, вместо хвоста — кочерыжка… Нет, это не фокс. Фокс вдвое меньше, он белый с пятнами, а Чапа вся рыжая-прерыжая, будто осыпанная ржавчиной, только спина и бока темные. Кроме того, кочерыжка у фокстерьера всегда в движении, туда-сюда, туда-сюда, как заводная, и весь он точно ртутный шарик, ни минуты не посидит на месте, а Чапа солиднее и хвостом двигает лишь в важных случаях…

Чапа — эрдель-терьер. Вы наверняка уже догадались. Отличительный признак всех терьеров — необычно жесткая шерсть; хотя фоксы есть и гладкошерстные, но теперь они стали очень редкими — перевелась мода на гладких. «Терра» в переводе с латинского значит «земля»; все терьеры превосходные лазуны по норам, землю роют что твой экскаватор, а чтоб земля не попадала в глаза, природа и дала им мохнатые насупленные брови. Впрочем, у хорошо ухоженных эрделей бровей почти нет — их выщипывают, того требует фасон, жестокий тиран собак и женщин-модниц; но в то время, к какому относится наш рассказ, было не до фасонов и все собаки, какие еще оставались, обросли, щеголяли как есть.

Кажется, Чапа — пушистая и мягкая, как медвежонок, игрушка, купленная в магазине; а тронь-ка — ого, как проволока! Чего доброго, наколешься и будешь ходить в занозах, как в колючках от кактуса (кактусы разводила перед войной знакомая, подруга Вовкиной мамы).

Да! Я чуть не упустил самое важное: Чапа обладает поразительным чутьем и великолепно ориентируется на любой местности — никогда не заблудится. Такими рождаются все эрдель-терьеры. По-ученому это называется ориентировочным инстинктом. Он не раз пригодится нашей Чапе.

И еще: Чапа — бесстрашна. Ее не испугаешь. Ничем.

Таков четвероногий герой нашего рассказа.

Ну, а Вовка — это Вовка Клягин, боевой парень, в ближних домах в радиусе нескольких кварталов всяк знал его. Кто первый, когда началась Великая Отечественная война и фашисты перебили водопроводную сеть, организовал бригаду ребят таскать воду с Невы в квартиры одиноких стариков? Он, Вовка Клягин. А кто потушил зажигалку, сброшенную с фашистского самолета и чуть было не наделавшую большой беды? Опять он, Вовка. Зажигалка свалилась прямехонько на гараж, где стояли машины, пробила крышу и упала в такое место, что ее не сразу и заметили бы; а кругом автомобили, бензин, если бы воспламенилось — так рвануло бы, что поминай как звали! Хорошо, Вовка со своего наблюдательного пункта на крыше вмиг обнаружил опасность и поднял тревогу. Наконец, кто помог подняться на улице обессилевшему гражданину, у того внезапно закружилась голова, упал да так ударился затылком о мостовую, что и не встать без посторонней помощи. Ладно, Вовка оказался поблизости. У него такая способность — появляться как из-под земли в нужный момент. И если уж говорить честно, и храбрости ему не занимать, почти как Чапе.

Мать Вовки работала уборщицей, а отец — слесарь с Балтийского завода — давно воевал на фронте. Вовка целыми днями был предоставлен себе. Но он не терял время попусту, и, когда загремели первые выстрелы на Выборгской стороне, а затем немцы обрушили с воздуха свирепый шквал бомб на Ленинград, Вовка первый из сверстников в своем дворе вызвался дежурить вместе со взрослыми, чтобы предупредить распространение пожаров.

— Ты же еще мал! — сказали ему в штабе противовоздушной обороны, когда Вовка явился туда.

— Я — пионер, — строго ответил Вовка.

 

А теперь о спасении Чапы. Собственно, все с этого и началось. С него, пожалуй, следовало бы начинать и нам…

Вовка бежал стремглав по улице, прижимаясь к стенам домов, озираясь по сторонам, чтобы не попасть в руки дежурных, и торопясь поскорее добежать до своих ворот. Вверху жужжали самолеты, где-то неподалеку рвались бомбы, зло и часто огрызались зенитки, земля содрогалась от гулких ударов.

Во время налетов полагалось прятаться в убежище. Но разве Вовку удержишь? Только силой можно было заставить его отсиживаться в подвале. А тут еще как назло налет застал далеко от дома, его пост на крыше пустует, и Вовка чувствовал себя солдатом, спешащим на выполнение боевого задания.

Внезапно бомба рванула за углом, зазвенели выбитые стекла. Вовка присел, как заяц, затем, резонно рассудив, что второй раз бомба в то же место не падает, по крайней мере за один заход, бросился прямиком через эту клубящуюся мглу из пыли, обломков дерева и земляной крошки, продолжавших сыпаться сверху. Он бежал берегом Мойки и вдруг услышал: кто-то плещется в воде. Потом донеслось жалобное повизгивание. Вовка остановился, прислушался, затем заглянул через парапет: так и есть, на воде виднелась голова собаки, мокрая, несчастная, с испуганными глазами.

Собака была оглушена и тонула. Очевидно, взрывной волной ее смело в воду, и теперь она тщетно била лапами, заплескивая себя брызгами. Вот несчастье! Острая жалость захлестнула Вовку. Он сбежал по гранитным ступеням к самой воде, но собака была далеко, не дотянуться. Плавал Вовка отлично, он не медлил. Бултых в чем был, сложив руки рыбкой, нырнул, вынырнул и поплыл, уверенно загребая…

Через минуту собака была на берегу. С Вовки текли потоки воды; он стал отжиматься, расшнуровал ботинки и выплеснул из них воду. Пес тоже отряхивался, не спуская благодарных глаз со своего спасителя. Вид у собаки был довольно жалкий, но Вовка не замечал этого. Он был рад, что спас животное.

— Ну что, испугался? — ласково сказал Вовка.

Рыжая псина дернула обрубышком хвоста.

— А хвост-то тебе что, осколком отхватило? — посочувствовал Вовка, но тут же понял, что сказал глупость: короткохвостых собак он видал и раньше.

— Куда же теперь ты, а? — снова проговорил Вовка, кончив шнуровать ботинки. — Давай беги домой!

Кстати, и налет кончился, опасность миновала для обоих. Но рыжая псина не уходила. Как прилипла!

Так, нежданно-негаданно, Вовка Клягин обзавелся собственным четвероногим приятелем, который отныне повсюду сопровождал его, как Санчо Панса Дон-Кихота.

Собака пристала к нему, и тщетно было бы гнать ее. Да, признаться, Вовка и не пытался этого делать: ему льстило, что она сразу признала его за хозяина, беспрекословно подчинялась ему, только в одном ставила всегда на своем: куда он — туда она. Впрочем, и это нравилось Вовке. Приятно щекотало сознание своего человеческого превосходства: не случись он, Вовка, поблизости — утонула бы рыжуха, и все, конец, амба, как говорят матросы. А Вовка спас, вот он какой, он все может! Видали, как он плавает брассом? Он и кролем умеет. Кончилась бы поскорей война, чтоб опять начали проводить спортивные соревнования. Вовка обязательно будет в них участвовать по плаванию, в составе юношеской команды. Он и спасение собаки рассматривал как своеобразную тренировку «в боевых условиях». Словом, как видите, чувствовать себя человеком оснований у Вовки было более чем достаточно.

Собака по всем признакам была бездомной. Прежние хозяева ее, может быть, уехали, эвакуировались, как многие, кинув животное на произвол судьбы (уж до собак ли тут!), а может, были убиты, дом, возможно, разбомбило — долго ли? Жаль, собаки не умеют говорить, а то рассказала бы.

От прежней жизни у собаки оставался лишь добротный кожаный ошейник. На нем, на металлической бляшке, Вовка прочитал выгравированное с красивыми завитушками: Ч-А-П-А.

Вовка даже сразу не понял, что это имя собаки: уж очень смешное — Чапа! Но потом быстро привык к нему, оно хорошо запоминалось и скоро стало даже нравиться ему. Ча-па. Ча-па. Придумайте-ка лучше! Чапа, Чапа, Чапа, Чапа!..

После своего чудесного спасения собака никак не могла унять своей радости. Она вертела обрубком хвоста, стоило Вовке лишь повернуть голову в ее сторону, ловила каждый его взгляд, жест, улавливала даже перемены настроения.

Не хочешь, да полюбишь такое существо, сам привяжешься к нему, и спустя немного времени Вовка без колебания заявил, когда кто-то спросил, чей это пес: «Моя собака».

Вовка не разбирался в собачьих породах, лишь потом какой-то сведущий человек объяснил ему, что Чапа — чистокровный эрдельтерьер («Есть такая служебная порода, Применяемая в военных целях», — пояснил говоривший), и, видать, очень хороший эрдельтерьер, дрессированный, раз понимает каждое слово.

Нет, конечно, Чапа каждое человеческое слово не понимала, все-таки собака не человек, но угождать всем желаниям своего юного хозяина умела с поразительной быстротой и точностью.

Вовка был горд вдвойне: пес породистый, да еще из тех, что «применяются в военных целях». А сейчас как раз война — значит, такие, как Чапа, могут принести большую пользу.

— А кормить чем будешь? — спросили Вовку товарищи. В городе уже начинался голод, хлеб и другие продукты выдавали строго по карточкам и ограниченно.

— Прокормимся, — уверенно, тоном взрослого, ответил Вовка и положил руку на голову Чапы, как бы давая понять: не бойся, со мной не пропадешь…

Вовка решал этот вопрос очень просто: кусок себе, кусок Чапе. Матери нет, на работе, все равно никто не увидит, ругать будет некому. И потом — за что ругать: раз друзья, — значит, все поровну.

Собак и кошек в Ленинграде становилось все меньше и меньше. Понемногу пропадали голуби, воробьи, галки. Говорили, что их ловят и едят: голод-то не тетка! Но Чапа благоденствовала. Правда, с течением дней бока у нее тоже западали все больше, шея становилась тоньше, и этого не могла скрыть даже сильно отросшая шерсть; худел и Вовка, но он утешался мыслью, что так, худому-то бегать легче.

Ну, а чем утешалась Чапа, про то знает лишь она. Наверное, тем, что для животного самое главное, самое-самое наиважнейшее, без чего никакая собака жить не может: у нее есть хозяин, который любит ее, заботится о ней, дает ей пить-есть, от себя отрывает последнее, а в обиду не дает.

Самое главное — любящее сердце, тогда и никакие трудности не страшны. Под напускной суровостью и строгостью у Вовки скрывалась добрая и отзывчивая душа.

Ну, а что касается Чапы… Друг всегда поддержит друга, даже если друг этот — собака! Оказывается, Чапа способна была не только привязываться и ходить за хозяином как тень, но и умела отблагодарить, платить добром за добро… Но — будем рассказывать по порядку.

Очень скоро нашлось и для Чапы серьезное дело.

Штаб ПВО их района находился в подвале дома у Пяти Углов (есть такой перекресток в Ленинграде, очень шумный и тесный, где сходятся несколько улиц), а ребята, с Вовкой во главе, дежурили на Моховой. Иногда случалось: надо доставить быстро какое-либо сообщение в штаб, а идет бой, кругом сыплются горячие осколки, носа не высуни. Однако не случайно эрделей считают лучшими четвероногими связистами. Бежит эрделька быстро, человеку не угнаться, маленькая, увертливая, ей и осколки нипочем. А дорогу только раз покажи — не собьется.

Словом, стала Чапа связным службы ПВО. Вот тут-то, на живом примере, и уяснил Вовка, что такое ориентировочный инстинкт. Замечательная штука! Чапе только свистни, подай знак — полетит как пуля. «Пост» — значит, «пост», никогда не ошибется! К ошейнику прикреплена маленькая незаметная сумочка, портдепешник называется, туда можно вложить записку или там распоряжение какое — доставит вмиг!

Скоро рыжую шуструю и приветливую собаченцию со смешной бородатой мордой полюбила вся Моховая. Ее в «лицо» знал любой дежурный штаба ПВО. А одна соседка-дружинница (она оказалась большим знатоком в эрделях и азартной собачницей) как увидит Чапу, так остановится и обязательно шерсть щупает: «Хорошая оброслость. Тримминговать надо, щипать… Знаешь, что эрделей щиплют? Из таких хороших собак делают…»

Вовка даже обиделся: что значит делают, когда Чапа уже есть! Скажет тоже! «Да смотри, — добавила советчица, — чтобы твоя Чапа не угодила на жаркое». Предупреждение своевременное. Не угодит. Вовка смотрит в оба и Чапу от себя ни на шаг. Всегда вместе.

Вовка сидит на крыше. «Чап-чап, чап-чап», — доносится до ушей. (Теперь Вовка знает, почему ей дали такое имя.) Явилась Чапа. Она ловко взбирается по чердачной лестнице, выпрыгивает через слуховое окно; на железе когти ее скрежещут, как будто они тоже из железа. Чапа умеет отлично сохранять равновесие и проходит по узкому карнизу, словно эквилибрист, которого Вовка видел в цирке. Ага, в портдепешнике что-то есть. Пишет мать: «Приходи обедать».

До обеда ли, хоть в пустом животе и подвывает до боли. Каждый день теперь в кишках такое кукареканье, что не знаешь, чем унять. Все забывается, только голод не забывается: чем бы ни занимался, сидишь и думаешь — скоро ли поесть, скоро ли поесть, скоро ли… Да обед-то: кисель из клея… а все же какая-никакая еда! Однако нынче с обедом придется погодить: что-то уж больно расшумелись фашисты.

С тех пор как наши стали сбивать много фашистских самолетов, гитлеровцы начали бояться летать над городом и предпочитают обстреливать его из дальнобойных орудий. Все еще надеются сломить упорство защитников. Зря стараются!

Пионер — всегда готов! Снаряды не долетают сюда, обстрелу подвергается другой район; но кто их там знает, фашистов, что у них на уме, вдруг перенесут огонь… Надо быть начеку.

Вовка напряженно и сосредоточенно, как взрослый, морща лоб со спускающейся на него русой челкой, всматривается в дымы, которые поднимаются там и сям над изломанной линией крыш. Опять, гады, подожгли что-то… Смотрит Вовка, смотрит и Чапа, потягивая носом воздух: вероятно, унюхала запах гари.

Теперь уж нас не проведешь! Шалишь. Сами с усами (Чапа даже в самом буквальном смысле). В случае чего не кинутся хватать зажигательную бомбу голыми руками; а то сперва-то многие получили таким образом по неопытности тяжелые ожоги.

Вовка поднимает лицо, вверх — показалось, что летят самолеты, и Чапа, задрав бороденку, тоже смотрит на небо. Но небо чисто. Сегодня даже облаков нет.

Их дом высокий, с крыши видно все как на ладони. Ходят люди, катятся автомашины; видны на набережной у моста зенитки в гнездах из мешков с песком, виден купол Исаакия, Адмиралтейство, по Неве идет катер; совсем будто слились с ее свинцовыми водами низкие постройки Петропавловской крепости, все такое маленькое-маленькое, только шпиль Петропавловки, как всегда, выше всех. Раньше он блестел, теперь — нет, замаскировали его, чтоб не так видно было — артиллеристам противника хуже целиться. Вот уж истинно смельчак тот, кто не побоялся влезть на такую высоту…

Однако с желудком просто никакого сладу нет; да вроде бы и тихо, можно отлучиться…

— Пошли, Чапа! — командует Вовка.

«Цап-царап», — скребутся когти Чапы по железу крыши. «Чап-чап-чап-чап», — несется она вслед за Вовкой по лестнице. Но к дверям квартиры она поспевает первой и останавливается, оглядываясь на мальчика: знает, что он должен позвонить, потом раздастся легкий шум шагов с той стороны, потом дверь приоткроется — и тогда, пожалуйста, можно шмыгать мимо ног…

Ох, и обед, одни слезы! Мать наполняет поварешкой тарелку сына, Вовка наливает плошку жиденького картофельного супа (и где только матери удалось раздобыть настоящую картошку, чудо!) и ставит перед Чапой. Несколько шлепков языком, и плошка суха, Чапа переводит просящий взгляд с хозяина на хозяйку и обратно. В зрачках у собаки горит жадный блеск. Да-а, у нее небось теперь тоже частенько поют в брюхе куры с петухами…

Да это еще не самое худшее: она не знает, что хозяйка втайне от мальчугана давно уже решает мучительный вопрос, как отделаться от собаки. Жаль. Когда-то мать сама учила Вовку любить животных, не обижать их; но здоровье сына важнее, на счету буквально каждый грамм…

У матери, как и у Вовки, такие же зеленоватые глаза и в легких веснушках лицо с озабоченной складкой меж бровей. Четкие морщинки прорезались на нем с тех пор, как стало трудно жить. У матери забот за всех: с тревогой ждет писем с передовой каждый день, тянется кверху мальчишка — надо его кормить, одевать, обувать. А на нем как горит все; день-деньской по крышам да чердакам — там зацепится за гвоздь, там съедет на пузе по перилам…

После обеда Вовка вспомнил, что нужно навестить больного приятеля, который жил в соседнем квартале. Чапа, конечно, с ним. И вправду Санчо Панса. Тот тоже не отставал от рыцаря печального образа. А почему печального? Вовка — не печальный.

— Ну, чапай, чапай! — говорил Вовка, оглядываясь на Чапу. Это значило: «Давай быстрей, что ли!»

Но Чапу не проведешь, зря не прибавит шагу. Если серьезных дел нет — зачем торопиться? (Опять как толстяк Санчо.).

Вовка только хотел, сказать еще что-то насчет хитрости Чапы (он любил разговаривать с собакой, к этому его приучило долгое сидение на крыше), как вдруг оглушительный разрыв… Собственно, Вовка даже не слышал его; уши мгновенно будто заложило ватой; неведомая сила оторвала его от земли, приподняла, как перышко; стена дома внезапно прыгнула на него. С угрожающей ясностью он увидел около своего лица щербины в штукатурке, оставленные осколками, вмятину на водосточной трубе, вероятно след прежнего обстрела, и… потерял сознание. Боли он почувствовать не успел.

Когда он пришел в себя, Чапа лежала на нем и тихонько поскуливала. Он явственно ощутил тепло ее тела. И еще почувствовал, что под ним мокро. Вовка пошевелился, Чапа радостно задышала, выставив язык, и в этот миг новый взрыв потряс воздух, осколки с визгом пронеслись над головой, посыпалась штукатурка, битое стекло… Вовка опять погрузился во мрак.

Очнулся он, когда его клали на носилки.

— А где Чапа? — проговорил он, с трудом ворочая непослушным, тяжелым языком, который, казалось, присох к гортани. И не узнал своего голоса. Похоже было, что говорил кто-то другой.

— Лежи, лежи, — успокоительно сказали ему.

— Где Чапа? — повторил Вовка.

— Говори ей спасибо, она тебя собой закрыла…

— Чапа, Чапа! — повторял мальчик уже в полузабытьи.

Носилки покачивались, и Вовке казалось, что он летит на самолете. Потом все провалилось опять.

Вовка пролежал в больнице две недели. У него было сильное сотрясение и ушибы, от которых все тело представляло сплошной синяк. Но тело было молодое, и вот пришел день, когда врачи заявили, что мать может забрать мальчика домой.

Это была большая радость. Второй радостью было узнать, что Чапа тоже поправляется.

Чапа расплатилась с Вовкой сполна и, как говорится, той же монетой. Ведь если бы не она в тот день, когда разрыв немецкого снаряда крупного калибра швырнул Вовку наземь, кто знает, остался ли бы он жив. Собака лежала на хозяине, и ее мохнатое тело приняло осколки, которые предназначались Вовке. Его унесли в больницу, а Чапу тоже не бросили. Ее подобрал один дружинник. Он и выходил собаку. А потом, когда Чапа начала ходить, она сама прибежала домой…

Только теперь Чапа на всю жизнь осталась хромой.

Чапа была худущая-прехудущая, кожа да кости! Но все равно спасибо тому дружиннику, без него не видать бы Вовке больше своей Чапы…

Дружинник этот приходил, навещал Чапу. Раз даже принес какие-то объедки, завернутые в бумажку, и сунул Вовке:

— На. Потом дашь…

Вскоре подоспело новое событие, то ли радостное, то ли печальное, пожалуй, больше печальное, чем радостное: Вовка с матерью получили извещение, что их тоже эвакуируют в глубокий тыл, на Большую землю. Прощай Ленинград-герой, прощай Адмиралтейская игла, прощай Вовкины крыша и чердак!..

 

Предстояло лететь самолетом.

— А как же Чапа? Чапа тоже полетит?

Чуяло Вовкино привязчивое сердце, что быть несчастью. Недаром мама все эти дни как-то странно поглядывала на Чапу, как бы жалеючи, уделяла ей лишние скудные крохи.

— Собаку придется оставить, — тоном категорического приказа, не терпящего никаких возражений, заявил на эвакопункте ответственный товарищ, распоряжавшийся эвакуацией. — Людей не успеваем возить…

Вовка плакал, просил, умолял — все было напрасно.

Просила и мама: «Она сына спасла…» — «Не можем», и все тут!

И вот настал грустный-прегрустный день. Опять Чапе предстояло остаться одной, горемыкой-сиротой. У Вовки сердце разрывалось от горя и отчаяния. На дворе уже была поздняя ленинградская осень, с моря дул холодный мозглый ветер, моросил мелкий надоедливый дождь.

Плакали стекла окон. Весь Ленинград был грустный, затянутый влажным туманом.

Вовка плохо помнил, как целовал Чапу прямо в мокрый нос, как мать закрывала комнату, где осталась Чапа, и отдала ключ соседке с наказом, чтоб та потом выпустила собаку; плохо помнил долгий путь в грузовом автофургоне к аэродрому. В мозгу стучало: Чапа, Чапа… Даже армейский фургон, казалось, повторял, потрясываясь: чапа-чапа, чапа-чапа… Уткнувшись в материн рукав, боевой дежурный, которого не испугали немецкие «зажигалки», принялся громко реветь, мать тихонько гладила его по голове. У нее тоже катились слезы из глаз. Она стряхивала их и опять гладила Вовку. И ей тоже было жаль Чапу и непереносимо больно расставаться с Ленинградом, которому предстояло еще долго отбиваться от врагов.

Но когда они приехали на аэродром, Чапа оказалась там. Вовка глазам своим не поверил, когда увидел рыжую, кудлатую и неимоверно грязную (она была заляпана-переляпана до ушей) собаку около грузовика. Может, то двойник Чапы? Есть же ведь еще эрдели? И потом, Чапа никогда не была такой грязнулей…

Но когда она с радостным визгом бросилась ему на грудь, отпечатав на пальтишке свои лапы и облобызав лицо, всякие сомнения пропали. Это была действительно она, Чапа. Как она тут очутилась?

Оказывается, она всю дорогу бежала за автомобилем. После соседка написала: едва они отъехали, Чапа завизжала, разбила окно, порезав лапу, выпрыгнула со второго этажа (как уж она не убилась, просто чудо какое-то, ведь собаки не кошки и не умеют прыгать ловко с высоты! Хорошо, что первый этаж был низкий, полуподвальный) и устремилась в погоню за грузовиком, увозившим дорогих для нее людей.

Куда же теперь с нею? Право, лучше бы уж не прибегала… Второй раз расставаться еще труднее!

Пора было начинать посадку. Вовка с матерью с узелком и баулами — на летное поле; и Чапа с ними. Прижимается к ногам, юлит, заглядывает в глаза…

Летчик в шлеме и унтах, стоявший около самолета, видимо командир корабля, окинул их взглядом и строго спросил:

— Чья собака? Твоя?

— Моя, — понурившись, отвечал Вовка.

— Зачем привел? Что, порядка не знаешь?

— Дяденька, товарищ летчик то есть… я ее не при водил, она сама… Можно мне ее… с собой, а? Товарищ летчик!..

— Без разговоров! Полезай! Видишь, задерживаешь!

Чапа отчаянно завизжала, как будто поняла разговор.

Мать была уже в самолете. Вовка, боясь оглянуться на собаку, опустил голову, с горькими всхлипываниями полез за матерью. Плач Чапы сделался нестерпимым. Там, в самолетном брюхе, уже было много людей. Они копошились, как пчелы в улье, устраиваясь на вещах.

— Кусается? — неожиданно спросил летчик, когда Вовка уже был наверху, готовый нырнуть вслед за всеми.

— Нет, нет!

Должно быть, убитый Вовкин вид и горе Чапы подействовали так на летчика или просто он был хороший человек… Крепкой мускулистой рукой он ухватил собаку за шиворот. Чапа брыкнула в воздухе всеми четырьмя лапами и очутилась в темном самолетном нутре вместе со всеми. Дверца захлопнулась, самолет зарычал, затрясся, тряска становилась все сильнее, сильнее, потом враз прекратилась. Прижимая собаку к себе, Вовка заглянул в оконце: внизу в тумане медленно таял Ленинград…

* * *

Такова история хромой Чапы из Ленинграда и ее друга Вовки Клягина, бесстрашного защитника города-героя на Неве и опытного тушильщика немецких зажигательных бомб — «зажигалок». Его и сейчас еще помнят многие у Пяти Углов.

Чапу мне не довелось повидать: к тому времени, когда мне стала известна эта история, ее уже не было в живых и у Вовки была другая — маленькая Чапа, вылитая прежняя. А Вовку я видел. Впрочем, он уже давно не Вовка — а Владимир Лукич Клягин, солидный, уважаемый человек. Но к Чапе — той, старшей, Чапе — он хранит привязанность по сей день. Ведь если бы не она, не было бы на одном крупном заводе всеми признанного талантливого инженера-конструктора, не было бы и этого рассказа!

Маленькая и Большая

Раненый очнулся. Он лежал один.

Сражение кончилось, по крайней мере для него. Война прогрохотала по этим местам, оглушила, обожгла и унеслась дальше. Ушли его боевые товарищи. А он остался.

Он очнулся оттого, что кто-то теплой влажной тряпкой обтирал его лицо, смывал кровь.

Раненый застонал и открыл глаза.

Прямо перед собой он увидел приветливую собачью морду с живыми черными глазами, внимательно смотревшими на него.

Небольшая рыженькая дворняжечка участливо-заботливо облизывала его, старалась привести в чувство. Увидав, что веки лежащего дрогнули и поднялись, она радостно заюлила, завиляла хвостом, затем, сев, прижалась к нему теплым боком. Она словно старалась отогреть его.

«Умная…» — подумал раненый и заметил на ошейнике бинтик и пузырек-бочечку с прозрачной жидкостью.

Потянув к себе собаку за ошейник, он вытащил пробку и, припав губами, сделал из бочонка глоток. Точно огонь прокатился по пустым кишкам. Во рту и в горле палило, но после этого он сразу почувствовал себя лучше, окончательно прояснилось сознание.

Сделанное усилие утомило его, и он, откинувшись на спину, вынужден был полежать неподвижно, перевести дух.

По небу плыли облака, где-то перекликались птицы.

Занятый своими ощущениями, постепенным возвращением к жизни, он не заметил, как собака исчезла.

Он даже загоревал. Опять один! Откуда она взялась? И почему так быстро убежала?

И вдруг она снова явилась. И не одна: ее сопровождал большой кудлатый пес, запряженный в носилки-волокуши.

Большой тоже помахал хвостом. Остановившись рядом, о



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-04-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: