Двери парадного еще не были готовы. Их заменяли 10 глава




У Лукаша, за вычетом расходов, связанных с лечени­ем, оставалась еще порядочная сумма денег, которые он заработал в Зглищах. Ева начала зарабатывать на себя. Доктор Вильгосинский, наделенный, как с очевидностью выяснилось, добротой в таком количестве, которого хвати-

ло бы по меньшей мере на десять обычных хирургов, уст­роил ее в качестве переписчицы к одному адвокату — дело в этом городе неслыханное с приснопамятных времен Вис-лицкого статута ', а может быть, и еще более давних. Вско­ре, однако, эта работа кончилась, притом довольно непри­ятным образом. Адвокат — человек семейный и, знйчит, строгих нравов, под влиянием жены, тоже особы строгих нравов, отказал Еве из-за толков, с нею связанных и во­лочившихся за ней, как шлейф. Никто не знал, кто она, откуда, «что за птица». В то же время известно было, что она как-то связана с Иеполомским, отъявленным атеис­том, буяном, не уважающим польских графов, дуэлянтом. Доктор Вильгосинский, однажды скомпрометированный и подозреваемый п связях с атеистами,— иными словами, людьми без правил,— несмотря на все свое мужество, ви­димо, струхнул и не нашел в себе силы протежировать Еве в дальнейшем. Она стала устраиваться на работу са­ма. Но в этом городе она буквально никого не знала, да и подходящей работы там не было. Она давала объявления в местном эндекском2 листке, обращалась с предложе­ниями по разным адресам...

Ей не хватало только «похвальных» отзывов и «блес­тящих» рекомендаций, чтобы совсем уподобиться папаше Нобратынскому. Но его манеры, ухватки, методы, приемы оказались полезны. Между прочим, она предложила одно­му уездному инженеру свои услуги для составления чер­тежей. Решила, что Лукаш поможет ей своими указания­ми и можно будет целый день работать дома... Инженер (пожилой холостяк)... понятное дело... приветливо глядел ей в глаза, соглашался на все, улыбался чрезвычайно лю­безно. Ей пришлось охладить взглядом его пыл и отка­заться от мысли об этой работе.

Ева не обращала внимания на то, что говорят вокруг. Сказала, что найдет себе работу, и нашла. Стала шить. Ведь шитье, как говорит опыт, не требует от тех, кто «по­святил» себя ему, строгих правил: заработок швеи не превышает пяти рублей серебром в месяц. Ева начала с маленького, так что никто не обращал особого внимания на то, «что она за птица». В магазине ее называли «та из

1 Вислицкий статут (точнее Вислицко-Пётрковские статуты) — памятник средневекового польского права, законнвк, изданный по решению съездов феодалов Малой Польши в Вис-лице и Великой Польши в Пётркове (1346—-1347 гг.).

2 Э н д е к и —- члены буржуазно-помещичьей национал-демо­кратической партии (НД).

 

Варшавы» — и только. Иногда прибавляли «цаца» или еще что-нибудь менее эстетическое, но более провинциальное. Сшивать на машинке куски «раскроя», пришивать ру­кава, пояски, крючки, пуговицы она умела давно, так как всегда сама шила себе платья. Ее варшавское «каше» и стоЛичный вкус привели к тому, что она стала необходимой для закройщицы, которая была одновременно и владели­цей магазина. Вскоре, благодаря этим качествам, заработок Евы достиг двенадцати рублей в месяц. Ей не пришлось быть сначала ученицей или «подручной» на жалованье, выражающемся в круглой сумме десяти истинно поль­ских злотых. Ранним утром она мчалась в дом, где поме­щался магазин, и сидела там весь день — до восьми ве­чера.

Каждый день она видела одно и то же... Тесный дво­рик, мощенный отвратительным булыжником, тротуарчик и:* мраморных обломков... Слишком хороню знали глаза ее этот чудной искривленный дворик — нечто вроде длин­ной галереи без потолка, где с голых стен пристально гля­дит вечная печаль скорбными глазами узеньких окошек в шесть стекол. Знали глаза ее эти слепые окна с облуплен­ными рамами, черные, уставленные цветочными горшка­ми... Вечное зловоние этой дыры между каменными дома­ми, этих никогда не вычищаемых выгребных ям, этих об-наяшвшихся из-под растаявшего снега куч грязи... Мерзкие клоаки, сараи, закуты... Ева мимоходом, на бегу, вбирала в душу глазами изборожденную потеками, испещ­ренную брызгами грязи изжелта-черную окраску стен. На­всегда запомнила полный смрада холодный сквозняк в той прихожей, окошко в черной кромешной берлоге с глазком в Двери, в который видно множество икон и всякой против­ной святости на мокрой-мокрой черной стене. Тут она каж­дый день на ходу воздыхала к своему единому богу, висев­шему над постелью дворника и его детей. Налево помеща­лась еврейская мастерская, где сновали таинственные, страшные, вконец истощенные человеческие скелеты. Вни­зу; вровень с землей,— окошечко еврея-портного. Его череп, борода, глаза, пенье... Слесарь, чахоточный, работающий в углублении стены, а попросту сказать, прямо на дворе... Всюду за этими стенами — стук молотков, скрежет напиль­ников, равномерное буханье,— неутомимое пульсирование нищенской лихорадки. Бледные дети в лохмотьях, копоша­щиеся в сточной канаве. Черные и желтые лица людей вокруг. Голод, холод, запах селедки, напоминающий о рож­дественском посте, и кормилицы-капусты. Ах, вот какой-то

слепой, измученный нуждой человек идет, выставив вперед цалку,— все скорей и скорей, словно ступает по терниям! Наконец — вход на лестницу. И тут тоже — окошко!

Сверху, откуда-то из непроглядной тьмы на перила лестницы и несколько ее ступеней падает мистический луч света. Как странно блестели, выступая из сумрака, эти залепленные грязью ступени!..

Уходящая вверх, в полную тьму лестница, которую на­до знать наизусть, чтобы не разбить себе голову и не пере­ломать ног. Липкая дверь, и ты — внутри мастерской. Духота, обрезки материи, сор, глухое стрекотанье машин.!.

Одиннадцать девушек, зарабатывающих по шесть, семь, восемь, самое большее десять рублей... Маленькая вес­нушчатая «подручная», поминутно собирающая лоскутья, бегающая куда-то в город с готовым заказом или с каким-нибудь поручением. Девчонка на побегушках, на которой каждая из «барышень» вымещает свое унижение. Замарашка, услужающая за десять злотых в месяц. Запотевшие. окна, в которые время от времени видно полоску синевы либо белую странницу-тучку. Ближе — всюду мансарды с оконницами, по большей части заклеенными бумагой. А за настоящими стеклами — цветочные горшки с мокну­щими в них листьями. Крыша — рыжая, из вечной глиня­ной черепицы. Над ней торчит большая труба, всегда ды­мящая прямо в эти черные окошки...

То обстоятельство, что помещение Яукаша и комнатка Евы находились в районе, населенном, главным образом, евреями, за городом, как бы за пределами культуры и строгих нравов, имело очень большое значение. Домовла-; делец, у которого они снимали эти комнаты, разбогатев­ший па строительстве подрядчик, был еще не старый — примерно лет сорока. Он ходил в черном сюртуке до колен (а по субботам — в еще более длинном) и брюках навы­пуск. Носил калоши, воротнички, манжеты с запонками, котелок. Имел золотые часы. Это был благообразный, плотный, холеный отец семейства. К Еве он проявлял всег­да величайшую, утонченную любезность, и хоть не любил говорить по-польски, для нее скрепя сердце делал уступ­ку. Когда Лукаш вручил ему свой паспорт, где была впи-' сана «жена Роза», он ничего не сказал, не стал входить в подробности. Вскоре паспорт был Лукашу возвращен. Только раз, встретив Еву в тот момент, когда она воз­вращалась домой, приветливый хозяин полушутя спро­сил ее:

— Что это вы с супругом живете, как разведенные? 5 С. Жеромский

 

Муж спит в одной комнате, жена — cqbcеm в другой. Так не годится.

— Муж мой болен,— пролепетала Ева, красная как рак.— Ему нужен покой, тишина.

— Но где же это написано, что жена обязательно при­чиняет мужу беспокойство?

— Мой муж совсем не может спать, если в той же ком­нате есть кто-нибудь еще.

— Это, конечно, не удивительно. Я сам бы на его месте не очень много спал...— засмеялся еврей.— Но я просто так, шучу. Прошу прощения... не обижайтесь...

Узнав от Евы об этом разговоре, Лукаш заметил, что даже отчужденность евреев от остального населения имеет свои хорошие стороны. Вот и эти странные дома пред­местья, будто выдутые Твардовским ', черт его знает каким способом, из песка, на что-то пригодились. Он радовался, что они с Евой здесь одни, что за стеной живут чужие люди, которые ни слова не понимают, принадлежат к со­всем другому миру, так что у него и Евы с ними установи­лись отношения взаимной терпимости, как между иност­ранцами, населяющими какой-нибудь крупный отель в Ницце или Интерлакене.

Начало зимы для Евы и Лукаша пронеслось быстро, как чудное сновидение. Больной не испытывал пронизы­вающих болей в области сердца, Ева не замечала, что ра­ботает, как простая работница. Темный «магазин» с ок­нами на грязный двор — эта нора, где невольницы шили мелкими стежками платья для богатства и роскоши,— был для нее краем обетованным. Потому что условия жиз­ни, уровень ее были для нее безразличны.

Она была настоящей женой своему Лукашу, хотя не принадлежала ему физически. И даже не дарила поцелуев. Сидя у его постели, она ухаживала за ним, как сиделка, как сестра за своим братом и, прежде всего, как до безу­мия влюбленная невеста за женихом.

Когда она вечером прибегала домой, румяная от холода, соскучившаяся по нему, торопливая, смеющаяся, с тыся­чью анекдотов и шуток, говорливая от сознания, что прок­лятый двенадцатичасовой труд окончен и телу ее возвра­щена свобода естественных человеческих движений, обоими овладевало какое-то детское настроение, чувство, свойст­венное школьникам во время каникул. На керосинке тот-

1 Герой распространенной в Польше легенды, шляхтич, продав­ший черту душу ради того, чтобы получить возможность испол­нять все свои прихоти.

час начинал шипеть принесенный от мясника бифштекс или котлета, закипал чай... В мастерской Ева питалась как придется: съедала булку, кусок холодного мяса, а ча­ще всего пару сосисок... Чай, как остальные работницы, кипятила в кастрюльке, поставленной на горячий утюг... («Опте tulit punctum qui miscuit utile dulci...» '). Воду для этого все они, в том числе и Ева, получали даром. Только квалифицированные корсажницы и некоторые юбочницы с огромным заработком (от пятнадцати до восемнадцати рублей в месяц) ходили обедать по-настоящему, «по-бур­жуйски» во время двухчасового перерыва.

В этих условиях Лукашу приходилось после утреннего чая ждать «обеда» до вечера. Лежа навзничь, неподвижно, в одном и том же положении, он днем зверски скучал. Прочитывал целую груду книг, писал карандашом на ог­ромных листах бумаги всякие этнографические и этноло­гические пустяки, безделицы. А вечером рассказывал Еве о том, что написал, прочел, думал, решил сделать. Все их мечты вертелись вокруг одного пункта: как только он вы­здоровеет, так сейчас же поедет в Рим и добьется развода. И тогда их горестям конец.

В конце января Неполомский начал садиться, а вскоре и вставать, ходить по комнате. В середине февраля, в теп­лые дни, стал выходить во двор. Было очень много снегу. Начались морозы.

В это время с ним произошла перемена. Пока он лежал, казалось, что это — временное наитие, физиологический результат бездействия. Но после того как он стал вставать, оно не прекратилось... Постоянно налетающий на душу дым или ветер, ураган образов, подхватывающий на лету и пригибающий постоянно в одном направлении, к самой земле, все мысли... Неустанный шепот спекшихся губ:

— Ева, Ева...

При ее возвращении, услышав издали стук ее засне­женных башмачков по деревянным ступеням, ощутив вол­ну холода из открытой двери, он приходил в состояние не­прерывного безумия.

Подымались руки и сжимались кулаки, словно для боя — чтобы рубиться на саблях с самим собой, задушить страстные порывы. Он слышал рыдание гордости и чув­ства собственного достоинства, слышал отзвуки своих клятв, взятых им на себя нерушимых нравственных обяза-

1 Успех обеспечен тому, кто соединил полезное с приятным (лат.). (Гораций. Ars poetica, стр. 343.)

5*

т«льств. Но все гибло в оседающем под черепом густом иепле,' трещало, как легковоспламеняющийся материал среди сыпучих искр, трепетно разлетающихся по жилам. Непосильно, невыносимо было общаться с ней, обожать ее, касаться ее рук, этих маленьких ручек, таких нежных и выразительных, словно живые существа. Нестерпимо было встречать глазами ее глаза, озаряющие, как солнце, все вокруг, заслушиваться ее новых, неизвестно откуда брав­шихся ласковых слов, видеть ее чудные улыбки, гладить руками ее волосы, как бы лаская их нежнейшими поце­луями... Каждое платье, каждая лента, каждая вещичка, казалось, смотрели в глаза с немым вопросом, словно рой духов и гномов, только ожидающих приказания. Всей си­лой воли старался Лукаш забыть, разорвать паутину оча­ровательных соблазнов.

1 Он внушал себе, что уже то, что в нем творится,— под­лость, последний позор для порядочного человека, что этого совершенно не должно быть и не будет,— заклинал себя не допускать этого. После титанических усилий, после воистину могучих порывов души, после спутанных в клу­бок заклятий наступали мгновения покоя. Но вдруг как из-под земли начинал бить новый источник. Становилось душно, охватывала смертельная тревога, словно вот-вот.произойдет уже подстерегающее несчастье. Жгучее чувст­во ожидания во время ее отсутствия заставляло расширяться жилы, наполняло комнату ароматом наслаждения. В тишине, ощутимой, как ночная тьма или солнечный свет, слова ее раздавались так отчетливо, что слышен был каж­дый звук, каждый слог. Шелест платьев длился непре­рывно. Голова пылала, сердце билось, как взбунтовавший­ся раб. Веки смыкались, и неотразимые картины наслаж­дения выступали гораздо резче окружающих мертвых вещей. Тут в мозг проникала тихая, скромная мысль:

«А зачем, собственно, соблюдать эти условности? За­чем? Счастье — одно, а несчастий — миллионы».

Но он снова как бы вырывался из объятий дьявола, подымался над самим собой и старался смотреть на все, происходящее с ним в этой комнате, сверху, свысока.: «Вот,— говорил он себе,— мгновенье чистого разума, когда властвует, по выражению старика Платона, то Aoyixov'. Все, что вне этого мгновения, есть то aKoyov 2 инстинкты, животные вожделения, capiditates3, низменный

1 Здесь: разумное (древнегр.). '" '* Здесь: внеразумное (древнегр.). 3 Плотские желания (лот.).

шлак в печи, где должно вывариваться чистое железо. Как:же я допущу, чтобы мной овладел этот алогоп? Я, человек будущего? Никогда в жизни. Хотя бы из-за этого»., -.

Он набрасывался на книги, на работу, уходил в мир отвлеченной мысли. Часами сохранял власть над собой. Не достаточно ему было уронить взгляд на какую-нибудь; ме­лочь, на след маленьких гвоздиков от ее каблуков, оттис­нутый на белых досках соснового пола... Из этих досок, из незаметных круглых углублений взвивалась вверх дивная, обнаженная телесная мгла. Он заслонялся от нее руками, закрывал перед ней глаза. Но она была в нем, жила с дав-.них времен в его глазах. Дивные, едва развившиеся груди, плечи и руки, бедра и лоно были в безднах глаз и в мозгу. Упоение и радость, дым чудеснейших курений, несказан­ное очарование, тайная песня движений ее обнаженного тела переполняли душу. И снова Лукаш спрашивал себя: «Дурно ли то, что я чувствую?»

И чувствовал внутри могучий смех здоровых жизнен­ных сил, как ответ на доводы чувства чести и запрет разу­ма. Тут он неоспоримейшим образом убеждался в том, что наслаждение радостно, грех любезен, а добродетель не­сносна. Тень и свет, пространство и время были готовы служить ему. Сладость грез не знала границ.

Когда приближался момент ее возвращения, комната становилась узкой и тесной, как клетка. Грудь не вмещала всех подавленных вздохов, подступающих рыданий и не­выразимых порывов. Лукаш метался по комнате — от сте­ны к стене, от двери к окну и обратно. Нетерпеливо ждал, считая минуты, секунды... Приоткрывал дверь в прихо­жую, устремлял взгляд в щель и стерег, затаив дыхание. Стоял, прислонившись к холодной стене, дрожа от холода, раздираемый глухими и слепыми зовами, неизъяснимыми тревогами, желаниями, сомненьями, отречениями, болью. Нередко как раз в это время в общей прихожей собирались соседи, евреи, со своими делами, а также посторонние, и заводили под этой дверью любовного ожидания бесконеч­ные споры материального характера, сводили счеты; чуть не выцарапывали друг другу глаза.;

Тогда Лукаш приходил в исступление, не помня себя от бешенства и отчаяния. Случалось, он хватал палку, чтоб разогнать горластый сброд,— и опять весь превращался в напряженный взгляд, в чуткий слух. Тревога достигала высшей точки своего крутого подъема и падала без сил. Оставались только мольбы да тихий, протяжный внутрен­ний стон. Когда вдруг появлялась Ева, когда среди еврей-

ского гвалта вдруг показывалось ее улыбающееся лицо, когда она пробиралась к двери, веселая, розовая, что-то шепча своим мелодично-гортанным голосом, когда она на­чинала строго корить его за то, что он торчит у двери, озябший и бледный, он не верил своему счастью, его охва­тывало изумление, чуть не разочарование, чуть не уныние. Глядя на ее полное жизни лицо, на глаза, искрящиеся, как вечно новый, никогда не тающий снег, он бежал на другой рубеж любви, в край холодных размышлений и тщетно все заново измерял мыслями.

Ева давно заметила, что происходит.

Если случайно из-под черного платья высунется ее башмачок, если она, убирая комнату, моя посуду, накло­нится так, что обрисуются ее груди, она тут-же улавливала из-под опущенных ресниц его глаза, цепко хватающие ее, словно горячие руки... И мысли ее начали двигаться ук­радкой по эллипсам безумия и отчаяния. Она дала себе слово, как только он" уедет в Италию, вернуться в Варша­ву. Там она без труда найдет себе работу, если не по-преж­нему в железнодорожном управлении, так где-нибудь в другом месте — на телефоне, телеграфе, в каком-нибудь техническом бюро, на худой конец просто кассиршей, кон­торщицей и т. п. Варшава — ее город. Там она чувствовала себя дома, в обстановке цивилизации, людского гомона, суеты, труда. А провинция для нее — пустыня, представ­ляющая какую-то ценность лишь постольку, поскольку здесь Лукаш.

Она жаждала поскорей вернуться в «город», оказаться на рынке, где нужны руки и голова, где кипит жизнь и без устали работает мысль. Но как вернуться в Варшаву, к матери, к отцу, к этим делам, если она станет «любовни­цей»? Вернуться и встать лицом к лицу с матерью — еще полбеды. Но ведь о чем та ни спросит, надо будет расска­зать ей все. А как вернуться и рассказать, что во время своего отсутствия была у «этого господина»? Значит, воз­врата нет. Обрушить на седую голову матери определен­ность, уверенность, подтверждение?.. Солгать? Нет, лгать нельзя. Тут может быть либо правда, либо — нет возврата. Ева презирала свет, весь свет как есть, со всеми его требо­ваниями. Лукаш — это все.

Злословие, клевета, сплетни — это было для нее ничто, даже больше — просто забава, раз нет тяжести сознания, что говорят правду. Потребуй Лукаш жертвы телом и ду­хом, она не станет колебаться ни минуты. Но она всей силой души желала, чтобы не теперь. Знала, что ее ждут

страшные трудности, прежде чем будет получен развод, слышала свое будущее, свистящее над головой, как бич. И желала только одного: иметь довольно сил, чтобы сме­яться над властью света, чувствовать почву под ногами, чтобы, стоя на ней, до конца хранить свою любовь и гор­дость.

Заметив, что творится с Лукашем, она обезумела от отчаяния. Но было в этом отчаянии неописуемое, смер­тельное блаженство. Удивительнейшие помыслы, изыскан­нейшие образы гибели, героизма... У нее бывали минуты стремительных решений. Она знала: что она ни выберет, бегство или отдание своего тела, в любом случае это будет полный переворот в жизни. То, что должно было совер­шиться, она называла по-разному, создала целую мета­физику нисхождения к блаженству. Говорила себе, что это жажда полноты бытия, порыв духа, алчущего новых див­ных преображений, освобождения молодости и зримого воплощения призраков, созданных мечтой. Говорила себе, что хочет высечь в материи могучий замысел духа, став одновременно статуей и ваятелем. Объясняла неведомым властям, что вовсе не грех поселился в душе ее и не изме­на каким-либо идеалам, а, наоборот, таинственная сила, (желающая сорвать замки незнания.

Ей не были противны ни безумные глаза Лукаша, ни странно искривленная линия его губ, ни пронизывающая до мозга костей улыбка, которая срывает одежду и властно вызывает мольбу из груди на уста. Не раз, сидя поодаль, склонившись над книгой и опустив глаза, не раз,

когда он думал, что она целиком ушла в работу по дому, ее пронзала внезапная мысль, безоглядный порыв — осчастливить его... Не говоря ни слова, взять и снять платье...

Сколько раз какая-нибудь мелочь, шорох, дальний голос, препятствие на пути навсегда заглушали это нашептыванье сатаны.

Лукаш полностью владел собой. Он никогда не целовал ее в губы, а руку целовал быстро, не глядя.

Но раз каким-то бессознательным движением он на­крыл ее руку, случайно лежавшую на столе, своею. Когда ее рука нервно вздрогнула, сжалась, свернулась, он начал шептать алыми губами этому маленькому съежившемуся кулачку:

— Маленький голубочек, пугливый трусишка, белая моя птичка... Чего-то боится, дрожит... Испугался руки, которая его гладит? Боится сердца, которое для него

бьется?

Ева вся горела в огне. Чувствовала, что душа ее исхо­дит, неповторимой жалостью к его чувственному желанию. Смутно понимала, что весь ее разум отступает перед эле­ментарным сознанием необходимости сейчас же принести жертву. Еще одно слово, еще одно только поглаживание, Он стал шептать, как бы про себя:

... — Голубок прячет головку под крыло, прикрывает глаза в тревоге. У него колотится сердце! Чего он боится, почему так дрожит?

Она приложила пылающие губы к его руке, прижалась к ней зардевшейся щекой. Трепеща от наслаждения, почув­ствовала, как он осторожными пальцами другой руки выг нимает шпильки из волос и распускает ей косы. Она вся задрожала мелкой дрожью, чувствуя, как сквозь сон, что он погружает лицо в волны ее волос... Потом услышала вздох. Когда она подняла глаза, он лежал, полуотвернувг шись к стене, нахмурив брови и закусив губу.

Как она была ему благодарна!

Она всегда уходила из его комнаты сразу после вечер­него чая. И сейчас же шла к себе. Запершись у себя в ком­нате, быстро раздевалась, гасила свет, бросалась в по­стель и засыпала мертвым сном, ни о чем не думая.

Утром, чуть только сквозь стекла окна прокрадывался слабый, чуть брезжущий свет дня, она поспешно вставала и, не теряя времени, собиралась на службу.

Во второй половине февраля наступили морозные, суг хие, безветренные дни. Лукаш мог уже совершать прогул­ки, и они в праздничные и воскресные дни ходили за го­род. В один из таких дней они поднялись по тропинке на можжевеловый холм и пошли дальше — в лес.

Солнце уже склонялось к закату. Воздух был чистый, холодный. Бесконечно прекрасный лилово-алый свет ве­черней зари лег на равнины и взгорья. Были видны, как на ладони, далекие рыжие купы помещичьих садов и си-иие лесные полосы. На западе по заревому небу плыла голубая тучка, словно задумчивый ангел, что, наскучив усердным полетом, сложил крылья и направляется за грань мира. В вышине небо бездонное, розово-серое. Ни звука, ни шелеста. Только слышен странный звук шагов их двоих. На дороге, укатанной санями дровосеков, снег под ногами визжит и упрямо, сердито поскрипывает. Свер­нув с дороги, они бродили еще около часа по пышному пуховому ковру — то в ту, то в другую сторону, по следам заметенных лисьих или заячьих троп.

Снег был мелкий, рыхлый и летучий, как мука.

В прореженном лесу маленькие елочки, похороиёйаые в круглых сугробах, выставляли перед проходящими свой неожиданные, таинственные, искривленные фигуры, словно глядя изумленными и внимательными детскими гла­зами.

Еловый молодняк создавал чудеснейшую фантасмагарию византийских главок ушедшего под землю храма. Полузасыпанные снегом низкие кусты можжевельника, застыв от восторга, грезили во сне о заколдованной коре*-левне. Кривой дубок, осыпанный мертвыми ржавыми ли­стьями, сухо шелестел, притягивал взоры, приковывая мысли, словно непонятный таинственный иероглиф.

Ева погружала взгляд в сеть желтого былья,— встаю­щее из белой глубины жалкое воспоминание о зеленевшей здесь траве. Обводила глазами девственную равнину, буг­ры и заносы, голубоватые либо подернутые легким, неуло­вимым розовым флером,— оттенком ускользающим, кото­рый вызывает на губах у каждого невольную улыбку. Шла среди красок и сияний, прекрасных, как ее собственное те­ло. Бессознательно мечтала, что, наверно, так думает Лу­каш. Бурное, безумное душевное волнение прошло, мино­вало. Она ласкала благодарным взглядом снежные завалы вокруг больших сосен, видом своим напоминавшие сгустив­шийся ветер, воплощенное в зримой форме неистовство. • (Небо все сильнее золотело.) Видела вокруг неожиданно I возникающие и неизвестно луда ускользающие тени, на-j стоящие сновидения. Прежде чем она успевала сама |;вжиться в мечты, в это существование заметенных снегом | елей, в жизнь лиловых теней и алых сияний на гребнях | сугробов, их уже постигало уничтожение. И это мгновен-j ное бытие теней — от рождения на незапятнанном снеж-1-ном пуху до глухой погибели — открывало Еве как бы не-; кую новую правду, которую ей теперь надлежало познать.; Вокруг был живой, сложный символ, который разворачи­вался, раскрывался, показывал поддающиеся прочтению буквы.

Оба молчали. Когда Лукаш остановился отдохнуть, Ева с удивлением и тревогой услыхала в этом безмолвном про­странстве стук своего сердца. Казалось, одинокое сердце бьется между небом и землей — и больше никого во всем безмерном, мертвом пространстве. Потом он, смеясь, промолвил:

1— Пресловутая добродетель Дездемоны, верность и послушание даже в то мгновение, когда «супруг и повели­тель» ее колотит, мне как-то противна. В сущности, такая

телка ничего другого и не заслуживала. Это не женщина. Ева поглядела на него с удивлением. Это было так да­леко от тех чувств, которые переполняли ее. Он словно ее оттолкнул! Л у каш смотрел не па нее, а в землю, на ис­крящийся от вечернего мороза снег. Щеки его покрывал румянец. Отросшая после болезни борода очень шла к не­му, придавая его наружности что-то новое, незнакомое, не такое, как прежде. Он был так же прекрасен и необычен, как все вокруг. Глаза ее тревожно ширились, чтобы на­смотреться на него досыта. Нет, он один — не дивная тень! Он один — вечный!

— Значит, преданно любила его, этого черного дьяво­ла...— тихо промолвила она, чертя легкой палочкой, кото­рую держала в руке, длинные линии на снежном пуху.

Пока они стояли так минуту-другую и он не глядел на нее, у нее возникло желание сказать ему, что она его лю­бит... как Дездемона. Страшно захотелось сказать о пере­мене в его наружности... Он поднял глаза, словно прислу­шиваясь. Она увидела нахмуренные брови и знакомую улыбку боли.

— «Сохранить себя, стать счастливым — вот инстинкт, вот право, вот обязанность...» — произнес он сосредоточен­но, приглушенным голосом, обращаясь к самому себе.

— Что это опять за цинизм, за эгоизм такой, сударь?

— Это мысль мудрого Гольбаха, человека сильной по­роды, мысль, которая сумела сдвинуть с оснований глыбу мира... Слова, которые нам не по плечу.

— Мне кажется, в наше время много набралось бы та­ких силачей. «Сохранить себя, стать счастливым...»

— Ты так думаешь?

- Да.

Он поднял глаза, полные огня, укора, как бы пре­зрения.

— Ты вот, например, могла бы стать счастливой напе­рекор всему свету?

— Я?! Что такое я...— прошептала она в смущении.

— Ну конечно, в вас еще кается Дездемона. •— Я не понимаю.

— Человек из той же плеяды — Дидро — высказыва­ется решительно: «Пожизненный брак — злоупотребление, тирания мужчины, присвоившего себе право собственности лад женщиной». Что ты на это скажешь?

— Ничего. Я мало в этом понимаю. И какое мне дело до этого Дидро?..— медленно проговорила она, продолжая чертить палочкой но снегу.

Она почуяла за этими словами что-то другое. А Лукаш продолжал одним духом, убеждая как будто не ее, а само­го себя:

— Дидро говорит: «Счастье и нравственность можно встретить только в тех странах, где право идет навстречу требованиям инстинкта». И действительно, в Японии де­вушки без малейшего смущения купаются в присутствии мужчин. А Япония — великая культурная страна.

— Ну вас с вашей Японией! Всюду только и слышишь: Япония да Япония! — сухо и резко сказала она.

— Ясное дело: где уж нашей девице купаться при мужчинах. Она сгорела бы со стыда.

— Это верно,— промолвила Ева, чувствуя, что вся го­рит огнем,

— А между тем стыдливость, как и одежда,— просто изобретение, нечто условное.

— Вы дошли уж до таких изобретений, что краска сты­да на лице у молодой девушки — тоже... изобретение.

— Но я это сейчас докажу.

— Докажешь?

, — Ну да. На Сандвичевых островах тамошние дамы, уже получившие кое-какой европейский лоск, подплывали к кораблям голые, положив шелковые платья и зонтики себе на голову. А потом на палубе надевали эти платья, чтобы понравиться офицерам корабля, причем делали это в их присутствии.

Ева продолжала чертить на снегу.

— На островах Иль-де-Пэп миссионеры вызвали от­чаянный протест, когда потребовали, чтобы девушки наде­ли короткие юбки. Полинезийки, которых хотели хоть слег­ка прикрыть одеждой, раздевались при каждом удобном случае. Чувство стыдливости неведомо всему царству зве­рей и ни одному первобытному человеческому обществу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: