Поэзия под плитой, правда под камнем 1 глава




Александр Солженицын

АРХИПЕЛАГ ГУЛАГ

ТОМ 3

(Части 5, 6 и 7)

 

Часть пятая. Каторга

Глава 1. Обречённые

Глава 2. Ветерок революции

Глава 3. Цепи, цепи...

Глава 4. Почему терпели?

Глава 5. Поэзия под плитой, правда под камнем

Глава 6. Убежденный беглец

Глава 7. Белый котёнок

Глава 8. Побеги с моралью и побеги с инженерией

Глава 9. Сынки с автоматами

Глава 10. Когда в зоне пылает земля

Глава 11. Цепи рвём наощупь

Глава 12. Сорок дней Кенгира

 

Часть шестая. Ссылка

Глава 1. Ссылка первых лет свободы

Глава 2. Мужичья чума

Глава 3. Ссылка густеет

Глава 4. Ссылка народов

Глава 5. Кончив срок

Глава 6. Ссыльное благоденствие

Глава 7. Зэки на воле

 

Часть седьмая. Сталина нет

Глава 1. Как это теперь через плечо

Глава 2. Правители меняются, Архипелаг остаётся

Глава 3. Закон сегодня

Послесловие

И еще после

 

 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

КАТОРГА

 

" Сделаем из Сибири каторжной, кандальной - Сибирь советскую, социалистическую! "

Сталин

 

Глава 1

Обреченные

 

Революция бывает торопливо-великодушна. Она от многого спешит отказаться. Например, от слова каторга. А это - хорошее, тяжелое слово, это не какой-нибудь недоносок ДОПР, не скользящее ИТЛ. Слово каторга опускается с судейского помоста как чуть осекшаяся гильотина и еще в зале суда перебивает осужденному хребет, перешибает ему всякую надежду. Слово "каторжане" такое страшное, что другие арестанты, не каторжане, думают между собой: вот уж где, наверное, палачи! (Это - трусливое и спасительное свойство человека: представлять себя еще не самым плохим и не в самом плохом положении. На каторжанах номера! - ну, значит, отъявленные! На нас-то с вами не повесят же!.. Подождите, повесят!)

Сталин очень любил старые слова, он помнил, что на них государства могут держаться столетиями. Безо всякой пролетарской надобности он приращивал отрубленные второпях: "офицер", "генерал", директор", "верховный". И через двадцать шесть лет после того, как Февральская революция отменила каторгу - Сталин снова ее ввел. Это было в апреле 1943-го года, когда Сталин почувствовал, что, кажется, воз его вытянул в гору. Первыми гражданскими плодами сталинградской народной победы оказались: Указ о военизации железных дорог (мальчишек и баб судить трибуналам) и, через день (17 апреля), - Указ о введении каторги и виселицы. (Виселица - тоже хорошее древнее установление, это не какой-нибудь хлопок пистолетом, виселица растягивает смерть и позволяет в деталях показать ее сразу большой толпе). Все следующие победы пригоняли на каторгу и под виселицу обреченные пополнения - сперва с Кубани и Дона, потом с левобережной Украины, из-под Курска, Орла, Смоленска. Вслед за армией шли трибуналы, одних публично вешали тут же, других отсылали в новосозданные каторжные лагпункты.

Самый первый такой был, очевидно - на 17-й шахте Воркуты (вскоре - и в Норильске, и в Джезказгане). Цель почти не скрывалась: каторжан предстояло умертвить. Это откровенная душегубка, но, в традиции ГУЛага, растянутая во времени - чтоб обреченным мучиться дольше и перед смертью еще поработать.

Их поселили в "палатках" семь метров на двадцать, обычных на севере. Обшитые досками и обсыпанные опилками, эти палатки становились как бы легкими бараками. В такую палатку полагалось 80 человек, если на вагонках, 100 - если на сплошных нарах. Каторжан селили - по двести.

Но это не было уплотнение! - это было только разумное использование жилья. Каторжанам установили двухсменный двенадцатичасовой рабочий день без выходных - поэтому всегда сотня была на работе, а сотня в бараке.

На работе их оцеплял конвой с собаками, их били, кому не лень, и подбодряли автоматами. По пути в зону могли по прихоти полоснуть их строй автоматной очередью - и никто не спрашивал с солдат за погибших. Изморенную колонну каторжан легко было издали отличить от простой арестантской - так потерянно, с трудом таким они брели.

Полнопротяжно отмерялись их двенадцать рабочих часов. (На ручном долблении бутового камня под полярными норильскими вьюгами они получали за полсуток - один раз 10 минут обогревалки.) И как можно несуразнее использовались двенадцать часов их отдыха. За счет этих двенадцати часов их вели из зоны в зону, строили, обыскивали. В жилой зоне их тотчас вводили в никогда не проветриваемую палатку - барак без окон - и запирали там. В зиму густел там смрадный, влажный, кислый воздух, которого и двух минут не мог выдержать непривыкший человек. Жилая зона была доступна каторжанам еще менее, чем рабочая. Ни в уборную, ни в столовую, ни в санчасть они не допускались никогда. На все была или параша, или кормушка. Вот какой проступила сталинская каторга 1943-44-го годов: соединением худшего, что есть в лагере, с худшим, что есть в тюрьме. <Царская каторга, по свидетельству Чехова, была гораздо менее изобретательна. Из Александровской (Сахалин) тюрьмы каторжане не только могли круглосуточно выходить во двор и в уборную (парашами там даже не пользовались), но и весь день - в город! Так что подлинный смысл слова "каторга" - чтоб гребцы были к веслам прикованы, - понимал только Сталин.>

На 12 часов их отдыха еще приходилась утренняя и вечерняя проверка каторжан - проверка не просто счетом поголовья, как у зэков, но обстоятельная, поименная перекличка, при которой каждый из ста каторжан дважды в сутки должен был без запинки огласить свой номер, свою постылую фамилию, имя, отчество, год и место рождения, статьи, срок, кем осужден и конец срока; а остальные девяносто девять должны были дважды в сутки все это слушать и терзаться. На эти же двенадцать часов приходились и две раздачи пищи: через кормушку раздавались миски и через кормушку собирались. Никому из каторжан не разрешалось работать на кухне, никому - разносить бачки с пищей. Вся обслуга была - из блатных, и чем наглее, чем беспощаднее они обворовывали проклятых каторжан - тем лучше жили сами, и тем больше были довольны каторжные хозяева - здесь, как всегда за счет Пятьдесят Восьмой, совпадали интересы НКВД и блатарей.

Но так как ведомости не должны были сохранить для истории, что каторжан морили еще и голодом, - то по ведомостям им полагались жалкие, а тут еще трижды разворованные добавки "горняцких" и "премблюд". И все это долгой процедурой совершалось через кормушку - с выкликом фамилий, с обменом мисок на талоны. И когда можно было бы наконец свалиться на нары и заснуть - отпадала опять кормушка, и опять выкликались фамилии, и начиналась выдача тех же талонов на следующий день (простые зэки не возились с талонами, их получал и сдавал на кухню бригадир).

Так от двенадцати часов камерного досуга едва-едва оставались четыре покойных часа для сна.

Еще, конечно, каторжанам не платили никаких денег, они не имели права получать посылок, ни писем (в их гудящей задурманенной голове должна была погаснуть бывшая воля и ничего на земле не остаться в неразличимой полярной ночи, кроме труда и этого барака).

От того всего каторжане хорошо подавались и умирали быстро.

Первый воркутинский алфавит (28 букв, при каждой литере нумерация от единицы до тысячи) - 28 тысяч первых воркутинских каторжан - все ушли под землю за один год.

Удивимся, что - не за месяц. <При Чехове на всем каторжном Сахалине оказалось каторжан - сколько бы вы думали? - 5905 человек, хватило бы и шести букв. Почти такой был наш Экибастуз, а Спасск-то больше куда. Только слово страшное - "Сахалин" - а на самом деле - одно лаготделение! Лишь в Степлаге было двенадцать таких, как Степлаг, - десять лагерей. Считайте, сколько Сахалинов.>

В Норильске на 25-й кобальтовый завод подавали в зону за рудою состав - и каторжане ложились под поезд, чтобы кончать это все скорей. Две дюжины человек с отчаяния убежали в тундру. Их обнаружили с самолетов, расстреляли, потом убитых сложили у развода.

На воркутской шахте N 2 был женский каторжный лагпункт. Женщины носили номера на спине и на головных косынках. Они работали на всех подземных работах и даже, и даже... - перевыполняли план!.. <На Сахалине для женщин каторжных работ не было вообще (Чехов).>

Но я уже слышу, как соотечественники и современники гневно кричат мне: остановитесь! О ком вы смеете нам говорить? Да! Их содержали на истребление, - и правильно! Ведь это - предателей, полицаев, бургомистров! Так им и надо! Уж вы не жалеете ли их?? (Тогда, как известно, критика выходит за рамки литературы и подлежит органам.) А женщины там - это же немецкие подстилки! - кричат мне женские голоса. (Я не преувеличил? - ведь это наши женщины назвали других наших женщин подстилками?)

Легче всего мне бы отвечать так, как это принято теперь, разоблачая культ. Рассказать о нескольких исключительных посадках на каторгу (например, о трех комсомолках-доброволках, которые на легких бомбардировщиках испугались сбросить бомбы на цель, сбросили их в чистом поле, вернулись благополучно и доложили, что выполнили задание. Но потом одну из них замучила комсомольская совесть - и она рассказала комсоргу своей авиационной части, тоже девушке, та, разумеется - в Особ-Отдел, и трем девушкам вкатали по 20 лет каторги). Воскликнуть: вот каких честных советских людей подвергал каре сталинский произвол! И дальше уже негодовать не на произвол собственно, а на роковые ошибки по отношению к комсомольцам и коммунистам, теперь счастливым образом исправленные.

Однако недостойно будет не взять вопрос во всю его глубину.

Сперва о женщинах - как известно, теперь раскрепощенных. Не от двойной работы, правда - но от церковного брака, от гнета социального презрения и от Кабаних. Но что это? - не худшую ли Кабаниху мы уготовили им, если свободное владением своим телом и личностью вменяем им в антипатриотизм и в уголовное преступление? Да не вся ли мировая (досталинская) литература воспевала свободу любви от национальных разграничений? от воли генералов и дипломатов? А мы и в этом приняли сталинскую мерку: без Указа Президиума Верховного Совета не сходись. Твое тело есть прежде всего достояние Отечества.

Прежде всего - кто они были по возрасту, когда сходились с противником не в бою, а в постелях? Уж наверное не старше тридцати лет, а то и двадцати пяти. Значит - от первых детских впечатлений они воспитаны после Октября, в советских школах и в советской идеологии! Так мы рассердились на плоды своих рук? Одним девушкам запало, как мы пятнадцать лет не уставали кричать, что нет никакой родины, что отечество есть реакционная выдумка. Другим прискучила пуританская преснятина наших собраний, митингов, демонстраций, кинематографа без поцелуев, танцев без обнимки. Третьи были покорены любезностью, галантностью, теми мелочами внешнего вида мужчины и внешних признаков ухаживания, которым никто не обучал парней наших пятилеток и комсостав фрунзенской армии. Четвертые же были просто голодны - да, примитивно голодны, то есть им нечего было жевать. А пятые, может быть, не видели другого способа спасти себя или своих родственников, не расстаться с ними.

В городе Стародубе Брянской области, где я был по горячим следам отступившего противника, мне рассказывали, что долгое время стоял там мадьярский гарнизон - для охраны города от партизан. Потом пришел приказ его перебросить - и десятки местных женщин, позабыв стыд, пришли на вокзал и, прощаясь с оккупантами, так рыдали, как (добавлял один насмешливый сапожник) "своих мужей не провожали на войну".

Трибунал приехал в Стародуб днями позже. Уж наверно не оставил доносов без внимания. Уж кого-то из стародубских плакальщиц послал на воркутскую шахту N 2.

Но чья ж тут вина? Чья? Этих женщин? Или - нас, всех нас, соотечественники и современники? Каковы ж были мы, что от нас наши женщины потянулись к оккупантам? Не одна ли это из бесчисленных плат, которые мы платим, платим и еще долго будем платить за наш путь, поспешно избранный, суматошно пройденный, без оглядки на потери, без загляда вперед?

Всех этих женщин и девушек, может быть, следовало предать нравственному порицанию (но выслушать и их), может быть, следовало колко высмеять - но посылать за это на каторгу? в полярную душегубку??

- Да это Сталин послал! Берия!

Нет, извините! Те, кто послал, и содержал, и добивал - сейчас в общественных советах пенсионеров и следят за нашей дальнейшей нравственностью. А мы все? Мы услышим: "немецкие подстилки" - и понимающе киваем головами. То, что мы и сейчас считаем всех этих женщин виновными - куда опаснее для нас, чем даже то, что они сидели в свое время.

- Хорошо, но мужчины-то попали за дело?! Это - предатели родины и предатели социальные.

Можно бы и здесь увильнуть. Можно бы напомнить (это будет правда), что главные преступники, конечно, не сидели на месте в ожидании наших трибуналов и виселиц. Они спешили на Запад, как могли, и многие ушли. Карающее же наше следствие добирало до заданных цифр за счет ягнят (тут доносы соседей помогли очень): у того почему-то на квартире стояли немцы - за что полюбили его? а этот на своих дровнях возил немцам сено - прямое сотрудничество с врагом. <Для справедливости не забудем: с 1946 года таких иногда перетуживали и 20 лет КТР (каторжных работ) заменяли на 10 ИТЛ.>

Так можно бы смельчить, опять свалить на культ: были перегибы, теперь они исправлены. Все нормально.

Но начали, так пойдем.

А преподаватели? Те учителя, которых панически откатывающаяся наша армия бросила с их школами и с их учениками - кого на год, кого на два, кого на три. Оттого, что глупы были интенданты, плохи генералы - что делать теперь учителям? - учить своих детей или не учить? И что делать ребятишкам - не тем кому уже пятнадцать, кто может зарабатывать или идти в партизаны - а малым ребятишкам? Им - учиться или баранами пожить года два-три в искупление ошибок верховного главнокомандующего? Не дал батька шапки, так пусть уши мерзнут, да?..

Такой вопрос почему-то не возникал ни в Дании, ни в Норвегии, ни в Бельгии, ни во Франции. Там не считалось, что, легко отданный под немецкую власть своими неразумными правителями или силою подавляющих обстоятельств, народ должен теперь вообще перестать жить. Там работали и школы, и железные дороги, и местные самоуправления.

Но у кого-то (конечно, у них!) мозги повернуты на сто восемьдесят градусов. Потому что у нас учителя школ получали подметные письма от партизан: "не сметь преподавать! За это расплатитесь!" И работа на железных дорогах стала - сотрудничество с врагом. А уж местное самоуправление - предательство неслыханное и беспредельное.

Все знают, что ребенок, отбившийся от учения, может не вернуться к нему потом. Так если дал маху Гениальный Стратег всех времен и народов - траве пока расти или иссохнуть? детей пока учить или не учить?

Конечно, за это придется заплатить. Из школы придется вынести портреты с усами и, может быть, внести портреты с усиками. ілка придется уже не на Новый год, а на Рождество, и директору придется на ней (и еще в какую-нибудь имперскую годовщину вместо октябрьской) произнести речь во славу новой замечательной жизни - а она на самом деле дурна. Но ведь и раньше говорились речи во славу замечательной жизни, а она была тоже дурна.

То есть, прежде-то кривить душой и врать детям приходилось гораздо больше - из-за того, что было время вранью устояться и просочиться в программы в дотошной разработке методистов и инспекторов. На каждом уроке, кстати ли, некстати, изучая ли строение червей или сложно-подчинительные союзы, надо было обязательно лягнуть Бога (даже если сам ты веришь в Него); надо было не упустить воспеть нашу безграничную свободу (даже если ты не выспался, ожидая ночного стука); читая ли вслух Тургенева, ведя ли указкой по Днепру, надо было непременно проклясть минувшую нищету и восславить нынешнее изобилие (когда на глазах у тебя и у детей задолго до войны вымирали целые села, а на детскую карточку в городах давали триста граммов).

И все это не считалось преступлением ни против правды, ни против детской души, ни против Духа Святого.

Теперь же, при временном неустоявшемся режиме оккупантов, врать надо было гораздо меньше, но - в другую сторону, в другую сторону! - вот в чем дело! И потому глас отечества и карандаш подпольного райкома запрещали родной язык, географию, арифметику, и естествознание. Двадцать лет каторги за такую работу!

Соотечественники, кивайте головами! Вон ведут их с собаками в барак с парашей. Бросайте в них камнями - они учили ваших детей.

Но соотечественники (особенно пенсионеры из льготных ведомств, этакие лбы, ушедшие на пенсию в сорок пять лет) подступают ко мне с кулаками: я кого защищаю? бургомистров? старост? полицаев? переводчиков? всякую сволочь и накипь?

Что же, спустимся, спустимся дальше. Слишком много лесу наваляли мы, глядя на людей как на палочки. Все равно заставит нас будущее поразмыслить о причинах.

Заиграли, запели "Пусть ярость благородная..." - и как же не зашевелиться волосам? Наш природный - запретный, осмеянный, стреляный и проклятый патриотизм вдруг был разрешен, поощрен, даже прославлен святым - и как же было всем нам, русским, не воспрять, не объединиться благодарно-взволнованными сердцами, и по щедрости натуры уж так и быть простить своим самородным палачам - перед подходом палачей закордонных? А зато потом, заглушая смутные сомнения и свою поспешную широту - тем дружней и неистовей проклинать изменников - таких явно худших, чем мы, злопамятных людей?

Одиннадцать веков стоит Русь, много знала врагов и много вела войн. А - предателей много было на Руси? Толпы предателей вышли из нее? Как будто нет. Как будто и враги не обвиняли русский характер в предательстве, в переметничестве, в неверности. И все это было при строе, враждебном трудовому народу.

Но вот наступила самая справедливая война при самом справедливом строе - и вдруг обнажил наш народ десятки и сотни тысяч предателей.

Откуда они? Почему?

Может быть это снова прорвалась непогасшая гражданская война? Недобитые беляки? Нет! Уже было упомянуто выше, что многие белоэмигранты (в том числе злопроклятый Деникин) приняли сторону Советской России и против Гитлера. Они имели свободу выбора - и выбрали так. <Они не хлебнули с нами Тридцатых годов, и издали, из Европы, им легко было восхититься "великим патриотическим подвигом русского народа" и проморгать двенадцатилетний внутренний геноцид.>

Эти же десятки и сотни тысяч - полицаи и каратели, старосты и переводчики - все вышли из граждан советских. И молодых было средь них немало, тоже возросших после Октября.

Что же их заставило?.. Кто это такие?

А это прежде всего те, по чьим семьим и по ком самим прошлись гусеницы Двадцатых и Тридцатых годов. Кто в мутных потоках нашей канализации потерял родителей, родных, любимых. Или сам тонул и выныривал по лагерям и ссылкам, тонул и выныривал. Чья нога довольно назябла и перемялась в очередях к окошку передач. И те, кому в жестокие эти десятилетия перебили, перекромсали доступ к самому дорогому на земле - к самой земле, кстати, обещанной великим Декретом и за которую, между прочим, пришлось кровушку пролить в Гражданскую войну. (Другое дело - дачные майораты офицеров Советской армии, да обзаборенные подмосковные поместья: это - нам, это можно). Да еще кого-то хватали "за стрижку колосков". Да кого-то лишили права жить там, где хочешь. Или права заниматься своим издавним и излюбленным ремеслом (мы все ремесла громили с фанатизмом, но об этом уже забыто).

Обо всех таких у нас говорят (а сугубо - агитаторы, а трегубо - напостовцы-октябристы) с презрительной пожимкой губ: "обиженные советской властью" "бывшие репрессированные", "бывшие кулацкие сынки", "затаившие черную злобу к советской власти".

Один скажет - а другой кивает головой. Как будто что-то понятно стало. Как будто народная власть имеет право обижать своих граждан. Как будто в этом и есть исходный порок, главная язва: обиженные... затаившиеся...

И не крикнет никто: да позвольте же! да черт же вас раздери! да у вас бытие-то в конце концов - определяет сознание или не определяет? Или только тогда определяет, когда вам выгодно? а когда невыгодно, так чтоб не определяло?

Еще так у нас умеют говорить с легкой тенью на челе: "да, были допущены некоторые ошибки". И всегда - эта невинно-блудливая безличная форма - допущены, только неизвестно кем. Чуть ли не работягами, грузчиками да колхозниками допущены. Никто не имеет смелости сказать: партия допустила! бессменные и безответственные руководители допустили! А кем же еще, кроме имеющих власть, они могли быть "допущены"? На одного Сталина валить? - надо же и чувство юмора иметь. Сталин допустил - так вы-то где были, руководящие миллионы?

Впрочем, и ошибки эти в наших глазах разошлись как-то быстро в туманное, неясное, бесконтурное пятно и не числятся уже плодом тупости, фанатизма и зломыслия, а только в том все ошибки признаны, что коммунисты сажали коммунистов. А что 15 - 17 миллионов крестьян разорено, послано на уничтожение, рассеяно по стране без права помнить и называть своих родителей - так это вроде и не ошибка. А все Потоки канализации, осмотренные в начале этой книги - так тоже вроде не ошибка. А что нисколько не были готовы к войне с Гитлером, пыжились обманно, отступали позорно, лозунги меняя на ходу, и только Иван да за Русь Святую остановили немца на Волге - так это уже оборачивается не промахом, а едва ли не главной заслугой Сталина.

За два месяца отдали мы противнику чуть ли не треть своего населения - со всеми этими недоуничтоженными семьями, с многотысячными лагерями, разбегавшимися, когда убегал конвой, с тюрьмами Украины и Прибалтики, где еще дымились выстрелы от расстрелов Пятьдесят Восьмой.

Пока была наша сила - мы всех этих несчастных душили, травили, не принимали на работу, гнали с квартир, заставляли подыхать. Когда проявилась наша слабость - мы тотчас же потребовали от них забыть все причиненное им зло, забыть родителей и детей, умерших от голода в тундре, забыть расстрелянных, забыть разорение и нашу неблагодарность к ним, забыть допросы и пытки НКВД, забыть голодные лагеря, - и тотчас же идти в партизаны, в подполье и защищать Родину, не щадя живота. (Но не мы должны были перемениться! И никто не обнадеживал их, что, вернувшись, мы будем обращаться с ними как-нибудь иначе, чем опять травить, гнать, сажать в тюрьму и расстреливать!)

При таком положении чему удивляться верней - тому ли, что приходу немцев было радо слишком много людей? Или еще слишком мало? (А приходилось же немцам иногда и правосудие вершить - например, над доносчиками советского времени - как расстрел дьякона Набережно-Никольской церкви в Киеве, да не единицы случаев таких.)

А верующие? Двадцать лет кряду гнали веру и закрывали церкви. Пришли немцы - и стали церкви открывать. (Наши после немцев закрыть сразу постеснялись.) В Ростове н/Д, например, торжество открытия церквей вызвало массовое ликование, большое стечение толп. Однако, они должны были проклинать за это немцев, да?

В том же Ростове в первые дни войны арестовали инженера Александра Петровича М.-В., он умер в следственной камере, жена несколько месяцев тряслась, ожидая и своего ареста - и только с приходом немцев спокойно легла спать: "Теперь-то, по крайней мере высплюсь!" Нет, она должна была молить о возвращении своих палачей.

В мае 1943 при немцах, в Виннице в саду на Подлесной улице (который в начале 1939 горсовет обнес высоким забором и объявил "запретной зоной Наркомата Обороны") случайно начали раскапывать совсем уже незаметные, поросшие пышной травой могилы - и нашли таких 39 массовых, глубиной 3,5 метра, размерами 3 на 4 м. В каждой могиле находили сперва слой верхней одежды погибших, затем трупы, сложенные "валетами". Руки у всех были связаны веревками, расстреляны были все - из малокалиберных пистолетов в затылок. Их расстреливали, видимо, в тюрьме, а потом ночами свозили хоронить. По сохранившимся у некоторых документам опознавали тех, кто был в 1938 осужден "на 20 лет без права переписки". Вот одна из сцен раскопки: винницкие жители пришли смотреть или опознавать своих (фото 2). Дальше - больше. В июне стали раскапывать близ православного кладбища - у больницы Пирогова и открыли еще 42 могилы. Затем - "парк культуры и отдыха имени Горького" - и под аттракционами, "комнатой смеха", игровыми и танцевальными площадками открыли еще 14 массовых могил. Всего в 95 могилах - 9439 трупов. Это только в Виннице одной, где обнаружили случайно. А - в остальных городах сколько утаено? И население, посмотрев на эти трупы, должно было рваться в партизаны?

Может быть, справедливо допустить, наконец, что если нам с вами больно, когда топчут нас и то, что мы любим, - так больно и тем, кого топчем мы? Может быть, справедливо наконец допустить, что те, кого мы уничтожаем, имеют право нас ненавидеть? Или - нет, не имеют права? Они должны умирать с благодарностью?

Мы приписываем этим полицаям и бургомистрам какую-то исконную, чуть ли не врожденную злобу - а злобу-то посеяли мы в них сами, это же наши "отходы производства". Как это Крыленко произносил? - "в наших глазах каждое преступление есть продукт данной социальной системы". <Крыленко. За пять лет. Стр. 337.> Вашей системы, товарищи! Надо свое Учение помнить!

А еще не забудем, что среди тех наших соотечественников, кто шел на нас с мечом и держал против нас речи, были и совершенно бескорыстные, у которых имущества никакого не отнимали (у них не было ничего), и которые сами в лагерях не сидели, и даже из семьи никто, но которые давно задыхались от всей нашей системы, от презрения к отдельной судьбе; от преследования убеждений; от песенки этой глумливой:

 

"где так вольно дышит человек";

 

от поклонов этих богомольных Вождю; от дерганья этого карандаша - дай скорей на заем подписаться! от аплодисментов, переходящих в овацию! Можем мы допусить, что этим-то людям, нормальным, не хватало нашего смрадного воздуха? (Обвиняли на следствии отца Федора Флорю - как смел он при румынах рассказывать о сталинских мерзостях. Он ответил: "А что я мог говорить о вас иначе? Что знал - то и говорил. Что было - то и говорил". А по-нашему: лги, душою криви и сам погибай - да только чтоб нам на выгоду! Но это ведь, кажется, уже не материализм, а?)

Случилось так, что в сентябре 1941 года, перед тем как мне уйти в армию, в поселке Морозовске, на следующий год взятом немцами, мы с женой, молодые начинающие учителя, снимали квартиру в одном дворике с другими квартирантами - бездетной четой Броневицких. Инженер Николай Герасимович Броневицкий, лет шестидесяти, был интеллигент чеховского вида, очень располагающий, тихий, умный. Сейчас я хочу вспомнить его продолговатое лицо, и мне все чудиться на нем пенсне, хотя, может, пенсне никакого и не было. Еще тише и мягче была его жена - блекленькая, с льняными прелегшими волосиками, на 25 лет моложе мужа, но по поведению совсем уже не молодая. Они были нам милы, вероятно и мы им, особенно по различию с жадной хозяйской семьей.

Вечерами мы вчетвером садились на ступеньки крыльца. Стояли тихие теплые лунные вечера, еще не разорванные гулом самолетов и взрывами бомб, но для нас тревога немецкого наступления наползала как невидимые, но душные тучи по молочному небу на беззащитную маленькую луну. Каждый день на станции останавливались новые и новые эшелоны, идущие на Сталинград. Беженцы наполняли базар поселка слухами, страхами, какими-то шальными сотенными из карманов и уезжали дальше. Они называли сданные города, о которых еще долго потом молчало Информбюро, боявшееся правды для народа. (О таких городах Броневицкий говорил не "сдали", а "взяли".)

Мы сидели на ступеньках и разговаривали. Мы, молодые, очень были наполнены жизнью и тревогой за жизнь, но сказать о ней, по сути, не могли ничего умней, чем то, что писалось в газетах. Поэтому нам было легко с Броневицкими: все, что думали, мы говорили и не замечали разноты восприятия.

А они, вероятно, с удивлением рассматривали в нас два экземпляра телячьей молодежи. Мы только-что прожили Тридцатые годы - и как будто не жили в них. Они спрашивали нас, чем запомнились нам 39-й - 38-й? Чем же! - академической библиотекой, экзаменами, веселыми спортивными походами, танцами, самодеятельностью, ну и любовью, конечно, возраст любви. А профессоров наших не сажали в то время? Да, верно, двух-трех посадили, кажется. Их заменили доценты. А студентов - не сажали? Мы вспомнили: да, верно, посадили нескольких старшекурсников. - Ну и что же?.. - Ничего, мы танцевали. - А из ваших близких никого н-н-не.. тронули?.. - Да нет...

Это страшно, и я хочу вспомнить обязательно точно. Но было именно так. И тем страшней, что я как раз не был из спортивно-танцевальной молодежи, ни - из маньяков, упертых в свою науку и формулы. Я интересовался политикой остро - с десятилетнего возраста, я сопляком уже не верил Вышинскому, и поражался подстроенности знаменитых судебных процессов - но ничто не наталкивало меня продолжить, связать те крохотные московские процессы (они казались грандиозными) - с качением огромного давящего колеса по стране (число его жертв было как-то незаметно). Я детство провел в очередях - за хлебом, за молоком, за крупой (мяса мы тогда не видали), но я не мог связать, что отсутствие хлеба значит разорение деревни и почему оно. Ведь для нас была другая формула: "временные трудности". В нашем большом городе каждую ночь сажали, сажали, сажали - но ночью я не ходил по улицам. А днем семьи арестованных не вывешивали черных флагов, и сокурсники мои ничего не говорили об уведенных отцах.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: