Подумать над вопросами, заглядывая в справочную литературу, если встречается незнакомое слово.




Просто прочитать тексты, помещенные ниже, припоминая изученный ранее материал.

Подумать над вопросами, заглядывая в справочную литературу, если встречается незнакомое слово.

3. Подчеркнуть в текстах фрагменты, являющиеся материалом для ответа на вопросы.

4. Законспектировать выделенные фрагменты и подготовить устные ответы на основе конспекта.

Михаил Ямпольский. Филологизация (проект радикальной филологии)

Новое литературное обозрение, 2005, №75

Я хочу начать с момента возникновения научной филологии. Филология в современном ее понимании, как известно, возникает в результате переноса на литературные тексты методов, разработанных главным образом в протестантской теологии. Именно теологи первыми применили методы «критики текста» к Cвященному писанию. В 1678 году Ричард Саймон опубликовал «Critical History of the Old Testament», где, используя патристику, Талмуд и еврейские схолии, пытался показать, что текст Библии состоит из различных хронологических слоев. Затем Иоханн Готфрид Айххорн (J.G. Eichhorn) начал публикацию своего «Einleitung ins Alte Testament» (1780), в котором он предпринял попытку на основании тщательного анализа, который мы теперь называем филологическим, выявить первичные слои текста, тот оригинальный субстрат, с которым работал Моисей при компиляции Пятикнижия. В том же Гёттингене, где Айххорн учился у Хайне и Михаэлиса, появился другой их ученик — Фридрих Август Вольф, которому выпала честь стать одним из неоспоримых создателей современной филологии и автором знаменитых «Prolegomena ad Homerum» (1795). «Пролегомены к Гомеру» перенесли на изучение «Илиады» и «Одиссеи» методы Айххорна. Теологическая критика текста становится у Вольфа филологической. Такого рода переносы — дело обычное.

Вольф исходит из того, что Гомер творил до возникновения письменности, а потому гомеровский корпус передавался устно от рапсода к рапсоду, каждый из которых вносил в более ранние версии поправки и изменения. Вольф виртуозно использует свою недюжинную лингвистическую квалификацию для выявления различных слоев текста, следуя в этом методике Айххорна. Помимо рапсодов, над текстами Гомера, по мнению Вольфа, трудились своего рода греческие протофилологи, которых он называет diaskeuastai — исправители.

Выводы Вольфа о том, что эпос древности состоит из множества текстовых слоев и является коллективным плодом усилий многих соавторов, сегодня, конечно, не звучат революционно. Они стали частью общефилологической догматики. Вольф разрабатывал метод исторической критики текста, ставший основой классической филологии на два столетия. Но он же одновременно cформулировал важные теоретические положения относительно статуса текста, который в принятой им историко-текстологической перспективе утрачивал всякую определенность и постоянство 1. Эту сторону вольфовского труда филология почти не востребовала, так как в принципе не имела такой модели текста, к которой новация Вольфа была бы приложима.

Зато именно этот дестабилизирующий аспект вольфовских идей был востребован Фридрихом Шлегелем, создателем романтической филологии. Книга Вольфа произвела чрезвычайно сильное впечатление на Шлегеля, который увидел в ней инструмент для трансформации философии, по его мнению, слишком увязшей в спекулятивных системах 2. Речь шла буквально о программе филологизации философии, которая должна была в духе Вольфа перейти от систем к сознанию исторического и бесконечно развивающегося текста 3. Филологизация означала и историзацию философии. Работа гомеровских исправителей оказывалась моделью, которая позволяла в исторически сложившихся текстах обнаружить работу мысли, конституирование мысли как традиции.

Шлегель, развивая идеи Вольфа, описывал эпос (и Гомера par excellence) как «одновременно продолжение и начало» 4, как текст, который «не кончается и не завершается» 5. Но эта открытость и незавершенность приписываются им и философии 6. «С субъективной точки зрения, философия всегда начинает с середины, подобно эпическому произведению», — писал он в одном из фрагментов «Атенеума» (84) 7. Философия начинает мыслиться как аналог эпосу. Именно в этом контексте можно понимать и достаточно эксцентричную идею Шлегеля о возможности переписать Канта как писателя (читай — Гомера), высказанную в знаменитом письме Доротее «О философии»: «Для этого не требовалось бы бóльших вольностей, нежели те, что позволяли себе прежние критики с классическими поэта-ми, и я думаю, что тогда увидели бы, что и с чисто литературной точки зрения Кант принадлежит к классическим писателям нашей эпохи»8.

Шлегель тут отсылает к принятому им разделению классической и современной поэзии. В классической поэзии первичны поэты, творение которых завершается деятельностью «исправителей» — вольфовских diaskeuastai, то есть критиков. В современной поэзии критика первична (Лессинг, Кант), и из нее должна возникнуть литература, поэзия и мифология 9. В работе «Об изучении греческой поэзии», где определены эти два вида поэзии, Шлегель писал о том, что «теория с ее многочисленной свитой в позднейшие времена захватывает все большие пространства вокруг себя, провозглашает себя законодательным началом современной поэзии»10. В известном 116-м афоризме из «Атенея» Шлегель объясняет, что сегодня философская рефлексия умножается в бесчисленном множестве зеркал, «благодаря чему перед ней открывается перспектива безгранично возрастающей классичности»11. Вот почему переписывание кантовских «критик» в поэтическом жанре может в конце концов превратить Канта в современного Гомера. ………….

…………………….

Андрей Россиус. Еще раз о гомеровском вопросе и о рождении филологического метода

Нет никаких сомнений в том, что возникновение гомеровского вопроса, давшего образец всем последующим историко-литературным «вопросам» о подлинности и генезе памятников словесности, связано с именем Ф.А. Вольфа (1759—1824). Вольф понимал значение своей миссии в филологии и ставил перед собой весьма амбициозные задачи — в частности, именно он впервые в новейшее время сформулировал идею филологии как всеобъемлющего знания об эпохе, в данном случае античной 1, — и не

»:

С самой юности заветным моим желанием было, если дадут нам надлежащую опору обещанные средства и поддержка, с тщанием и должной почтительностью в согласии с законами критики исправить случайно именно такой ученый решился поколебать устоявшиеся представления о природе классического героического эпоса. Его высокая само-оценка находила отклик у современников — об этом свидетельствует, например, следующий эпизод, увековеченный Эккерманом (запись от 19 апреля 1824 г.):

Проездом из Берлина в южную Францию здесь находится сейчас крупнейший филолог нашего времени Фридрих Август Вольф. Сегодня Гёте дал в его честь обед... За обедом царило всеобщее веселье. Вольф потешал собравшихся остроумными выдумками, Гёте, пребывавший в отличнейшем расположении духа, во всем ему перечил. — С Вольфом мне всегда приходится разыгрывать роль Мефистофеля, — сказал он мне позднее. — Иначе из него не добудешь его душевных сокровищ. Остроумные застольные шутки — беглое порождение минуты — невозможно было удержать в памяти. Вольф был неподражаем в метких, разящих оборотах и репликах, и все же мне казалось, что Гёте его превосходит.

Какими мотивами и побуждениями руководствовался этот очевидно блестящий ум, подвергая сомнению всю традицию оценки гомеровских поэм? Тут нас ждет некоторое разочарование. Почти все авторы, излагающие гомеровский вопрос, о работе и методах Вольфа говорят в крайне расплывчатых терминах: Вольф якобы исходил из того, что, по античным свидетельствам, письменность в эпоху Гомера не получила распространения и, следовательно, не могла быть использована при сочинении поэм; в наиболее древнюю эпоху могли существовать только изолированные песни, сочинявшиеся и передававшиеся устно, и только впоследствии, с изобретением «книги», их собрали и записали; это произошло в Афинах в эпоху Писистрата. Вот две характерные цитаты из стандартной истории древнегреческой литературы:

Фридриху Августу Вольфу с известной долей справедливости был вынесен упрек в том, что он уклонился от должных указаний на этот труд [ Conjectures académiques ou dissertation sur l’Iliade аббата Д’Обиньяка, первого новейшего возмутителя спокойствия в воззрениях на Гомера]. Однако остается фактом, что все дальнейшее развитие гомеровского вопроса начинается с его Prolegomena ad Homerum (1795). Его тезисы об отсутствии письменности в гомеровские времена, о долгой устной традиции этих поэм и о важности писистратовской редакции, в результате которой текст впервые получил твердую форму, долгое время служили основанием для изучения Гомера... 2 — и из новейшего справочника по греческой филологии:

Prolegomena ad Homerum (1795), давшие дорогу анализу гомеровского эпоса в Новое время, долгое время определяли характер современных исследований, посвященных Гомеру, даже когда выводы самого труда Вольфа уже потеряли свое прежнее положение 3.

Если вполне доверяться таким объяснениям, получается, что теорию Вольфа невозможно выделить из суммы идейных веяний его эпохи, находившейся под впечатлением «Оссиана» Макферсона и рассуждений Роберта Вуда (1717—1771) о «природном гении» Гомера 4. Трактат Шиллера «О наивной и сентиментальной поэзии» увидел свет в том же году, что и Вольфовы «Пролегомены», и одним из главных образцов творческой «наивности» и стихийной поэтической силы Шиллеру служит Гомер — достаточно прочитать незабываемые страницы, где греческий поэт сравнивается с Шекспиром и Ариосто 5. Дело осложняется и тем, что сам Вольф в «Пролегоменах» порой смещает акцент с филологии в пользу идеологии и ищет приемлемое для современников и для себя самого обоснование обнаруженным парадоксам; он ссылается на Вуда и прямо говорит о соучастии в создании «Илиады» и «Одиссеи» многих гениев 6.

Но в чем же тогда оригинальность самого Вольфа? Неужели все достижение величайшего филолога эпохи состояло в том, что он применил модную культурологическую схему к своему предмету? В ошибочности такого предположения скорее даже, чем внимательное чтение «Пролегоменов», нас убедит более тесное знакомство с изданиями Гомера, которые Вольф готовил на протяжении своей жизни. О первом своем опыте, изданиях 1784—1785 гг., Вольф рассказывает в предисловии ко второму выполненному им изданию «Илиады» (1794), непосредственно предшествовавшему публикации «ПролегоменовГомера и снабдить его примечаниями, которые исследовали бы темную историю дошедшего до нас текста и указывали бы на причины проникших в него изменений и исправлений; что же касается истолкования в собственном смысле слова, они включали бы его лишь время от времени и ровно столько, сколько соединимо с таким родом комментария, либо в тех случаях, когда насчет значения трудного места мне удалось предложить соображение более верное, нежели предыдущим издателям. Скромность моего обета, очевидно, исключала возможность вторжения во владения, кем-то уже занятые, коль скоро помимо друга моего Кеппена не было никого, кто явил бы плоды великой учености, посвященной Гомеру, да и ныне, хоть и много теперь отдающих свои силы этой задаче, меня не слишком страшит опасность такого упрека. <...>

Определив для своих трудов такой удел, я сделал в избранном направлении первый шаг, выпустив «Илиаду» в своей редакции. Вскоре должна была последовать «Одиссея» с «Войной мышей и лягушек», гимнами и другими произведениями гомеридов, которые некоторые из древних писателей, внемля народным преданиям, приписывают самому Гомеру. Все это должно было появиться в четырех томах, удобных для сидящего за столом, но не тяготящих и того, кто прогуливается. Как только завершу я эту часть работы, я соберу заметки ученых и разночтения, соединив их с собственными наблюдениями, в несколько отдельных книг того же формата, которые читатель, однако же, смог бы приобрести отдельно от напечатанного текста. Впрочем, на множество труднейших вопросов ответа дать будет нельзя до тех пор, пока не написана будет подробная история Гомеровых поэм 7.

В предисловии к самому изданию «Одиссеи» 1784 г. Вольф, однако, несколько по-иному описывает свои задачи:

Прежде всего я дал предназначенный для воспроизведения текст произведения, еще прежде тщательно выверенный мною по большому изданию, выпущенному в Глазго, которое в 1758 году было подготовлено по официальному решению Академии и на ее средства. Из всех существующих это издание выделяется как блистательным великолепием бумаги и печати, так и выдающимся по заботливости редактированием... Сам текст, ввиду того, что стоявшая передо мной задача исключала возможность собственных моих разысканий, я намеревался воспроизвести в том виде, в каком давали его издатели из Глазго на основе сопоставления лучших изданий, в особенности изданий Этьена, Барнса и Кларка 8.

Иными словами, несмотря на явное недовольство такой процедурой, в первых своих изданиях Вольф придерживается все еще старой, по сути дела, гуманистической практики исправления избранного текста c привлечением одной или нескольких сторонних рукописей, но без исчерпывающего изучения всей традиции. Положение вещей резко меняется после знакомства Вольфа со схолиями к «Илиаде» из венецианской рукописи Гомера (codex Venetus A), опубликованными в 1788 г. Ж.-Б. Виллуазоном. Исключительное значение этого манускрипта заключается в том, что содержащиеся в нем маргинальные комментарии к «Илиаде» основаны на трудах четырех античных ученых — Дидима, Аристоника, Геродиана и Никанора, сделавших эксцерпты из трудов эллинистических филологов во времена Августа и вскоре после того. Среди главных источников, использованных ими, были комментарии (hypomnemata) Аристарха, что позволило реконструировать многочисленные примеры предложенных им вариантов гомеровского текста, а отчасти и содержание самих комментариев. Разыскания «Пролегоменов» во многом посвящены именно выяснению последствий этого открытия для нашего понимания истории текста Гомера. Вольф почувствовал, что, пользуясь привычными подходами, филолог обречен двигаться вслепую; чтобы обрести ясность видения каждой из встающих в связи с восстановлением данного текста проблем, необходимо прежде любых исправлений дать исчерпывающую оценку традиции и установить, какой же именно текст дошел до нас от античности. К противопоставлению двух методов — «беспринципному устранению ошибок» и «научному их исследованию» — он обращается в первой же главе своего знаменитого труда. Яснее всего ощущение, которое он испытал, вчитавшись в венецианские схолии, и первые выводы, которые забрезжили перед его взором, переданы в предисловии к последнему из сделанных им изданий Гомера:

Вот в чем отчетливее всего проявляет себя превосходство венецианских схолиев: до их издания наш предмет мы основывали не на знании, а на предположениях. Теперь, однако, отправляясь от множества доказательств и обозрев всю совокупность старого способа исправления, можно с уверенностью утверждать, что, двигаясь вспять во времени, мы не можем выйти за пределы, поставленные редакцией Аристарха, и даже эта последняя сегодня известна нам не настолько, чтобы удалось в согласии с нею издать хотя бы часть гомеровских сочинений 9.

Итак, осознав необходимость нового метода, Вольф сделал попытку ре-конструкции всей истории текста Гомеровых поэм. Материал, сохраненный венецианскими схолиями, открыл возможность углубленных разысканий, из которых со всей очевидностью стал вырисовываться непреложный филологический факт: прямая и косвенная традиция Гомеровых поэм выглядит так, как если бы в основе дошедшего до нас текста лежал не автограф автора, жившего в некую определенную эпоху, — как, например, Вергилий или Лукиан, — но текст эллинистической вульгаты, исправленной александрийскими филологами. Однако мы знаем, что гомеровские поэмы пользовались известностью уже в VII—VI столетиях до н.э. Значит, текст Гомера — не авторский текст в обычном смысле слова; парадоксы его истории объясняются этим уникальным обстоятельством, которое, в свою очередь, само требует объяснения.

Такое объяснение Вольф вполне ожидаемым образом находит в новейших историко-культурных идеях, быстро входящих в моду. Живи он в наше время, он с таким же успехом мог бы сказать, например, что противоречия между частями и эпизодами гомеровского эпоса объясняются сознательной лоскутностью творчества постмодернистского поэта, творящего свои произведения из всего, что попадет ему под руку.

 

1) Этой теме Вольф посвятил, начиная с 1785 г., восемнадцать своих инаугурационных лекций, озаглавленных Encyclopaedia philologica. См. обэтом: Pfeiffer Rudolf. History of Classical Scholarship. II. From 1300 to 1856. Oxford, 1976. Р. 175—176. Почти единственный из всех, кто пишет о Вольфе, Пфейфер обращает внимание на филологические корни гомеровской критики Вольфа.

2) Lesky Albin. Geschichte der Griechischen Literatur. Mün-chen: Dritte Auflage, 1999. S. 52.

3) Vogt Ernst. Griechische Philologie in der Neuzeit // Ein-leitung in die griechische Philologie / Hrsg. v. Heinz-Gün-ter Nesselrath. Stuttgart; Leipzig, 1997. S. 125. Этим суждениям вторит голос отечественного исследователя: «Фр.-Авг. Вольф своим исследованием “Введение в Гомера” (1795) настолько заострил вопрос о личности Гомера, что после него возникла по гомеровскому вопросу огромная литература. По Вольфу, поэмы появились в X в., когда не существовало никакой письменности. <…> В “Илиаде” и еще больше того в “Одиссее” мы находим вполне определенное художественное единство, но его не было сначала, оно — результат позднейшей обработки. Самую личность Гомера Вольф не отрицает и даже соглашается допустить его авторство для большинства песен. Но он отказывается определить, где, когда и как действовал Гомер и где действовали другие поэты. <…> Вольф слишком увлекался реакцией против т.н. ложноклассицизма. И тем не менее чувство художественного единства в поэмах Гомера делало теорию Вольфа довольно широкой в противоположность его многим не-уверенным подражателям» (Лосев А.Ф. Гомер. М., 1960. С. 38—39).

4) Wood R. Essay on the original genius and writings of Ho-mer. 1767, 1775. Эта книга, написанная дилетантом-энтузиастом, завоевала огромную популярность у публики своего времени; среди немецких ее поклонников был Гёте; высказанная Вудом оценка гомеровского эпоса как воплощения «утренней свежести» и «не отягощенной рефлексией естественности» искусства оказала огромное влияние на восприятие всей античности.

5) Schiller Friedrich. Über naïve und sentimentalische Dichtung (1795). Stuttgart, 1997. S. 26 ff.

6) Послепервыхфилологическихглав «Пролегоменов» этомупосвящаетсявсяцентральнаячастькниги: Prole-gomena ad Homerum, sive de operum homericorum prisca et genuina forma variisque mutationibus et probabile ratio-ne emendandi scripsit Frid. Aug. Wolfius. Halia Saxorum, 1795. Cap. 10—24.

7) Praefatio secunda ad Iliadem. [Homeri Ilias ex veterum criticorum notationibus optimorumque exemplarium fide recensita. Vol. I. II. Halis, 1794. Р. XXVIII] // Kleine Schriften in lateinische und deutsche Sprache von Fr. Aug.Wolf / Hrsgb. durch G. Bernhardy. I. Scripta Latina. Halle, 1869. S. 198—199.

8) Homeri Odyssea cum Batrachomyomachia, hymnis etc. ad exemplar Glasguense expressa, Halae Sax. 1784 // Kleine Schriften... S. 173; ДжошуаБарнс — английскийэллиниствторойполовины XVII в.

9) Praefatio novissimae recensionis Homeri. [Homeri et Homeridarum opera et reliquiae. Ex recensione Frid. Aug. Wolfii. Vol. I. In usum scholarum. Lipsiae apud bibliopolam G. I. Göschen. 1804. Р. XXVII—LXXXVIII.] // Kleine Schriften... S. 240—241.

 

Шелдон Поллок. Филология будущего? Судьба мягкой науки в жестком мире

Новое литературное обозрение. 4, 2011

В качестве предисловия к моему краткому обзору судеб филологии я хочу предложить два эпиграфа. Первый взят у Эдмунда Гуссерля: «Не всегда боль­шие банкноты, господа; мелочь, мелочь!»1 В этом эссе я постараюсь быть как можно более ясным и конкретным. Второй эпиграф взят из произведений Бертольта Брехта: «Erst kommt das Fressen, dann kommt die Moral!» («Сначала хлеб, а нравственность потом!»)2. Сегодня главная проблема филологии, как я ее понимаю, — выживет ли филология вообще; меня волнует именно выжи­вание филологии и то, каким образом его можно обеспечить.

В 1872 году забытый ныне памфлет был опубликован молодым и забытым ныне филологом. Этим филологом был Ульрих фон Виламовиц-Мёллендорф, а памфлет назывался «Zukunftsphilologie!» («Филология будущего!») и содержал резкую критику только что вышедшего «Рождения трагедии» Фридриха Ницше. Филология в Европе находилась в зените, она была одной из самых строгих наук, существовавших на тот момент, центральным элемен­том образования, самым ярким примером, если не источником, идеи «крити­ческого» мышления и парадигмой других наук, таких как эволюционная биология3. Спор между двумя авторами шел не о месте классики в немецком образовании, поскольку оно было абсолютно надежным. Их спор был о ме­тоде и значении классических исследований. С точки зрения Виламовица, подлинное знание любого социального или культурного феномена прошлого могло быть получено только путем изучения всех особенностей его истори­ческого контекста и за счет полного абстрагирования этого феномена от со­временных перспектив4. С точки зрения Ницше, филология, дисциплина, лишь недавно обретшая профессиональную автономию (и только в последнее время получившая свое название), совершенно убивала дух древности и из­вращала подлинную задачу ее исследований; у самих филологов не было «аб­солютно никакого понимания, что надо оправдывать, а что защищать»5.

Если посмотреть на это в более широкой перспективе, это была борьба между сторонниками историзма и гуманитариями, Wissenschaft и Bildung, наукой и жизнью, вовсе не являвшаяся уникальной для европейского Нового времени (знатоки санскрита часто цитируют стих: «Когда придет час смерти, никакая грамматическая парадигма тебя не спасет»)6. И в тот раз победа ока­залась на стороне историста, этого «холодного демона познания»7; Ницше оставил свою профессорскую должность, чего, по мнению Виламовица, тре­бовали его взгляды. Но это была пустая победа, предварявшая тот крах куль­турного капитала, который предстояло пережить филологии в течение следующего столетия. Это крушение филологии я и хочу попытаться осмыс­лить, прежде чем обратиться к довольно донкихотской задаче — в тот самый момент, который может показаться мгновением, оставшимся до конца све­та, — попытаться понять, как мы могли бы реконструировать ее.

О падении престижа филологии безошибочно свидетельствует тот факт, что большинство людей сегодня имеет только самое расплывчатое представ­ление о том, что значит это слово. Я слышал, как филологию путали с фре­нологией, но даже в глазах тех, кто более осведомлен, филология не избавлена от сомнительной репутации псевдонауки XIX столетия. Общепри­знано, что определение любой дисциплины должно иметь в каком-то смысле временный характер, поскольку считается, что сама дисциплина изменяется вместе с ростом знания. Часто цитируемое определение, которое было дано на момент основания дисциплины в XIX веке одним из наиболее выдаю­щихся деятелей науки, делает филологию невероятно огромной — «знание того, что известно»8, — хотя оно не намного отличается от определения, пред­ложенного Вико в предшествующем столетии, — «изучение языков и дея­тельности народов»9. Возможно, в ответ на эти претензии главный деятель сумеречной поры XX века, Роман Якобсон, «русский филолог», как он сам себя называл10, сделал определение филологии невероятно скромным: фило­логия — это «искусство медленного чтения»11. Сегодня большинство людей думают о филологии либо как о медленном чтении (специалисты по литера­туре), либо как об историко-грамматической критике и критике текста (те, кто называет себя филологами).

То, что я предлагаю взамен в качестве приблизительного рабочего опре­деления, одновременно воплощает своего рода программу и даже вызов: фи­лология является или должна быть дисциплиной понимания текстов. Это не теория языка — какова лингвистика, — и не теория значения или истины — такова философия, — но теория текстуальности, а так же история текстуализированного значения. Если философия, по словам Канта, критически размышляет о самой себе, тогда филология может рассматриваться как кри­тическая саморефлексия языка. Говоря словами Вико: если математика — это язык книги природы, как учил Галилей, то филология — это язык книги человечества12. Несмотря на странное допущение, присутствующее почти во всех работах о филологии, что это дисциплина, изучающая классическую ев­ропейскую древность, филология является и всегда была практикой глобаль­ного знания, столь же глобального, сколь и сам текстуализированный язык. Таким образом, как в теории, так и на практике, в разные времена и в разных странах филология заслуживает такого же центрального положения среди дисциплин, как философия или математика.

По крайней мере, так обстоит дело в теории. В реальности никакая другая дисциплина в сегодняшнем университете не является столь неверно понятой и презираемой и не находится в такой мере под угрозой исчезновения. Для многих «филолог» едва ли не ругательное слово, «то, как называют скучных мальчиков и девочек этой профессии»13. Для других филология просто пе­рестала существовать. Это «теперь уже исчезнувшая область»14, «протогуманистическая эмпирическая наука», которая «уже не существует как таковая», ее упадок — это «бросающийся в глаза и озадачивающий факт»15. До некото­рой степени мы, филологи, сами породили этот кризис и позволили сохра­ниться такому потрясающему невежеству благодаря нашему отказу привести сильные аргументы в поддержку нашей дисциплины. Но глубокие изменения в характере гуманитарного образования также вносят свой вклад: это гипер­трофия теории, имевшая место в течение последних двух десятилетий; де­вальвация строго текстуального аспекта в пользу устного и визуального; растущие по всему миру равнодушие и неспособность к иностранным язы­кам, особенно к древним; а также поверхностный презентизм науки и даже антипатия к прошлому как таковому. В Индии, например, филология опасно близка к точке невозврата, и вопрос, будут ли следующие поколения спо­собны хотя бы читать тексты, относящиеся к их собственной традиции, сей­час является более чем реальным.

Я размышляю не только о том, чем «мягкая наука» филология может стать в мире, который становится все более жестким благодаря прагматичным рас­четам и нетерпеливому отношению к языку и текстам в истории, но и о том, имеет ли она вообще хоть какое-то будущее. Речь идет о выживании самой способности людей читать свое прошлое и даже настоящее, сохраняя таким образом меру своей человечности.

В этом эссе я пытаюсь сделать четыре вещи: посмотреть на филологию в исторической перспективе, чтобы одновременно оценить ее глобальное на­стоящее — включая замечательный момент инноваций в Евразии в начале Нового времени — и понять ее сегодняшнее плачевное состояние16; оценить прагматический выбор, с которым сталкиваются университеты во время ны­нешнего кризиса; указать некоторые компоненты теории, — особенно отно­сящиеся к проблеме исторического знания, которая в филологии остается неразрешенной, — в качестве того, что позволяет начать дискуссию о практи­ке, переопределяющей границы дисциплины, и о создании другой — подлинно критической — филологии; и, наконец, очень коротко поразмышлять о том, что филология может значить как образ жизни — не о том, что значит стать профессиональным филологом, а о том, что значит жить филологически.

ТРИ ОЧЕНЬ КОРОТКИЕ ИСТОРИИ О ФИЛОЛОГИИ НАЧАЛА НОВОГО ВРЕМЕНИ: ЕВРОПА, ИНДИЯ, КИТАЙ

Истоки филологии на Западе прослеживались различным образом в зависи­мости от различных пониманий этой дисциплины: они возводились к редак­торам и грамматикам Александрии в III веке до н.э., к гуманистам Возрождения и появлению исторической науки, к Реформации и проблеме понимания слова Божьего в мире, где каждый начал интерпретировать его самостоятельно и нуждался в надежном методе. С точки зрения Мишеля Фуко, филология в эпоху Нового времени началась в конце XVIII века с из­менившегося понимания природы самого языка. В главе «Труд, жизнь, язык» книги «Слова и вещи» Фуко приписывает почти что магические свойства тому, что он называет «открытием» или «рождением» филологии. Впервые в истории все языки приобрели равную ценность, они различаются только своей внутренней структурой; язык начал рассматриваться как совокупность фонетических, а не графических элементов, что породило новый интерес к устному языку; язык связывался уже не с «познанием вещей, но со свободой людей» и т.д. Как бы мы ни интерпретировали эти загадочные высказывания, главный тезис Фуко достаточно очевиден: в конце XVIII века впервые на За­паде язык стал мыслиться исторически. Фуко заявляет, что тип филологии, который в то время был изобретен, является концептуальным событием на­равне с изобретением двух других основных дисциплин — экономики и био­логии, хотя филология имела следствия, которые «...распространились в нашей культуре даже еще шире, — по крайней мере, на уровне тех глубинных слоев, которые пролегают под ней и поддерживают ее»17.

Правомерность этого заявления подтверждается историей высшего обра­зования. Отделения филологии и ее различных направлений — восточного, сравнительного и (все более неуправляемого) современного — быстро росли, так что к концу XIX века дисциплина достигла того, что в одной недавно на­писанной истории университета было названо «академической гегемонией»18. Однако самые разные факторы способствовали упадку дисциплины, наряду с деградацией самих филологов, их отказу — если еще раз обратиться к завещанию Ницше — «добраться до корней вопроса... [и] предложить в ка­честве проблемы саму филологию»19.

В глазах историка филологии, который думает о ней как о дисциплине, занимающейся пониманием текстов, предложенное Фуко объяснение того, что сделало филологию современной, предстает гораздо менее значительной частью этой истории. Более глубокая историческая оценка реальных пово­ротных моментов в этой области, с их поражающими параллелями в мире Евразии начала Нового времени, должна была бы включать не только такие знаменитые эпизоды, как «Declamatio» Лоренцо Валлы о Константиновом даре 1440 года (о чем речь пойдет ниже), но также и менее известные, но, воз­можно, более значимые инновации, такие, как библейская филология Спи­нозы в «Богословско-политическом трактате» (1670). Понимание аргумента Спинозы относительно демократической формы правления, высказанного в главах 16—20 «Трактата», требует понимания пятнадцати предыдущих глав его тщательного исторического и критического анализа и вытекающей из него десакрализации библейского дискурса. Для Спинозы метод интерпретации Священного Писания является тем же самым, что и метод интерпретации природы. Для понимания текста Библии недопустимо никакое обращение к авторитету, стоящему за ним; единственный критерий интерпретации — это данные самого текста и выводы, которые из них извлекаются. Библия не имеет никакого особого статуса по отношению к другим текстам; это та­кое же человеческое произведение, создававшееся на протяжении времени и писавшееся различными стилями. Большое внимание поэтому должно быть обращено на «...природу и свойства языка, на котором книги Писания были написаны»20. Среди всех тех, кто вел интенсивную критику Библии в XVII столетии, только Спиноза выступал за рассмотрение и исследование языка библейских авторов, способов использования языка и обстоятельств написания книг, включая намерения авторов. Но здесь, согласно Спинозе, мы сталкиваемся со множеством сложных, иногда неразрешимых проблем. При наличии пространственно-временной отдаленности мы не имеем надежного доступа к значению слов Библии, не говоря уже о ее первоначальном кон­тексте, причем, что касается некоторых книг (Евангелия), их оригинальные еврейские или арамейские тексты исчезли, а то, что осталось, — лишь тень их несовершенных переводов на греческий язык. Эта сосредоточенность на при­роде еврейского языка, которая явным образом тематизирована в «Трактате», побудила Спинозу приступить к созданию грамматики еврейского языка, оце­нивая его, возможно впервые, как «естественный», а не трансцендентный код21. Многое из филологического арсенала Нового времени поставлено в «Трактате» на службу науке, несущей политическое освобождение.

С точки зрения Фуко, для которого эта более ранняя история не пред­ставляет интереса, изобретение современной филологии как историко-грамматического исследования должно быть приписано Францу Боппу, чье со­чинение «Conjugationssystem der Sanskritsprache» (1816) продемонстрировало морфологические отношения между санскритом, персидским и греческим языками, а также другими членами того, что к этому времени стало назы­ваться индоевропейской языковой семьей. Как хорошо известно, Бопп осно­вывался на интуициях Уильяма Джонса, судьи Ост-Индской компании и почти что легендарного ориенталиста, и было бы весьма банально сделать сегодня наблюдение (хотя Фуко не обратил на это внимания), что еще одной важнейшей чертой европейской современности мы обязаны британскому ко­лониальному знанию. Но, как с недавних пор стали утверждать ученые, корни современной сравнительной филологии на самом деле могут лежать в неза­падной донововременной эпохе. Теория лингвистического родства была уже отчасти подготовлена ставшим впоследствии колониальным подданным Си- раем аль-Дин Али Хан Арзу (ум. 1756). Арзу был первым, кто идентифици­ровал соответствия (tavafuq) между персидским языком и санскритом. «До настоящего времени никто, за исключением сего скромного Арзу и его после­дователей, — пишет он, — не открыл tavafuq между Hindavi [санскритом] и персидским языком, хотя существовало множество лексикографов и других ученых, владевших обоими этими языками»22. Идея историчности языка или соответствующий сравнительный метод, возможно, еще не развиты открыто в работах Арзу, но оба имплицитно присутствуют в самой проблематике.

Арзу не был чем-то необыкновенным в Индии начала Нового времени. В действительности, персидская филология на протяжении всего этого пе­риода была отмечена удивительным динамизмом и изобретательностью. Радикальные инновации в персидской филологической практике произо­шли не в Персии эпохи династии Каджаров, а в Индостане, где филология — а не математика или богословие — всегда была королевой дисциплин и где в результате был создан наиболее тонкий в Древнем мире анализ грамма­тики, риторики и герменевтики. Достижения в области персидского языка в XVII и XVIII веках стали возможны, скорее всего, благодаря тем, кто обучался другим формам индийской филологии, или беседам с учеными, которые плавали в этом более широком море; примером является первое более или менее систематическое изложение грамматики языка брадж (или классического языка хинди) Мирзой Ханом Ибн Фахруд-д-Дином Мохамаа- дом, представляющее собой часть его широкого и вызывающего восхищение филологического компендиума «Tuhfatu-ul Hind» («Дар Индии», 1675)23. Филологическое море в начале Нового времени и на протяжении всей этой эпохи воистину широко.

Вызывает удивление — а должно бы вызывать немалый стыд, — что мы, индологи, не дали всесторонней картины великих достижений индийских филологов на протяжении трех или четырех веков, предшествовавших кон­солидации британского колониализма. Период начала Нового времени оста­ется в истории индийской филологии в некоторых отношениях более темным, чем средневековый или древний, как и условия, которые привели филологию к ее нынешнему тупику. Однако некоторые институции, прак­тики и личности могут дать нам о нем какое-то представление.

В сфере институциональных историй показателен пример «Brajbhasha Pathasala» («Колледж классического хинди») в Бхудже, штат Гуджарат, ос­нованного Лакхпати Синхом (ок. 1741—1761). Приблизительно пятьдесят студентов из Кутча, Саураштра, Раджастхана, Мадхья-Прадеша и



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: