Иван Василенко «Артемка»




Фрагменты из литературных произведений для проекта 7-4

Вениамин Каверин «Два капитана»

«Помню просторный грязный двор и низкие домики, обнесенные забором. Двор сеял у самой реки, и по веснам, когда спадала полая вода, он был усеян щепой и ракушками, а иногда и другими, куда более интересными вещами. Так, однажды мы нашли туго набитую письмами сумку, а потом вода принесла и осторожно положила на берег и самого почтальона. Он лежал на спине, закинув руки, как будто заслонясь от солнца, еще совсем молодой, белокурый, в форменной тужурке с блестящими пуговицами: должно быть, отправляясь в свой последний рейс, почтальон начистил их мелом.

Сумку отобрал городовой, а письма, так как они размокли и уже никуда не годились, взяла себе тетя Даша. Но они не совсем размокли: сумка была новая, кожаная и плотно запиралась. Каждый вечер тетя Даша читала вслух по одному письму, иногда только мне, а иногда всему двору. Это было так интересно, что старухи, ходившие к Сковородникову играть в «Козла», бросали карты и присоединялись к нам. Одно из этих писем тетя Даша читала чаще других — так часто, что, в конце концов, я выучил его наизусть.»

«Должно быть, это письмо стало для меня чем—то вроде молитвы, — каждый вечер я повторял его, дожидаясь, когда придет отец.

Он поздно возвращался с пристани: пароходы приходили теперь каждый день и грузили не лен и хлеб, как раньше, а тяжелые ящики с патронами и частями орудий. Он приходил» и «молча ел и только откашливался изредка да вытирал усы. Потом он брал детей — меня я сестру — и заваливался на кровать. От него пахло пенькой, иногда яблоками, хлебом, а иногда каким—то протухшим машинным маслом. «Мне кажется, что именно в тот несчастный вечер, лежа рядом с отцом, я впервые сознательно оценил то, что меня окружало. Маленький, тесный домик с низким потолком, оклеенным газетной бумагой, с большой щелью под окном, из которой тянет свежестью и пахнет рекою, — это наш дом.»

 

«Я быстро пробежал по берегу до Пролома: здесь был сложен хворост для костра. Вдали видны были башни — на одном берегу Покровская, на другом Спасская, в которой, когда началась война, устроили военный кожевенный склад. Петька Сковородников уверял, что прежде в Спасской башне жили черти и что юн сам видел, как они перебирались за наш берег, — перебрались, затопили паром и пошли жить в Покровскую башню. Он уверял, что черти любят курить и пьянствовать, что они востроголовые и что среди них много хромых, потому что они упали с неба. В Покровской башне они развелись и в хорошую погоду выходят на реку красть табак, — который рыбаки привязывают к сетям, чтобы подкупить водяного.

Словом, я не очень удивился, когда, раздувая маленький костер, увидел черную худую фигуру в проломе крепостной стены.»

«…нужно было идти на пристань — нести отцу обед. Это была моя обязанность, и я ею очень гордился.

Пристань теперь на другом берегу, а на этом — бульвар, засаженный липами, которые так и остались любимыми деревьями нашего города. Но в тот день, когда я нес отцу горшок щей в узелке и картошку на месте этого бульвара стояли балаганы, построенные для рабочих; вдоль крепостной стены были сложены пирамидами хлебные кули и мешки; широкие доски перекинуты с барж на берег, и грузчики с криком: «Эй, поберегись!» — катили по ним заваленные товарами тачки. Я помню воду у пристани в жирных перламутровых пятнах, стертые столбы, на которые взбрасывались причалы, смешанный запах рыбы, смолы, рогожи.»

Иван Василенко «Артемка»

В южном приморском городе

Мой отец был лудильщик. После своей смерти он оставил паяльник, палочку олова, бутылку соляной кислоты и пачку железных листов. В то время мне было девять лет, и я только что перешел во второе отделение приходской школы. Но учиться мне не пришлось. Когда последний лист железа был продан, мать приладила себе на спину большой мешок, а мне поменьше, и мы стали тряпичниками.

Мы заходили во дворы и рылись в мусорных ящиках, ходили на свалку.

Сначала это занятие меня даже увлекало, вроде охоты. Я все ждал, что вдруг случайно попадется какая-нибудь ценная вещь: золотые часы или кожаный бумажник, туго набитый трехрублевками. Наша знакомая тряпичница Феклуша уверяла, что однажды в мусорной яме нашла чулок с зашитыми в нем золотыми десятирублевками. Но нам попадались только рваные калоши, кости, тряпки, старые подковы и пузырьки, сохранявшие еще запах лекарств.

Наступила осень. Подвал, в котором мы жили, стало затоплять водой. Тогда мать пошла к знакомой трактирщице и заплакала. Трактирщица наняла ее за четыре рубля в месяц на хозяйских харчах.

Трактир стоял посредине большой базарной площади. На ней ютилось множество лотков, закоптелых сапожных будок, бакалейных, скобяных, семенных и фруктовых лавок. Запах ромашки, чабреца и мятных пряников перемешивался с запахом керосина и дегтя.

В те времена рестораны делились по разрядам: чем выше был разряд, тем ниже было общественное положение его посетителей. Ресторан третьего разряда был таким заведением, куда даже иные парикмахеры или приказчики считали неприличным для себя заходить. Что касается нашего ресторана, то он стоял вне всяких разрядов. Хотя на его вывеске и было написано: «Трактир М. Сивоплясовой», но хозяйка называла его «харчевней», а посетители – просто «обжоркой». Помещалось это заведение в кирпичном здании казарменного вида, окрашенном в грязно-бурый цвет. За четыре копейки здесь подавали миску борща, сваренного на говяжьей требухе, а еще за четыре – и самую требуху.

Никаких других блюд здесь не готовили, да никто и не требовал их: посетители наши стояли на такой ступени общественной лестницы, что очутиться ниже вряд ли было возможно.

Среди них-то я и провел два года своего детства.

Я мыл на кухне посуду, подметал пол, таскал с базара овощи и говяжью печенку, подавал посетителям борщ и выслушивал от хозяйки попреки в дармоедстве.

Мне шел десятый год, и мне тоже хотелось играть в бабки, бегать с босоногими мальчишками наперегонки и запускать бумажный змей с трещоткой… Но куда там!

 

«Дни шли за днями. На смену отцветшей в скверах сирени по всем «улицам города забелела акация и тоже отцвела, усыпав тротуары высохшими белыми лепестками.»

 

«Артемкина будка стояла на базаре среди таких же покосившихся и«закоптелых будок. На ней еще сохранилась отцова вывеска – сапог и надпись от руки: «Мастер Никита Загоруйко, прием Заказов и Пачинка». Но все знали, что Никита Загоруйко умер два месяца назад, и обувь носили чинить в другие будки. Если же случались такие, что н«знали о смерти Никиты, то постоят, посмотрят, покачают головой – дескать, еще испортит малец – а уйдут.»

 

«Цирк был круглый, деревянный, большой. Оттого, что на всей площади, кроме него, не было других построек, он «казался важным. На стенах, около входа, висели афиши, а на афишах боролись полуголые люди со вздувшимися мускулами, стояли на задних ногах лошади, кувыркался рыжий человек в пестром капоте. Ворота цирка оказались раскрытыми, и Артемка вошел в помещение, где стояли «буфетные столики с досками под мрамор. Малиновая бархатная портьера прикрывала вход куда-то дальше. Артемка постоял, прислушался. Никого. Даже окошечко кассы задвинуто. Тихонько приподнял портьеру – запахло свежими стружками и конюшней. Шагнув вперед, Артемка «увидел круглую площадку и невысокий круглый барьер, а за барьером вокруг площадки поднимались деревянные скамейки все выше, выше, чуть ли не к самому потолку. У Артемки даже в глазах зарябило – так их было много. А над. кругом, высоко, как в церкви, на толстых голубых шнурах висела трапеция.

«Вот это самое и есть цирк, – подумал Артемка, – Огромнющий!»»

 

«В этот день у Артемки было дел по горло: поставить деду на сапог латку раз, незаметно прокрасться в сад к купцу Адабашеву, где росли красные розы, два и, в-третьих, поймать хоть пяток бычков.

Больше всего ушло времени на купца Адабашева. Перелезть через забор было нетрудно, но на веранде долго сидели гости, пили чай и закусывали. Артемка лежал в кустах и ругался. И все-таки дождался…

 

Вдруг с галерки раздался крик, такой звонкий и радостный, что все невольно посмотрели вверх:

– Пе-епс, держи! Это тебе!

Пепс поднял голову. С галерки, над головами публики, летел к нему… целый куст, зеленый, свежий, весь в огромных пунцовых розах.

Галерка восторженно закричала и захлопала.

Пепс положил руку на сердце и, глядя вверх, растроганно сказал:

– О мальчик! Какой большой спасибо!»

 

– К морю пойдем, будем рыбу ловить.

Они вышли на улицу. У Артемки в руках коробка с червями и ведро для рыбы; Пепс несет потертый коврик и две удочки, такие длинные, что чуть не цепляет ими за телеграфную проволоку. Все на них оглядываются: ишь, мол, негр с мальчиком рыбу идет ловить.

Артемку так и распирает от гордости.

– Которые не понимают, те идут на банный спуск удить. А там разве бычок? Курям на смех, – говорил он. – Тем бычком и воробья не накормишь. А мы пойдем на мол.

– Там во бычок! – повторяет он, отмеривая себе руку до локтя.

И вот они на молу. Сидят, свесив ноги. А внизу – сваи, позеленевшие и скользкие. О них тихонько плещет вода. В порту скользят гички и часто-часто стучат моторки. К причалу идет огромный, будто весь сшитый из ржавых листов железа грузовой пароход. Он трубит тяжким басом, и на взволнованной им воде, как ореховые скорлупки, прыгают лодки.

 

По городу ходит человек со скучным лицом. Он немного прихрамывает. В одной руке у него ведро с клейстером и помазком, в другой – сверток разноцветных листов бумаги.

Хромой человек клеит афиши не только на вертушках, но и на всяком мало-мальски подходящем месте. Клеит он их и на Артемкиной будке. Раньше Артемка афиш не читал. Побывав же раз в цирке, он уже ни одной афиши не пропускал и читал все подряд, до самой последней и самой мелкой строчки, в которой говорилось, что афишу разрешил печатать полицмейстер подполковник Жуков.

 

Этот день показался Артемке бесконечно длинным; даже не верилось, что в один день может вместиться так много разного. Сначала он сидел в костюмерной, и на него шили белые брюки и белую сорочку. Потом костюмер повел его в обувной магазин и там купил ему белые туфли. Затем они пошли в галантерейный магазин и купили белые носки, платочек и… галстук. Да, самый настоящий галстук, светло-голубой с белыми полосочками наискосок. Потом пошли в парикмахерскую. Здесь Артемку подстригли и причесали.

 

Потом в фаэтоне поехали к морю. Извозчик все время оборачивался к седокам.

 

Потом катались на лодке. Артемка сидел на руле, а Кубышка и Пепс гребли. Солнце уходило спать и на прощанье все белое сделало розовым – и цепочки облаков на горизонте, и белый парус английского парохода, и Лясино кисейное платье.

В море ясно и тихо. За кормой журчит вода. Лодка несется быстро и то и дело обгоняет другие лодки. Вдруг сипло пропел петух: «Кик-ки-ки-кии!» С соседних лодок донеслись аплодисменты и смех. Заметя, что Артемка открыл в удивлении рот, Ляся рассмеялась:

– Да ведь это же он, Кубышка!

Кубышка усердно греб, сумрачно глядя на закат.

 

Потом опять ехали в фаэтоне, и извозчик, хоть уже и другой, тоже все время оборачивался к седокам.

Когда подъехали к цирку, уже ярко горели фонари и у входа толпились люди.

 

Харчевня была тут же, на базаре. Все трое уселись за длинный некрашеный стол под навесом и с удовольствием поели из разрисованных розами мисок борща и солонины с хреном. Потом Артемка сбегал в квасную лавку и принес две бутылки холодного хлебного кваса.

 

Трое суток Артемка почти не выходил из будки. Его что-то томило. Он плохо спал, но лишь просыпался – сейчас же принимался за работу и просиживал до ночи. Он все боялся, что интерес к нему вот-вот пропадет и тогда опять не будет работы. Наконец жестяная коробочка наполнилась гривенниками и пятаками почти до краев. Артемка закрыл ее крышкой и сунул в карман. Потом запер будку и побежал к вокзалу. До вокзала было близко, кварталов пять, но, когда Артемка пересекал площадь, у него стучало в висках, а дыхание было частое и горячее.

 

На вокзале Артемке сказали, что в Ростов поезд отправляется только через два часа. Это было досадно: сколько времени зря уйдет! Артемка сел на скамейку и принялся ждать. Чтобы не было скучно, он достал коробку и стал считать деньги. Кругом засновали люди с воровскими глазами. Не досчитав, Артемка опять спрятал коробочку в карман. Когда зазвонили в колокол, Артемка стал в очередь к кассе, а потом вместе с другими побежал по платформе к поезду.

Когда Артемка открыл глаза, в вагоне уже никого не было. За окном бежали люди. За плечами у них были мешки. Носильщики в белых фартуках с медными бляхами везли тележки, и кто-то громко кричал: «– Квасу холодного, квасу!»

Артемка вышел из вагона. Прямо перед ним стоял человек в красной рубашке, с большим графином в руке. В графине плавали кружочки лимона и лед. Артемка жадно выпил большую кружку и через рельсы побежал к зданию вокзала.

В огромном зале люди сидели, спали на скамьях, на чемоданах и даже на полу. Носильщики куда-то спешили и перелезали прямо через спящих.

Артемка спросил у одного, у другого, где можно достать парчи на туфли, но в ответ люди только пожимали плечами или совсем ничего не отвечали.

На площади Артемка увидел маленькие желто-красные вагончики. Они подкатывались сами, без паровоза, и, забрав людей, исчезали за поворотом. Артемка тоже сел в вагончик и скоро увидел по обеим сторонам улицы разные вывески. Тогда Артемка вышел из вагона и начал ходить по магазинам и спрашивать парчу на туфли.

Наконец в одном магазине, где продавались иконы и свечи, ему показали материю, расшитую золотыми нитками, но при этом сказали, что из нее делают не туфли, а ризы. Артемка только усмехнулся. Он отмерил парчу пальцами, сколько требовалось, и сказал, чтоб ему отрезали ее и завернули.

Потом уже без труда нашел магазин кожевенных товаров и там купил кусок тонкой и мягкой, как масло, шагрени.

На вокзал Артемка возвращался пешком. Его томила жажда, во рту все пересохло, и он останавливался чуть ли не у каждой квасной будки.

По пути попался галантерейный магазин. Артемка опять остановился и долго рассматривал через зеркальное стекло витрины коричневые и черные бумажники. Такого бумажника Пепс нигде не найдет, даже в Москве.

Вот наконец и вокзал. Народу как будто стало еще больше. И куда они все едут? С мешками, с сундуками, с детьми… От гама и детского плача голова еще сильнее заболела. К тому же сказали, что поезд отправляется только ночью. До ночи еще часов шесть, не меньше.»

 

Артемка повернул за угол и в недоумении остановился: «Что такое? Не туда я попал, что ли?» Обычно здесь, при повороте, в глаза падал яркий свет от фонарей, а теперь впереди была темнота. Но ведь это та самая площадь; посреди нее, заслоняя звездное небо, темнеет округлая громада цирка. Почему же так темно и пусто? Ни фонарей, ни лотков с леденцами и рахат-лукумом, ни мальчишек, что всегда здесь снуют, кричат и пересвистываются.

Артемка медленно двинулся вперед. Он был испуган. У него даже защемило в сердце. Он тихонько подошел к воротам цирка и стал всматриваться. На стенах по-прежнему висели афиши, но из-за темноты ничего нельзя было прочитать. Артемка налег на ворота. Ворота скрипнули, но не подались. Артемка постоял, подумал и пошел вдоль стены. В какие щели он ни заглядывал, везде была тьма, будто весь цирк засыпали углем.

 

Темнело. В небе замигали первые звезды. Издали, вероятно из городского сада, доносилась музыка. И потому ли, что кончился день и ушло солнце, или от этих звуков, мягко таявших в теплом воздухе, Попов шел задумчивый и немного грустный.

Но Артемка ничего не замечал. От нетерпеливого желания увидеть то, о чем так интересно рассказывал Пепс, его даже чуть познабливало. Вот наконец и театр. Он стоит посреди садика и снаружи ничем не отличается от обыкновенного сарая: такой же деревянный, длинный и глухой, без окон. Только и всего, что очень большой да на стенах висят красные и зеленые афиши. Цирк – тот куда важней! Высокий, круглый и с куполом. Но Артемка крепко верил Пепсу и готовился увидеть самые необыкновенные вещи.

Пришли к началу второго действия, когда вся публика уже сидела па местах. Спешили так, что Артемка едва успел прочитать на ярко освещенной при входе афише: «Лес», а внизу, помельче, хоть тоже крупными буквами: «С участием Александра Ягеллова».

 

Удивительно, как меняется базарная площадь! Днем здесь даже у привычного голова кругом идет: гам, назойливые зазывания горластых торговок, верещанье поросят, гнусавое пение нищих, суета, толчея, озорная перебранка. Сейчас – ни одной живой души, и в ночной темноте молча громоздятся черными глыбами лавки и рундуки.

– И вы не боитесь жить здесь? – почему-то шепотом спрашивает Попов, пробираясь вслед за Артемкой между какими-то ящиками и бочками.

– А чего мне бояться? – Артемка подумал и хитровато добавил: – Разве за вашими книжками кто придет. Так они на замке… Ну, вот и мой дом.

В этой затерянности Артемкиной будки среди базарных построек есть что-то притягательное.

– Знаете, – говорит он, – кругом тьма и запертые немые лавки, а здесь кусочек жизни: уютно светит ваша керосинка, поет чайник – честное слово, хорошо!

 

«Боюсь только, что вас ни в какой любительский кружок не примут: мальчик, сапожник… – Он опять задумался. – Разве вот что: на Сенной улице есть двор, где гимназисты ставят спектакли. Что, если вам пойти туда и поговорить? Может, они дадут какую-нибудь роль. Там есть два-три гимназиста из тех, кто сочувствует трудовому народу. Жизнь покажет, что из них выйдет. Пока это не очень серьезно. Но юноши, кажется, неплохие. Пойдите. В крайнем случае, посмотрите спектакль. Это в доме Зворого, сорок пятый номер.»

 

Где-то далеко стучали о камни колеса и дребезжала подвешенная под телегой цебарка: начинался базарный день.

 

Театр во дворе дома на Сенной улице небольшие, с тремя-четырьмя окнами. По бокам пыльной дороги дремлет бурьян. Вдоль длинных заборов шумят высокие тополя. Фонари на столбах хоть и горят, но от керосиновых ламп свет такой тусклый, что никак не рассмотреть номера на воротах.

Увидев с десяток босоногих мальчишек, прильнувших к щелям деревянного забора, Артемка догадался, что там, за забором, и есть театр. У раскрытой калитки стояли с фонарем в руке толстый юноша с серебряными пуговичками на белой чесучовой рубашке и девушка в коричневом платье и белой пелеринке.

И первое, что увидел Артемка, войдя во двор, был занавес. Как и в настоящем театре, он снизу освещался лампами и тихонько колебался от налетевшего ветерка. Артемка подошел ближе. Прямо во дворе, под открытым небом, – невысокие подмостки, на них круглая суфлерская будка и большие керосиновые лампы по бокам. А перед подмостками, на скамьях и стульях, уже полно публики: гимназисты, гимназистки, студенты и много взрослых мужчин и женщин. Так же, как в обыкновенном театре, шел несмолкаемый говор. В его ровный, как жужжанье шмелей, гул то и дело врывался рассыпчатый смех.

Публика все прибывала. Некоторые приходили со своими стульями и любезно усаживали на них дам. Артемка поискал себе местечко, не нашел и взобрался на акацию, где уже сидело трое маленьких босоногих мальчишек.

Днем Сенная улица еще более сонная, чем вечером. Окна домиков от зноя прикрыты снаружи зелеными ставнями. Роняя пух в траву, меланхолично пасутся гуси. А около колодца разлеглась в луже свинья и тихонько похрюкивает в блаженной истоме.

 

Артемка прикрыл дверь будки и повел гимназистов к рыбному ряду.

По обеим сторонам, перед мокрыми, посеребренными рыбной чешуей корзинками, сидели на маленьких скамеечках краснощекие бабы и зазывали покупателей.

– Вот она, – показал Артемка.

Толстая женщина, с таким лоснящимся лицом, будто оно было смазано розовым маслом, одной рукой держала покупательницу за юбку, а другой вытаскивала из корзины клейких бычков и сладким голосом уговаривала:

– Драгоценная моя, вы только посмотрите, это же не бычки! Разве бычки такие бывают? Это ж поросяточки! Тут весу в каждом по фунту. Это же сахар, рахат-лукум, Давайте вашу кошелочку. Полсотенки довольно будет?

 

Шли к Нюре, а Нюра жила в самом центре. К счастью, солнце уже село и только алели края облаков. А когда вышли на Главную, и совсем стемнело. У парадного входа с эмалированной дощечкой на двери остановились. Нюра уже подняла руку к кнопке звонка, но потом повернулась и скользнула по Артемке взглядом:

– Может, пусть пройдет в беседку? А то, знаете, мама…

– Правильно, – подтвердил Коля. – Пойдем, Артемка, сюда.

Он открыл чугунную калитку и через мощеный двор провел Артемку в садик.

– Посиди здесь, – показал он на увитую диким виноградом беседку и ушел.

Была полная луна. Выбеленные стены домиков так и сияли. Артемка боялся, что если кто-нибудь увидит с ним гимназистку, то потом будет смеяться над девушкой, и держался в черной тени акаций. Но Леночка об этом, видимо, не думала и оживленно рассказывала о смешной дружбе, которую завел ее старый дворовый пес с курицей.

Около небольшого домика, тоже выбеленного и тоже сиявшего под луной, она остановилась и взялась за ручку калитки:

– Хотите посмотреть? Они даже спят вместе. Вслед за Леночкой Артемка вошел в маленький двор. Запахло сырой, недавно политой землей и петуньями. Кудлатый пес, лежавший возле будки, лениво поднялся, помахал хвостом и пошел к Леночке, но на полпути вдруг сел и яростно заскреб шею когтями.

В будке действительно сидела курица. Артемка хотел ее потрогать, но пес перестал чесаться и предостерегающе зарычал.

– Нельзя, – сказала Леночка. – Полкан ревнует. – И предложила: – Хотите молока?

Молоко было холодное, только из погреба, и такое вкусное, какого Артемка не пил никогда.

 

– Впрочем, если пьесу действительно написал ты, что невероятно, то только карцер, а тебе волчий билет – и вон ко всем чертям из города. А то и в тюрьму.

– Ну, в тюрьму! Ловкачи какие! Артемка обиделся и больше уж не заговаривал. Около полицейского участка, где на полосатой будке горел одинокий фонарь, Брадотряс вдруг схватил Артемку за руку.

– Чего вам? – удивился тот.

– Городовой! – вместо ответа крикнул надзиратель. – Ну-ка, подержи!

 

На углу Карантинного Брадотряс остановился:

– Мне налево-с. А протокол зайду подписать утречком.

– Будьте здоровы! – буркнул Горбунов. Далеко, в самом конце переулка, поднималась огромная красная луна.

Из подворотни на дорогу вышла собака и протяжно завыла. Артемке стало не по себе.

– Куда это мы идем? – насторожился он.

– Ну и дурак же ты! – удивился Горбунов – Пьесу-то кто написал? Ты?

– Ну, я.

– А спрашиваешь, куда идем. К бабушке на свадьбу. Жалко, отец твой помер, а то бы сидеть вам вместе.

Артемка вспомнил ржавые решетки на окнах каталажки и серые заросшие лица, вечно выглядывавшие из этих окон.

 

У дверей кто-то завозился с замком, дверь приоткрылась и в комнату просунулась усатая физиономия городового:

– Который хлопец, на допрос!

Артемка вскочил и тут только огляделся: серые стены, сводчатый потолок, под самым потолком два узких окна за решетками, на цементном полу деревянные скамьи-лежанки. Кроме него самого и «путешественника», в камере никого.

– Ну, долго будешь оглядываться?

– Иду, – сказал Артемка.

 

Да хорошо ли они знают ваш адрес?

– Ка… какой адрес? – с внезапной тревогой спросил Артемка, поднимаясь со скамьи.

– Ну, адрес, который на конвертах пишут. Улицу, номер дома, фамилию.

– Улицу?..

Побледнев, Артемка смотрел на Леночку. Вдруг губы его задрожали. Он опустился на скамью, упал головой на руки и заплакал.

Только теперь, впервые в жизни, дошло до его сознания, что никакого адреса у него не было. В самом деле, жил он не по улице, а на базаре, среди беспорядочного нагромождения лавок и лотков. Дом? Но дома не было, была будка. Что касается номера, то Артемка отроду не помнил, чтобы на этой будке висело что-нибудь, кроме вывески с изображением сапога. И что всего ужаснее – ни Пепс, ни Ляся никогда не спрашивали у него фамилию.

Выпытав наконец, в чем дело, Леночка и сама огорчилась. Сначала она не могла даже найти слов для утешения, но потом сказала:

– Может быть, еще не все потеряно. Не отчаивайтесь. Надо справиться на почте. Нам вот тоже письмо долго не приходило. А потом что же оказалось? Оно лежало на почте. Адрес был неправильный.

Почта помещалась далеко, в самом центре, да и опасно было выходить. Но Артемка тотчас же вскочил со скамьи.

Оставив на столе тетрадь и книжки, с невысохшими полосками размазанных слез на щеках, он бегом бросился со двора.

В Киеве

И вот на утренней зорьке засияли золотые купола… Шагал я все время в хвосте у богомольцев, а тут вырвался вперед и побежал.

Долго я плутал на окраине между какими-то закоптелыми мастерскими из красного кирпича, пока выбрался на Николаевскую улицу: там, как мне объяснили, и был цирк Крутикова. Стал я и смотрю по сторонам. Боже ж ты мой, какие огромные да красивые дома! Целых семь этажей насчитал я в одном доме. А вверху, над самой крышей, чудовища вылеплены: головы человечьи, а лапы звериные! Но вот беда: нигде не видно цирка. Спрашиваю одного прохожего: «Дедушка, где ж он есть, цирк?» – «Да вот же он, вот». И показывает рукой на каменный дом с круглым верхом. А я-то думал, что все цирки деревянные и обязательно посреди площади стоят. Подхожу к этому дому – действительно, афиши висят. Только были они такие старые, так выцвели на солнце, что мое сердце будто обручем сдавило: почувствовал я недоброе.

Ночевал я где-то на Подоле, в заброшенной лавке, – продолжал Артемка, прокашлявшись, – а утром побрел назад, в свой город, к своей будке. Последний гривенник истратил еще перед Киевом, а тут, будто назло, так есть хотелось, что хоть забор грызи. Что делать? Просить? Совестно. Правда, в жестяной коробке, в самом глубоком кармашке бумажника, лежали совсем новенькие часы с серебристым циферблатом. Но я скорей себя голодом уморил бы, чем продал подарок Пепса.

Так вот и шел, голодный, до первой деревни. А там нанялся снопы на ток таскать. В другой деревне арбузы помогал с бахчи снимать. Кое-как добрался до Черкасс. Черкассы – город зеленый, уютный. Прямо удивительно, как напомнил он мне наш город. И сапожные будки на базаре такие же, как у нас, – ветхие да закоптелые. В одной сидит дед. Вызвался я ему помочь – и поработал до вечера.

Там же, в Черкассах, купил я железную лапку, шило, дратву – и пошел холодным сапожником от села к селу. Заходил и в города, но больше для того, чтоб поискать интересную книжку. И, конечно, если где был театр, я там обязательно задерживался.

Днем ходил по дворам, чинил всякую рвань, а только начинало темнеть, я уже около театра. Проберусь на галерку и сижу там, сам не свой. Бывал и в цирках.

Работал я и на заводе, и на обувной фабрике, и в мебельной мастерской. Даже гробы делал. Но это больше зимой. Летом же клал в кошелку свои сапожничьи инструменты – давай опять вымеривать дороги.

Конечно, пробовал я и в театр поступить, хоть на самые маленькие рольки. Особенно после того, как царю по шапке дали. Раз царя, думаю, нет, а городовые попрятались, в театр меня примут. Куда там! И разговаривать не стали.

И вот свела меня судьба с этим человеком. – Артемка кивнул в сторону спящего. – Было это в Харькове. Сидел я в одном дворе на своей складной скамеечке и чинил кухаркины башмаки. Двор – как колодец: круглый, высокий, гулкий. Вдруг кто-то басом как закричит: «Дрова-а колоть!.. Дрова-а пили-ить!..» Не голос, а гудок пароходный. «Оглянулся – смотрю, стоит человек на таких длинных на худых ногах, будто то не ноги, а ходули. И шея у него длинная, и нос, и руки. А лицо загорелое, все в морщинах, в серой щетине. За поясом – топор, за спиной – пила. Открыл он рот и опять как загудит: «Дрова-а коло-оть!.. Дрова-а пили-ить!..» Но никто даже из окна не выглянул. Подождал он, протянул вперед руку и страшным голосом запел: «Милей родного брата Она ему была Блоха? Ха– ха! Ха-ха! И понимаешь, как пропоет это «ха-ха», так аж стекла в парадных зазвенят. Тут из окон повысовывались головы. Смотрят люди и удивляются такому голосищу....сказка для взрослых, я ее в чтеце-декламаторе читал и наизусть запомнил.

Читает человек эту сказку, а меня так и подмывает вмешаться. А как сделал он страшную рожу да как зарычал медвежьим голосом, я не выдержал, вскочил и жалобно, так, по-заячьи, ответил... Со всех этажей полетели керенки. Человек собрал их, подсчитал, немножко сунул себе в карман, а остальные на ладони протянул мне. «Что ты! – говорю ему. – Не надо!» Он пожал плечом и пошел со двора. И, понимаешь, будто веревкой потянул меня за собой.

«Ну, а все-таки в театр мы попали. Хоть на короткое время, а попали. Как смазал Керенский пятки и в Харькове образовалась советская власть, мы с Трубой сочинили заявление и прямо в Совет депутатов. За столом там сидел один слесарь с паровозостроительного, Крутоверцев. «Как же, – говорит, – я вас знаю. Вы и в наш двор заходили. Дело доброе. Сейчас я вам мандат выпишу. Берите дом купца Мандрыкина и открывайте клуб кустарей. Постройте сцену и все прочее». Тут и Труба повеселел. «Вот это, – говорит, – власть! Есть-таки правда на свете!»»

 

А.Н. Островский Гроза

Общественный сад на высоком берегу Волги, за Волгой сельский вид. На

сцене две скамейки и несколько кустов.

 

Явление первое

Кулигин сидит на скамье и смотрит за реку. Кудряш и Шапкин прогуливаются

Кулигин (поет). "Среди долины ровныя, на гладкой высоте..." ' (Перестает петь.) Чудеса, истинно надобно сказать, что чудеса! Кудряш! Вот, братец ты мой, пятьдесят лет я каждый день гляжу за Волгу и все наглядеться не могу.

Кудряш. А что?

Кулигин. Вид необыкновенный! Красота! Душа радуется.

 

Кулигин. Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие! В мещанстве, сударь, вы ничего, кроме грубости да бедности нагольной не увидите. И никогда нам, сударь, не выбиться из этой коры! Потому что честным трудом никогда не заработать нам больше насущного хлеба. А у кого деньги, сударь, тот старается бедного закабалить, чтобы на его труды даровые еще больше денег наживать.

А между собой-то, сударь, как живут! Торговлю друг у друга подрывают, и не столько из корысти, сколько из зависти. Враждуют друг на друга; залучают в свои высокие-то хоромы пьяных приказных, таких, сударь, приказных, что и виду-то человеческого на нем нет, обличье-то человеческое потеряно. А те им за малую благостыню на гербовых листах злостные кляузы строчат на ближних.

Кабанова Я домой иду.

Кабанов. И мы сейчас, только раз-другой по бульвару пройдем.

Кабанова. Ну, как хотите, только ты смотри, чтобы мне вас не дожидаться! Знаешь, я не люблю этого.

Кабанов. Нет, маменька, сохрани меня господи!

Кабанова. То-то же! (Уходит.)

 

Улица. Ворота дома Кабановых, перед воротами скамейка.

ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

Кабанова и Феклуша (сидят на скамейке).

Феклуша. Последние времена, матушка Марфа Игнатьевна, последние, по всем приметам последние. Еще у вас в городе рай и тишина, а по другим городам так просто содом, матушка: шум, беготня, езда беспрестанная! Народ-то так и снует, один туда, другой сюда.

Кабанова. Некуда нам торопиться-то, милая, мы и живем не спеша.

Феклуша. Нет, матушка, оттого у вас тишина в городе, что многие люди, вот хоть бы вас взять, добродетелями, как цветами, украшаются: оттого все и делается прохладно и благочинно. Ведь эта беготня-то, матушка, что значит? Ведь это суета! Вот хоть бы в Москве: бегает народ взад и вперед, неизвестно зачем. Вот она суета-то и есть. Суетный народ, матушка Марфа Игнатьевна, вот он и бегает. Ему представляется-то, что он за делом бежит; торопится, бедный, людей не узнает; ему мерещится, что его манит некто, а придет на место-то, ан пусто, нет ничего, мечта одна. И пойдет в тоске. А другому мерещится, что будто он догоняет кого-то знакомого. Со стороны-то свежий человек сейчас видит, что никого нет; а тому-то все кажется от суеты, что он догоняет. Суета-то, ведь она вроде туману бывает. Вот у вас в этакой прекрасный вечер редко кто и за ворота-то выйдет посидеть; а в Москве-то теперь гульбища да игрища, а по улицам-то индо грохот идет, стон стоит. Да чего, матушка Марфа Игнатьевна, огненного змия стали запрягать: все, видишь, для ради скорости.

Огненный змий - крылатое мифическое чудовище, изрыгавшее во время полета пламя. Феклуша огненным змием называет поезд железной дороги.

Кабанова. Слышала я, милая.

Феклуша. А я, матушка, так своими глазами видела; конечно, другие от суеты не видят ничего, так он им машиной показывается, они машиной и называют, а я видела, как он лапами-то вот так (растопыривает пальцы) делает. Ну, и стон, которые люди хорошей жизни, так слышат.

Кабанова. Назвать-то всячески можно, пожалуй, хоть машиной назови; народ-то глуп, будет всему верить. А меня хоть ты золотом осыпь, так я не поеду.

Феклуша. Что за крайности, матушка! Сохрани господи от такой напасти! А вот еще, матушка Марфа Игнатьевна, было мне в Москве видение некоторое. Иду я рано поутру, еще чуть брезжится, и вижу, на высоком-превысоком доме, на крыше, стоит кто-то, лицом черен. Уж сами понимаете кто. И делает он руками, как будто сыплет что, а ничего не сыпется. Тут я догадалась, что это он плевелы сыплет, а народ днем в суете-то своей невидимо и подберет. Оттого-то они так и бегают, оттого и женщины-то у них все такие худые, тела-то никак не нагуляют, да как будто они что потеряли либо чего ищут: в лице печаль, даже жалко.

Кабанова. Все может быть, моя милая! В наши времена чего дивиться!

Стоит кто-то, лицом черен.-- Феклуша принимает трубочиста за "нечистого", дьявола.

 

Кулигин. Пойдемте, сударь, на бульвар, ни души там нет.

Борис. Пойдемте!

Кулигин. Вот какой, сударь, у нас городишко! Бульвар сделали, а не гуляют. Гуляют только по праздникам, и то один вид делают, что гуляют, а сами ходят туда наряды показывать. Только пьяного приказного и встретишь, из трактира домой плетется. Бедным гулять, сударь, некогда, у них день и ночь работа. И спят-то всего часа три в сутки. А богатые-то что делают? Ну, что бы, кажется, им не гулять, не дышать свежим воздухом? Так нет. У всех давно ворота, сударь, заперты, и собаки спущены... Вы думаете, они дело делают либо богу молятся? Нет, сударь. И не от воров они запираются, а чтоб люди не видали, как они своих домашних едят поедом да семью тиранят. И что слез льется за этими запорами, невидимых и неслышимых! Да что вам говорить, сударь! По себе можете судить. И что, сударь, за этими замками разврату темного да пьянства! Все шито да крыто - никто ничего не видит и не знает, видит только один бог! Ты, говорит, смотри, в людях меня да на улице, а до семьи моей тебе дела нет; на это, говорит, у меня есть замки, да запоры, да собаки злые. Семья, говорит, дело тайное, секретное! Знаем мы эти секреты-то! От этих секретов-то, сударь, ему только одному весело, а остальные волком воют. Да и что за секрет? Кто его не знает! Ограбить сирот, родственников, племянников, заколотить домашних так, чтобы ни об чем, что он там творит, пискнуть не смели. Вот и весь секрет. Ну, да бог с ними! А знаете, сударь, кто у нас гуляет? Молодые парни да девушки. Так эти у сна воруют.

 

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

На первом плане узкая галерея со сводами старинной, начинающей разрушаться постройки; кой-где трава и кусты за арками - берег и вид на Волгу.

ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

Несколько гуляющих обоего пола проходят за арками.

Женщина. А что народу-то гуляет на бульваре! День праздничный, все повышли. Купчихи такие разряженные.

1 - й. Попрячутся куда-нибудь.

2-й. Гляди, что теперь народу сюда набьется!

1-й (осматривая стены). А ведь тут, братец ты мой, когда-нибу



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-04-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: