Архипелаг дает метастазы 6 глава




А что еще важно: что два начальства эти совсем друг другу не враждебны, как можно думать по их постоянным стычкам и взаимным обманам. Там где нужно плотнее сплющить, они примыкают друг к другу очень тесно. Хотя начальник лагеря - отец родной для своих зэков, но всегда охотно признает и подпишет акт, что в увечье виноват сам заключенный, а не производство; не будет очень уж настаивать, что заключенным нужна спецодежда или в каком-то цеху вентиляции нет (нет, так нет, что ж поделаешь, временные трудности, а как в ленинградскую блокаду?...) Никогда не откажет лагерное начальство производственному посадить в карцер бригадира за грубость или рабочего, утерявшего лопату, или инженера, не так выполнившего приказ. В глухих поселках не оба ли эти начальства и составляют высшее общество - таежно-индустриальных помещиков? Не их ли жены друг ко другу ходят в гости?

И если все-таки тухту в нарядах непрерывно дуют, если записывается копка и засыпка траншей, никогда не зиявших в земле; ремонт отопления или станка, не выходившего из строя; смена столбов целехоньких, которые еще десять лет перестоят, - то делается это даже не по наущению лагерного начальства, спокойного, что деньги в лагерь так или иначе притекут, - а самими заключенными (бригадирами, нормировщиками, десятниками), потому что таковы все государственные нормы: они рассчитаны не для земной реальной жизни, а для какого-то лунного идеала. Человек самоотверженный, здоровый, сытый и бодрый - выполнить этих норм не может! Что же спрашивать с измученного, слабого, голодного и угнетенного арестанта? Государственное нормирование описывает производство таким, каким оно не может быть на земле - и этим напоминает социалистический реализм в беллетристике. Но если непроданные книги потом просто рубятся, - закрывать промышленную тухту сложней. Однако не невозможно!

В постоянной круговертной спешке директор и прораб проглядывали, не успевали обнаружить тухту. А десятники из вольных были неграмотны или пьяны, или добросердечны к зэкам (с расчетом, что и бригадир их выручит в тяжелую минуту). А там - "процентовка съедена", хлеб из брюха не вытащишь. Бухгалтерские же ревизии и учет известны своей неповоротливостью, они открывают тухту с опозданием в месяцы или годы, когда и деньги за эту работу давно упорхнули и остается только или под суд отдать кого-нибудь из вольных или замять и списать.

Трех китов подвело под Архипелаг Руководство: котловку, бригаду и два начальства. А четвертого и главного кита - тухту, подвели туземцы и сама жизнь.

Нужны для тухты напористые предприимчивые бригадиры, но еще нужней, еще важней - производственные начальники из заключенных. Десятников, нормировщиков, плановиков, экономистов, их было немало, потому что в тех дальних местах не настачишься вольных. Одни ээки на этих местах забывались, жесточели хуже вольных, топтали своего брата-арестанта и по трупам шли к собственной досрочке. Другие, напротив, сохраняли отчетливое сознание своей родины - Архипелага, и вносили разумную умеренность в управление производством, разумную долю тухты в отчетность. Это был риск для них: не риск получить новый срок, потому что сроки и так были нахомучены добрые и статья крепка, - но риск потерять свое место, разгневать начальство, попасть в худой этап - и так незаметно погибнуть. Тем славней их стойкость и ум, что они помогали выжить и своим братьям.

Таков был, например, Василий Григорьевич Власов, уже знакомый нам по Кадыйскому процессу. Весь долгий срок свой (он просидел девятнадцать лет без перерыва) он сберег ту же упрямую убежденность, с которой вел себя на суде, с которой высмеял Калинина и его помиловку. Он все эти годы, когда и от голода сох, и тянул лямку общих работ, ощущал себя не козлом отпущения, а истым политическим и даже "революционером", как говорил в задушевных беседах. И когда благодаря своей природной острой хозяйственной хватке, заменявшей ему неоконченное экономическое образование, он занимал посты производственных придурков, - Власов не просто видел в этом оттяжку своей гибели, но и возможность всю телегу подправить так, чтоб ребятам тянуть было легче.

В 40-е годы на одной из Усть-Вымьских лесных командировок (УстьВымьЛаг отличался от общей схемы тем, что имел одно начальство: сам лагерь вел лесоповал, учитывал и отвечал за план перед МинЛесом) Власов совмещал должности нормировщика и плановика. Он был там голова всему, и зимой, чтобы поддержать работяг-повальщиков, приписывал их бригадам лишние кубометры. Одна зима была особенно суровой, от силы выполняли ребята на 60%, но получали как за 125%, и на повышенных пайках перестояли зиму, и работы ни на день не остановились. Однако, вывозка "поваленного" (на бумаге) леса сильно отставала, до начальника лагеря дошли недобрые слухи. В марте он послал в лес комиссию из десятников - и те обнаружили недостачу восьми тысяч кубометров леса! Разъяренный начальник вызвал Власова. Тот выслушал и сказал: "Дай им, начальник, всем по пять суток, они неряхи. Они поленились по лесу походить, там снег глубокий. Составь новую комиссию, я - председатель". Со своей толковой тройкой Власов, не выходя из кабинета, составил акт и "нашел" весь недостающий лес. На время начальник успокоился, но в мае схватился опять: леса-то вывозят мало, уже сверху спрашивают. Он призвал Власова. Власов, маленький, но всегда с петушиным задором, теперь и отпираться не стал: леса нет. "Так как же ты мог составить фальшивый акт, трам-та-ра-рам?!" "А что ж лучше было бы вам самому в тюрьму садиться? Ведь восемь тысяч кубов - это для вольного червонец, ну для чекиста - пять." Поматюгался начальник, но теперь уже поздно Власова наказывать: им держится. "Что же делать?" "А вот пусть совсем дороги развезет." Развезло все пути, ни зимника, ни летника, и принес Власов начальнику подписывать и отправил дальше в Управление техническую подробно-обоснованную записку. Там докладывалось, что из-за весьма успешного повала леса минувшей зимой, восемь тысяч кубометров не поспели вывезти по санному пути. По болотистому же лесу вывезти их невозможно. Дальше приводился расчет стоимости лежневой дороги, если ее строить, и доказывалось, что вывозка этих восьми тысяч будет сейчас стоить дороже их самих. А через год, пролежав лето и осень в болоте, они будут уже некондиционные, заказчик примет их только на дрова. Управление согласилось с грамотными доводами, которые не стыдно показать и всякой иной комиссии, - и списало восемь тысяч кубов.

Так стволы эти были свалены, съедены, списаны - и снова гордо стояли, зеленея хвоей. Впрочем, недорого заплатило и государство за эти мертвые кубометры: несколько сот лишних буханок черного, слипшегося, водою налитого хлеба. Сохраненная тысяча стволов да сотня жизней в прибыль не шла - этого добра на Архипелаге никогда не считали.

Наверное, не один Власов догадывался так мухлевать, потому что с 1947-го года на всех лесоповалах ввели новый порядок: комплексные звенья и комплексные бригады. Теперь лесорубы объединялись с возчиками в одно звено, и бригаде засчитывался не поваленный лес, а - вывезенный на катище, к берегу сплавной реки, к месту весеннего сплава.

И что же? Теперь тухта лопнула? Нисколько! Даже расцвела! - она расширилась вынужденно, и расширился круг рабочих, которые от нее кормились. Кому из читателей не скучно, давайте вникнем.

 

1. От катища по реке не могут сплавлять заключенные (кто ж их будет вдоль реки конвоировать? бдительность!). Поэтому на катище от лагерного сдатчика (от всех бригад) принимает лес представитель сплавной конторы, состоящей из вольных. Ну, вот он-то и проявят строгость? Ничего подобного. Лагерный сдатчик тухтит, сколько надо для лесоповальных бригад, и приемщик сплавконторы на все согласен.

2. А вот почему. Своих-то, вольных, рабочих сплавконторе тоже надо кормить, нормы тоже непосильны. Весь этот несуществующий приписанный лес сплавконтора записывает также и себе как сплавленный.

3. При генеральной запони, где собирается сплавленный со всех повальных участков лес, располагается биржа - то есть, выкатка из воды на берег. Этим опять занимаются заключенные, тот же УстьВымьЛаг (52 острова УстьВымьЛага разбросаны по территории 250х250 километров, вот какой у нас Архипелаг!) Сдатчик сплавконторы спокоен: лагерный приемщик теперь принимает от него обратно всю тухту: во 2-х, чтобы не подвести своего лагеря, который этот лес сдал на катище, а во 1-х, чтобы этой же тухтой накормить и своих заключенных, работающих на выкатке! (у них-то тоже нормы фантастические, им тоже горбушка нужна!). Тут уже приемщику надо попотеть для общества: он должен не просто лес принять в объеме, но и реальный и тухтяной расписать по диаметрам бревен и длинам. Вот кто кормилец-то! (Власов и тут побывал.)

4. За биржею - лесозавод, он обрабатывает бревна в пилопродукцию. Рабочие - опять зэки. Бригады кормятся от объема обработанного ими круглого леса, и "лишний" тухтяной лес как нельзя кстати поднимает процент их выработки.

5. Дальше склад готовой продукции, и по государственным нормам он должен иметь 65% от принятого лесозаводом круглого леса. Так я 65% от тухты невидимо поступает на склад (и мифическая пилопродукция тоже расписывается по сортам: горбыля, деловой; толщина досок, обрезные, необрезные...) Штабеляющие. рабочие тоже подкармливаются этой тухтой.

 

Но что же дальше? Тухта уперлась в склад. Склад охраняется ВОХРой, бесконтрольных "потерь" быть не может. Кто и как теперь ответит за тухту?

Тут на помощь великому принципу тухты приходит другой великий принцип Архипелага: принцип резины, то есть всевозможных оттяжек. Так и числится тухта, так и переписывается из года в год. При инвентаризациях в этой дикой архипелажной глуши - все ведь свои, все понимают. Каждую досочку из-за счета тоже руками не перебросишь. К счастью, сколько-то тухты каждый год "гибнет" от хранения, ее списывают. Ну снимут одного-другого завскладом, перебросят работать нормировщиком. Так зато сколько же народу покормилось!

Стараются вот еще: грузя доски в вагоны для потребителей (а приемщика нет, вагоны потом будут разбрасывать по разнарядкам) - грузить и тухту, то есть приписывать избыток (при этом кормятся и погрузочные бригады, отметим!). Железная дорога ставит пломбу, ей дела нет. Через сколько-то времени где-нибудь в Армавире или в Кривом Роге вскроют вагон и оприходуют фактическое получение. Если недогруз будет умеренный, то все эти разности объемов соберутся в какую-то графу, и объяснять их будет уже Госплан. Если недогруз будет хамский - получатель пошлет УстьВымьЛагу рекламацию, - но рекламации эти движутся в миллионах других бумажек, где-то подшиваются, а со временем гаснут - они не могут противостоять людскому напору жить. (А послать вагон леса назад никакой Армавир не решится: хватай, что дают - на юге леса нет.)

Отметим, что и государство, МинЛес, серьезно использует в своих народно-хозяйственных сводках эти тухтяные цифры поваленного и обработанного леса. Министерству они тоже приходятся кстати. <Так и тухта, как многие из проблем Архипелага, не помещается в нем, а имеет значение общегосударственное.>

Но, пожалуй, самое удивительное здесь вот что: казалось бы, из-за тухты на каждом этапе передвижки леса его должно не хватать. Однако, приемщик биржи за летний сезон успевает столько приписать тухты на выкатке, что к осени у сплавконторы образуются в запонях избытки! - до них руки не дошли. На зиму же их так оставить нельзя, чтоб не пришлось весной звать самолет на бомбежку. И поэтому этот лишний, уже никому не нужный лес, поздней осенью спускают в Белое море!

Чудо? диво? Но это не в одном месте так. Вот и в Унжлаге на лесоскладах всегда оставался ЛИШНИЙ лес, так и не попавший в вагоны, и уже не числился он нигде!.. И после полного закрытия очередного склада на него еще много лет потом ездили с соседних ОЛПов за бесхозными сухими дровами и жгли в печах окоренную рудстойку, на которую столько страданий положено было при заготовке.

 

И все это - затея как прожить, а вовсе не нажиться, а вовсе не - ограбить государство.

Нельзя государству быть таким слишком лютым - и толкать подданных на обман.

 

Так и принято говорить у заключенных: без тухты и аммонала не построили б канала.

 

Вот на всем том и стоит Архипелаг.

Глава 6

Фашистов привезли!

 

- Фашистов привезли! Фашистов привезли! - возбужденно кричали, бегая по лагерю, молодые зэки - парни и девки, когда два наших грузовика, каждый груженный тридцатью фашистами, въехали в черту небольшого квадрата лагеря Новый Иерусалим.

Мы только что пережили один из высоких часов своей жизни - один час переезда сюда с Красной Пресни - то, что называется ближний этап. Хотя везли нас со скорченными ногами в кузовах, но нашими были - весь воздух, вся скорость, все краски. О, забытая яркость мира! - трамваи - красные, троллейбусы - голубые, толпа - в белом и пестром, - да видят ли они сами, давясь при посадке, эти краски? А еще почему-то сегодня все дома и столбы украшены флагами и флажками, какой-то неожиданный праздник - 14 августа, совпавший с праздником нашего освобождения из тюрьмы. (В этот день объявлено о капитуляции Японии, конце семидневной войны.) На Волоколамском шоссе вихри запахов скошенного сена и предвечерняя свежесть лугов обвевали наши стриженные головы. Этот луговой ветер - кто может вбирать жаднее арестантов? Неподдельная зелень слепила глаза, привыкшие к серому, к серому. Мы с Гаммеровым и Ингалом вместе попали на этап, сидели рядом, и нам казалось - мы едем на веселую дачу. Концом такого обворожительного пути не могло быть ничто мрачное.

И вот мы спрыгиваем из кузовов, разминаем затекшие ноги и спины и оглядываемся. Зона Нового Иерусалима нравится нам, она даже премиленькая: она окружена не сплошным забором, а только переплетенной колючей проволокой, и во все стороны видна холмистая, живая, деревенская и дачная, звенигородская земля. И мы - как будто часть этого веселого окружения, мы видим эту землю так же, как те, кто приезжает сюда отдыхать и наслаждаться, даже видим ее объемней (наши глаза привыкли к плоским стенам, плоским нарам, неглубоким камерам), даже видим сочней: поблекшая к августу зелень нас слепит, а может быть так сочно потому, что солнце при закате.

- Так вы - фашисты? Вы все - фашисты? - с надеждой спрашивают нас подходящие зэки. И утвердившись, что - да, фашисты, - тотчас убегают, уходят. Больше ничем мы не интересны им.

(Мы уже знаем, что фашисты - это кличка для Пятьдесят Восьмой, введенная зоркими блатными и очень одобренная начальством: когда-то хорошо звали каэрами, потом это завяло, а нужно меткое клеймо.)

После быстрой езды в свежем воздухе нам здесь как будто теплее и оттого еще уютнее. Мы еще оглядываемся на маленькую зону с ее двухэтажным каменным мужским корпусом, деревянным с мезонином - женским, и совсем деревенскими сараюшками-развалюшками подсобных служб; потом на длинные черные тени от деревьев и зданий, которые уже ложатся везде по полям; на высокую трубу кирпичного завода, на уже зажигающиеся окна двух его корпусов.

- А что? Здесь неплохо... как будто... - говорим мы между собой, стараясь убедить друг друга и себя.

Один паренек с тем остро-настороженным недоброжелательным выражением, которое мы уже начинаем замечать не у него одного, задержался подле нас дольше, с интересом рассматривая фашистов. Черная затасканная кепка была косо надвинута ему на лоб, руки он держал в карманах и так стоял, слушая нашу болтовню.

- Н-не плохо! - встряхнуло ему грудь. Кривя губы, он еще раз презрительно осмотрел нас и отпечатал: - Со-са-ловка!.. За-гнетесь!

И, сплюнув нам под ноги, ушел. Невыносимо ему было еще дальше слушать таких дураков.

Наши сердца упали.

Первая ночь в лагере!.. Вы уже несетесь, несетесь по скользкому гладкому вниз, вниз, - и где-то есть еще спасительный выступ, за который надо уцепиться, но вы не знаете, где он. В вас ожило все, что было худшего в вашем воспитании: все недоверчивое, мрачное, цепкое, жестокое, привитое голодными очередями, открытой несправедливостью сильных. Это худшее еще взбудоражено, еще перемучено в вас опережающими слухами о лагерях: только не попадите на общие! волчий лагерный мир! здесь загрызают живьем! здесь затаптывают споткнувшегося! только не попадите на общие! Но как не попасть? Куда бросаться? Что-то надо дать! Кому-то надо дать! Но что именно? Но кому? Но как это делается?

Часу не прошло - один из наших этапников уже приходит сдержанно сияющий: он назначен инженером-строителем по зоне. И еще один: ему разрешено открыть парикмахерскую для вольных на заводе. И еще один: встретил знакомого, будет работать в плановом отделе. Твое сердце щемит: это все - за твой счет! Они выживут в канцеляриях и парикмахерских. А ты - погибнешь. Погибнешь.

Зона. Двести шагов от проволоки до проволоки, и то нельзя подходить к ней близко. Да, вокруг будут зеленеть и сиять звенигородские перехолмки, а здесь - голодная столовая, каменный погреб ШИзо, худой навесик над плитой "индивидуальной варки", сарайчик бани, серая будка запущенной уборной с прогнившими досками - и никуда не денешься, все. Может быть в твоей жизни этот островок - последний кусок земли, который тебе еще суждено топтать ногами.

В комнатах наставлены голые вагонки. Вагонка - это изобретенье Архипелага, приспособленье для спанья туземцев и нигде в мире не встречается больше: это четыре деревянных щита в два этажа на двух крестовидных опорах - в голове и ногах. Когда один спящий шевелится - трое остальных качаются.

Матрасов в этом лагере не выдают, мешков для набивки - тоже. Слово "белье" неведомо туземцам ново-иерусалимского острова: здесь не бывает постельного, не выдают и не стирают нательного, разве что на себе привезешь и озаботишься. И слово "подушка" не знает завхоз этого лагеря, подушки бывают только свои и только у баб и у блатных. Вечером, ложась на голый щит, можешь разуться, но учти - ботинки твои сопрут. Лучше спи в обуви. И одежонки не раскидывай: сопрут и ее. Уходя утром на работу, ты ничего не должен оставить в бараке: чем побрезгуют воры, то отберут надзиратели: не положено! Утром вы уходите на работу, как снимаются кочевники со стоянки, даже чище: вы не оставляете ни золы костров, ни обглоданных костей животных, комната пуста, хоть шаром покати, хоть заселяй ее днем другими. И ничем не отличен твой спальный щит от щитов твоих соседей. Они голы, засалены, отлощены боками.

Но и на работу ты ничего не унесешь с собой. Свой скарб утром собери, стань в очередь в каптерку личных вещей и спрячь в чемодан, в мешок. Вернешься с работы - стань в очередь в каптерку и возьми, что по предвидению твоему тебе понадобится на ночлеге. Не ошибись, второй раз до каптерки не добьешься.

И так - десять лет. Держи голову бодро!

Утренняя смена возвращается в лагерь в третьем часу дня. Она моется, обедает, стоит в очереди в каптерку - и тут звонят на поверку. Всех, кто в лагере, выстраивают шеренгами, и неграмотный надзиратель с фанерной дощечкой ходит, мусоля во рту карандаш, умственно морща лоб и все шепчет, шепчет. Несколько раз он пересчитывает строй, несколько раз обойдет все помещения, оставляя строй стоять. То он ошибется в арифметике, то собьется, сколько больных, сколько сидит в ШИзо "без вывода". Тянется эта бессмысленная трата времени хорошо - час, а то и полтора. И особенно беспомощно и униженно чувствуют себя те, кто дорожит временем - это не очень развитая в нашем народе и совсем не развитая среди зэков потребность, кто хочет даже в лагере что-то успеть сделать. "В строю" читать нельзя. Мои мальчики, Гаммеров и Ингал, стоят с закрытыми глазами, они сочиняют или стихи, или прозу, или письма - но и так не дадут стоять в шеренге, потому что ты как бы спишь и тем оскорбляешь проверку, а еще уши твои не закрыты, и матерщина, и глупые шутки и унылые разговоры - все лезет туда. (Идет 1945-й год. Норберт Винер скоро сформулирует кибернетику, уже расщеплен атом - а тут бледнолобые интеллектуалы стоят и ждут - "нэ вертухайсь!" - пока тупой краснорожий идол лениво сшепчет свой баланс!). Проверка кончена, теперь в половине шестого можно было бы лечь спать (ибо коротка была прошлая ночь, но еще короче может оказаться будущая) - однако через час ужин, кромсается время.

Администрация лагеря так ленива и так бездарна, что не хватает у нее желания и находчивости разделить рабочих трех разных смен по разным комнатам. В восьмом часу, после ужина, можно было бы первой смене успокоиться, но не берет угомон сытых и неусталых, и блатные на своих перинах только тут и начинают играть в карты, горланить и откалывать театрализованные номера. Вот один вор азербайджанского вида, преувеличенно крадучись, в обход комнаты прыгает с вагонки на вагонку по верхним щитам и по работягам и рычит: "Так Наполеон шел в Москву за табаком!" Разжившись табаку, он возвращается той же дорогой, наступая и переступая: "Так Наполеон убегал в Париж!" Каждая выходка блатных настолько поразительна и непривычна, что мы только наблюдаем за ними, разинув рты. С девяти вечера качает вагонки, топает, собирается, относит вещи в каптерку ночная смена. Их выводят к десяти, поспать бы теперь! - но в одиннадцатом часу возвращается дневная смена. Теперь тяжело топает она, качает вагонки, моется, идет за вещами в каптерку, ужинает. Может быть только с половины двенадцатого изнеможенный лагерь спит.

Но четверть пятого звон певучего металла разносится над нашим маленьким лагерем и над сонной колхозной округой, где старики хорошо еще помнят перезвоны истринских колоколов. Может быть и наш лагерный сереброголосый колокол - из монастыря и еще там привык по первым петухам поднимать иноков на молитву и труд.

"Подъем, первая смена!" - кричит надзиратель в каждой комнате. Голова, хмельная от недосыпу, еще не размеженные глаза - какое тебе умывание! а одеваться не надо, ты так и спал. Значит, сразу в столовую. Ты входишь туда, еще шатаясь от сна. Каждый толкается и уверенно знает, чего он хочет, одни спешат за пайкой, другие за баландой. Только ты бродишь как лунатик, при тусклых лампах и в пару баланды не видя, где получить тебе то и другое. Наконец получил - пятьсот пятьдесят пиршественных граммов хлеба и глиняную миску с чем-то горячим черным. Это - черные щи, щи из крапивы. Черные тряпки вываренных листьев лежат в черноватой пустой воде. Ни рыбы, ни мяса, ни жира. Ни даже соли: крапива, вывариваясь, поедает всю брошенную соль, так ее потому и совсем не кладут: если табак - лагерное золото, то соль - лагерное серебро, повара приберегают ее. Выворачивающее зелье - крапивная непосоленная баланда! - ты и голоден, а все никак не вольешь ее в себя.

Подними глаза. Не к небу, под потолок. Уж глаза привыкли к тусклым лампам и разбирают теперь вдоль стены длинный лозунг излюбленно-красными буквами на обойной бумаге:

 

"Кто не работает - тот не ест!"

 

И дрожь ударяет в грудь. О, мудрецы из Культурно-Воспитательной Части! Как вы были довольны, изыскав этот великий евангельский и коммунистический лозунг - для лагерной столовой. Но в Евангелии от Матфея сказано: "Трудящийся достоин пропитания". Но во Второзаконии сказано: "Не заграждай рта у вола молотящего."

А у вас - восклицательный знак! спасибо вам от молотящего вола! Теперь я буду знать, что мою потончавшую шею вы сжимаете вовсе не от нехватки, что вы душите меня не просто из жадности - а из светлого принципа грядущего общества! Только не вижу я в лагере, чтоб ели работающие. И не вижу я в лагере, чтоб неработающие - голодали.

Светает. Бледнеет предутреннее августовское небо. Только самые яркие звезды еще видны на нем. На юго-востоке, над заводом, куда нас поведут сейчас - Процион и Сириус - альфы Малого и Большого Пса. Все покинуло нас, даже небо заодно с тюремщиками: псы на небе, как и на земле, на сворках у конвоиров. Собаки лают в бешенстве, подпрыгивают, хотят досягнуть до нас. Славно они натренированы на человеческое мясо.

Первый день в лагере! И врагу не желаю я этого дня! Мозги пластами смещаются от невместимости всего жестокого. Как будет? как будет со мной? - точит и точит голову, а работу дают новичкам самую бессмысленную, чтоб только занять их, пока разберутся. Бесконечный день. Носишь носилки или откатываешь тачки, и с каждой тачкой только на пять, на десять минут убавляется день, и голова для того одного и свободна, чтоб размышлять: как будет? как будет?

Мы видим бессмысленность перекатки этого мусора, стараемся болтать между тачками. Кажется, мы изнемогли уже от этих первых тачек, мы уже силы отдали им - а как же катать их восемь лет? Мы стараемся говорить о чем-нибудь, в чем почувствовать свою силу и личность. Ингал рассказывает о похоронах Тынянова, чьим учеником он себя считает - и мы заспариваем об исторических романах: смеет ли вообще кто-нибудь их писать. Ведь исторический роман - это роман о том, чего автор никогда не видел. Нагруженный отдаленностью и зрелостью своего века, автор может сколько угодно убеждать себя, что он хорошо осознал, но ведь вжиться ему все равно не дано, и значит, исторический роман есть прежде всего фантастический?

Тут начинают вызывать новый этап по несколько человек в контору для назначения, и все мы бросаем тачки. Ингал сумел со вчерашнего дня с кем-то познакомиться - и вот он, литератор, послан в заводскую бухгалтерию, хотя до смешного путается в цифрах, а на счетах отроду не считал. Гаммеров даже для спасения жизни не способен идти просить и зацепляться. Его назначают чернорабочим. Он приходит, ложится на траву и этот последний часок, пока ему еще не надо быть чернорабочим, рассказывает мне о затравленном поэте Павле Васильеве, о котором я слыхом не слышал. Когда эти мальчики успели столько прочесть и узнать?

Я кусаю стебелек и колеблюсь - на что мне косить: - на математику или на офицерство? Так гордо устраниться, как Борис, я не могу. Когда-то внушали мне и другие идеалы, но с тридцатых годов жесткая жизнь обтирала нас только в этом направлении: добиваться и пробиваться.

Само получилось так, что, переступая порог кабинета директора завода, я сбросил под широким офицерским поясом морщь гимнастерки от живота по бокам (я и нарядился-то в этот день нарочно, ничто мне, что тачку катать). Стоячий ворот был строго застегнут.

- Офицер? - сразу сметил директор.

- Так точно!

- Опыт работы с людьми? < Опять "с людьми", замечаете?>

- Имею.

- Чем командовали?

- Артиллерийским дивизионом - (соврал на ходу, батареи мне показалось мало). Он смотрел на меня и с доверием и с сомнением.

- А здесь - справитесь? Здесь трудно.

- Думаю что справлюсь! (Ведь я еще и сам не понимаю в какой лезу хомут. Главное ж - добиваться и пробиваться!) - Он прищурился и подумал. (Он соображал, насколько я готов переработаться во пса и крепка ли моя челюсть.)

- Хорошо. Будете сменным мастером глиняного карьера.

И еще одного бывшего офицера, Николая Акимова, назначили мастером карьера. Мы вышли с ним из конторы сродненные, радостные. Мы не могли бы тогда понять, даже скажи нам, что избрали стандартное для армейцев холопское начало срока. По неинтеллигентному непритязательному лицу Акимова видно было, что он открытый парень и хороший солдат.

- Чего это директор пугает? С двадцатью человеками да не справиться? Не минировано, не бомбят - чего ж тут не справиться?

Мы хотели возродить в себе фронтовую былую уверенность. Щенки, мы не понимали, насколько Архипелаг не похож на фронт, насколько его осадная война тяжелее нашей взрывной.

В армии командовать может дурак и ничтожество и даже с тем большим успехом, чем выше занимаемый им пост. Если командиру взвода нужна и сообразительность, и неутомимость, и отвага, и чтенье солдатского сердца, - то иному маршалу достаточно брюзжать, браниться и уметь подписать свою фамилию. Все остальное сделают за него, и план операции ему поднесет оперативный отдел штаба, какой-нибудь головастый офицер с неизвестной фамилией. Солдаты выполняют приказы не потому, что убеждаются в их правильности (часто совсем наоборот), а потому, что приказы передаются сверху вниз по иерархии, это есть приказы машины, и кто не выполнит, тому оттяпают голову.

Но на Архипелаге для зэка, назначенного командовать другими зэками, совсем не так. Вся золотопогонная иерархия отнюдь не высится за твоей спиной и отнюдь не поддерживает твоего приказа: она предаст тебя и вышвырнет, как только ты не сумеешь осуществить этих приказов своей силой, собственным уменьем. А уменье здесь такое: или твой кулак, или безжалостное вымаривание голодом, или такое глубинное знание Архипелага, что приказ и для каждого заключенного выглядит как его единственное спасение.

Зеленоватая полярная влага должна сменить в тебе теплую кровь - лишь тогда ты сможешь командовать зэками.

Как раз в эти дни из ШИзо на карьер, как на самую тяжелую работу, стали выводить штрафную бригаду - группу блатных, перед тем едва не зарезавших начальника лагеря (они не резать его хотели, не такие дураки, а напугать, чтоб он их отправил назад на Пресню: Новый Иерусалим признали они местом гиблым, где не подкормишься). Ко мне в смену их привели под конец. Они легли на карьере в затишке, обнажили свои толстые короткие руки, ноги, жирные татуированные животы, груди, и блаженно загорали после сырого подвала ШИзо. Я подошел к ним в своем военном одеянии и четко корректно предложил им приступить к работе. Солнце настроило их благодушно, поэтому они только рассмеялись и послали меня к известной матери. Я возмутился и растерялся и отошел ни с чем. В армии я бы начал с команды "Встать!" - но здесь ясно было, что если кто и встанет - то только сунуть мне нож между ребрами. Пока я ломал голову, что мне делать (ведь остальной карьер смотрел и тоже мог бросить работу) - окончилась моя смена. Только благодаря этому обстоятельству я и могу сегодня писать исследование Архипелага.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: