ВСЕ СОБАКИ ПОПАДАЮТ В РАЙ




Что-то с этим псом было не так. Это еще мягко сказано. Его корежило, будто в нем веселился собачий бес.

Он на пару минут затихал, но потом его опять начинало возить по полу. Татьяна и Галя хватались за сердце, глядя на мучения Тузика.

Нам с Саней тоже было не по себе.

— Надо что-то делать, — сказала Татьяна, обращаясь сразу ко всем. — Как-то лечить.

— Через час Алиска со школы придет, — напомнила Галя. — Она не должна это видеть.

Тузик очумело уставился в никуда. На него, и правда, невозможно было смотреть.

Мы стояли в прихожей возле пса. Тут любому было понятно, что собака умирала, но пока никто не произнес этого слова вслух. У всех был дурацкий вид.

Собаку опять закрутило. Я подумал, что, склонившись над ней, мы отбираем у нее часть воздуха, мешая дышать, и первым пошел на кухню. За мной потянулись остальные.

Мы с Саней сели за стол, женщины застыли у плиты.

Саня закурил.

— Саша, — позвала его Татьяна.

— Что «Саша»? — раздраженно ответил он.

— Скоро Алиса придет.

Саня посмотрел на меня. Я пожал плечами.

— Мальчишки, — Галя состроила гримасу. — Ну?.. А я вам потом налью.

Саня крякнул.

Потом — само собой, — твердо сказал он. — Но и сейчас не помешало бы…

На улице была зима. Холод стоял собачий, но, когда мы выходили из подъезда, в нас уже разгорался влажный огонь. В моих руках была большая хозяйственная сумка. Время от времени она оживала, и становилось жутковато.

Я вдруг подумал, что Тузику, наверное, холодно там и темно. Представил себя в этой сумке. Дальше мысли застопорились.

Мы долго стояли на остановке. Саня тихо матерился.

Наконец, вдалеке показался трамвай. Он приближался неумолимо, но все же слишком медленно.

В трамвае было чуть теплее, чем на улице. Кондукторша, немолодая женщина, ходила по вагону в валенках и тулупе. На ее голове сидела меховая шапка.

Саня зло сунул ей деньги. Кондукторша равнодушно вручила билеты.

— Граждане пассажиры, оплачиваем проезд, — кричала она каждые полминуты.

Трамвай не торопясь полз по рельсам. Я смотрел в промерзшее окно.

На остановках трамвайные двери расползались, впуская добавочную порцию холода. Потом со скрежетом складывались, и движение возобновлялось.

На одной из остановок мы вышли.

— Понеси, я покурю, — я передал ношу Сане.

Ветлечебница находилась в двухэтажном здании, во дворе которого стояла ледяная горка. Мы поднялись на второй этаж. В полутемном помещении находились люди. Все были с животными. Со своей хозяйственной сумкой мы смотрелись нелепо. Будто ошиблись в поисках пункта приема стеклотары.

— Кто последний? — спросил Саня.

— Я, — недовольно сказал мужичок с овчаркой. У нее была перевязана голова.

Я оглядел это разношерстное скопище. Все тут перемешалось — боль и страх, люди и звери, их дыхание. Здесь царило звериное ожидание, нечеловеческое, и это было настолько неестественным, какой-то насмешкой над природой, что хотелось бежать прочь. Вялые кошки сидели рядом с апатичными собаками, не обращая друг на друга никакого внимания.

— Как он там? — спросил я Саню, когда мы присели на свободные стулья.

— Не знаю, — ответил тот. — Хочешь посмотреть?

Хотелось выпить.

— Пойду куплю что-нибудь, — сказал я.

— Купи водки, — сказал Саня.

— Ладно. Куплю водки. Что еще?

— Что хочешь.

Я долго искал магазин, потом обратную дорогу. Думал, что заблудился совсем, но вдруг наткнулся на ледяную горку. Залез на нее по скользким ступеням и, решив скатиться на ногах, упал на спину, грохнув пакетом об лед.

— Где ты ходишь? — зашипел Саня, когда я появился.

— Поплутал малость.

— Водки купил?

— Нет.

— Блять!

— Можно без мата? — встряла какая-то дама.

— Нельзя, — огрызнулся Саня.

Наконец, скинув пуховики, мы вошли в кабинет.

— Что у вас? — подошел к нам крепкий седой мужик в белом халате.



Саня молча поставил сумку на кушетку и развел замок молнии. Потом осторожно достал Тузика.

Он был мертв.

Хоронить решили на пустыре, за домами. Я не представлял, чем мы будем долбить промерзшую землю.

По дороге купили водки и, поочередно прикладываясь, пили ее в трамвае. В вагоне время от времени гас свет, и уличные фонари причудливо освещали мрак.

Я чувствовал, как меня развезло. Как-то все сразу встало на свои места. Я понимал сейчас, что нахожусь там, где нужно. И был благодарен за это всем, кто сделал так, чтобы я оказался здесь. Тому же мертвому Тузику.

О! Тузик был героем! Черт, Тузик был легендарной собакой! Кто не помнит, каким был Тузик? Ты помнишь, Саня, КАКИМ БЫЛ ОН?!

— Кто? — Саня не мог понять, что я пытался ему внушить.

Тузик. Наш Тузик. ПОМНИШЬ ТУЗИКА, САНЯ?

— Помню, помню, не ори.

Саня, Саня! Друг ты мой, Саня. Саня, ты мой друг, слышишь?

— Слышу.

Мы вышли из трамвая и зашагали вдоль домов.

Кругом были навалены сугробы, в одном месте нужно было идти по узкой тропинке. Шедший позади Саня вдруг спросил:

— А где сумка?

Я обернулся.

Сумки не было.

Саня выругался и сел прямо в снег.

Услышав далекий гул, я поднял голову.

В черном небе мигали сигнальные огни самолета.

Где-то там, среди звезд, протянулись невидимые рельсы.

ОН НЕ ВИНОВАТ

В мой запой ворвался телефонный звонок.

Звонила подруга, с которой меня связывала давняя межполовая дружба.

— Собирайся, — сказала она в трубку. — Заеду через пятнадцать минут.

— Водки привези, — прохрипел я.

— Хуюшки, — и дала отбой.

Я посидел немного, потом лег, потом снова сел. Посмот- рел на часы. Пятнадцать минут истекали.

Снова заверещал телефон.

— Да.

— Мы внизу. Спускайся.

Мне было плохо, но я уже знал, что скоро все кончится. Я не умру и на этот раз.

У подъезда стоял синий «фордик». Шел мелкий дождь.

Задняя дверца отворилась, едва я нарисовался на крыльце.

— Ну и рожа!

Я залез в салон.

— На свою посмотри.

— Да ты хамло!

— Ладно, хочешь, станцую?

— Пожалуй, не надо. Можешь Белову поцеловать.

Подруга Марины, сидевшая рядом с ней на переднем сидении, перекрестилась.

— Боже, Боже, Боже, — скороговоркой сказала она. — Спаси и сохрани.

Мотор завелся, и машина тронулась.

Я смотрел в окно, за которым мелькал город. Он был как живой. Кто-то кому-то смертельно надоел: то ли он мне, то ли я ему.

Мы остановились возле подъезда наркологического диспансера. Дворники в последний раз смахнули капли с лобового стекла и замерли.

Внутри была лестница, она вела наверх, но не к небесам.

Меня охватило тупое равнодушие.

— Что? — спросила Марина.

— Все нормально. Просто устал.

— Устал что?

— Отстань от человека, — вступилась Белова.

— А что? От чего он устал?

— Ну, Марина…

— Что «Марина»? Пусть скажет, чего он молчит? Кто устал?

— Он, не ты.

— Ах, он устал!

— Да, господи, он!

— А от чего это он мог устать? Он что, кирпичи пенисом разгружал?

Белова улыбнулась. Ей понравилась картинка.

— Ну, может, и разгружал. Может, даже и пенисом.

Теперь они ржали на пару.

Я вздохнул. Это была плата.

— Прости, — Марина взяла меня за локоть. — Мы тут дурачимся, а тебе, наверное, на самом деле плохо… — Мне хорошо.

Мы пошли по коридору, на стенах висели плакаты. «Разрез печени алкоголика». «Вредители тела и души». «Это больше, чем грех».

Не знаю, как насчет греха, но то, что я чувствовал, уже давно не умещалось во мне. Как будто что-то, что я до сих пор легко нес в нагрудном кармане, разрослось до размеров этого коридора.

Дверь с табличкой «Заведующий отделением» была закрыта.

— Мы что, опоздали?

Отворилась соседняя дверь.

— Вам кого? — на пороге появился бородатый мужик в белом халате.

— Нам Елену Алексеевну.

— Она уже ушла.

— А как бы укольчик сделать?

Мужик мотнул бородой вглубь кабинета.

— Укольчик, наверное, тебе, — уставился он на меня, когда мы расселись перед ним на стульях.

— Мне.

— Согласен на химзащиту?

— Согласен.

— Правда, что ли?

— Конечно.

У него был весьма скептический вид. Судя по всему, он отказывался верить в мою добровольность.

Мы смотрели друг на друга как идиот на идиота.

Он почесал под бородой.

— А что если сейчас выйти на улицу, пройти сто метров до магазина и купить пива?

Вопрос был неожиданным. Мне пришлось взять паузу.

— Пиво не поможет, — наконец выдавил я. — Лучше водки.

— Водки! — оживился он. — Ну конечно!

Я снова задумался.

— Да.

— Что «да»?

— Вы мне выпить предлагаете?

— Так! — вмешалась Марина. — Что-то я не понимаю. Мы сюда зачем приехали?

— Кто эти женщины? — мужик разговаривал исключительно со мной.

— Эти? — я тоже не глядел на них. — Да хрен знает!

Он полез в карман и вынул лопатник.

— Ну что, сгоняешь?

Меня сотряс сильный тычок в бок.

— Это что за цирк?! — Марина едва не орала. — Вы, вообще, кто такой?!

— Ну? — не обращая на нее внимания, мужик глядел на меня в упор.

Мне вдруг мучительно, до боли в груди, захотелось выпить. Еще пять минут назад казалось, что я не могу даже думать об алкоголе, а сейчас полжизни отдал бы за стакан водки.

— Не смей! — шипела мне на ухо Марина. — Уеду, и больше ты меня не увидишь.

Я молчал.

— Слышишь?

Я не слышал.

— Сдохнешь в этом кабинете!

— Конечно, — сказал мужик. — Но не в кабинете. Под забором концы отдаст.

Он проговорил это жестко, убирая со стола свой пухлый гаманок.

— Ух ты, — тихо сказала Белова.

— А вы как думали? Алкоголизм не лечится.

Но блокируется.

— И? — я почувствовал себя изнасилованным.

— Будем блокировать!

Мне захотелось сказать ему, какой он мудак.

— Слава Богу! — выдохнула Марина. — Вы психолог.

— Философ, — поддержала Белова.

— Я всего лишь врач, — скромно улыбнулся тот.

Надо мной висел потолок, под ним капельница. Подходила и отходила немолодая сестра с лицом Мадонны. Я чувствовал, как стремительно в нее влюбляюсь. Очень хотелось сказать ей это, но в глазах стояли слезы, и я боялся расплакаться. Все, что со мной было, все прошлое, весь мир сузился до ее лица с морщинками возле рта и глаз. Она наклонялась надо мной и спрашивала: «Все хорошо?»

Мне было хорошо. У меня воняли носки, но «мадонна» даже не поморщилась. Я готов был пролежать так всю жизнь.

— Простите, — позвал я ее.

Послышались шаги.

— Да? — заглянула она за ширму. Потом подошла и проверила капельницу, потрогав руками баллон.

Мне захотелось, чтобы она дотронулась и до меня.

— Вас как зовут? — спросил я.

— Нина, — ответила она устало. Я ждал ее улыбку, но улыбки не было.

— А вы тут… давно работаете?

— Нет.

— А еще долго будете?

На свой глупый вопрос ответа я не получил. Ей было не до меня. Я был десятым, двенадцатым или двадцатым за сегодняшний день, от кого так же воняло. Она устала.

Что я хотел услышать?

Физраствор промывает кровь, но не мозги.

Кто же промоет мои мозги?

Что меня спасет, вынесет и сохранит?

Я лежал на кушетке, с полиэтиленовым отростком из руки, и вытирал слезы.

Где мои тридцать семь лет? Куда они подевались? Куда делся я, каждодневный в этих долгих годах, такой разный и такой мучительно живой? Где та кровь, те чувства, тот воздух счастья и свободы?

Как банально проходит жизнь! Какие избитые тропинки ты протоптал для нас, Господи! Мы ходим по ним, стараясь попадать в следы, но, видимо, широки твои шаги. Ты знаешь, куда ты шел, а мы не ведаем. И несем чушь. И я говорю тебе это, потому что больше не знаю, что сказать.

Снова подошла сестра. Она все так же была прекрасна, но я уже знал, что это обман.

В ее руке был шприц.

— В задницу? — спросил я.

— Что? — не поняла она.

— Колоть куда будете?

— Под лопатку.

Когда она сделала укол, меня охватил жар. Как будто огонь, родившийся в паху, прошел все тело изнутри и полез изо рта.

— Вам часто признаются в любви? — обдал я ее напоследок.

— Постоянно, — ответила она.

Когда я пил, время двигалось неравномерно: то ползло на брюхе, то стремительно проносилось мимо. Казалось, я мог дотронуться до него, мог погладить, но мне было страшно протянуть руку, — чего она могла коснуться? Вещей, разбросанных вокруг? Стен, дверей, унитаза? Живого существа, которое когда-нибудь умрет? Во всем, везде, в любой закорючке было время, — заглядывая в зеркало, я находил его в своих нечесаных волосах, в мешках под глазами. Казалось, замедлив свой ход, проявляясь тут и там столь откровенно, оно хотело что-то мне открыть. Например, что я умираю. Медленно, каждый день, незаметно. Что после определенного возраста мы все начинаем умирать, и нет пути назад.

Все это хотелось кому-то рассказать, с кем-то поделиться. Было тоскливо понимать это одному, жить наедине с таким знанием и не попытаться разбить голову о бетонный угол. Сдерживать себя, борясь с чувством неминуемой утраты, которая уже происходит, ежесекундно, что бы ты ни делал, как бы ни храбрился, наливая новый стакан.

Очень легко опустить руки.

Вот сосед с нижнего этажа ушел за полгода. Выдал замуж дочь, продал москвичонок, потушил глаза, как свет в прихожей, и стал хлестать не просыхая. У него была квартира, дача, жена, собака. Он стал дедом, но это его уже не вдохновляло. Ему все обрыдло. Думаю, он вдруг понял, что его наебали — цинично, намеренно, безжалостно. Равнодушно. Не близкие, не те, кого он знал. Кто-то, кого он никогда не видел. Может быть, ты, Господи. И тогда он сорвался в пропасть, чьи отвесные стены были отполированы до блеска. Не за что было зацепиться. Ну, или незачем…

— Ужасные истории рассказываешь, — Марина тормознула у моего подъезда.

Было уже темно, в окнах пятиэтажного дома горели огни. Все, кто хотел, включили свет.

Белову мы высадили раньше, я пересел на ее сидение.

— Покурим?

— Давай.

Марина достала из бардачка сигареты.

Мы закурили.

— Ты не хандри, — она нажала клавишу на приборной дос- ке, и стекла дверей поползли вниз.

— Ладно, — я затягивался дымом и выпускал его в темный сырой воздух. Он был густ, в нем можно было выдувать коридоры. У меня немного кружилась голова.

Мы молчали. Мне не хотелось идти домой.

Попроситься поспать в машине?

В детстве я мечтал иметь дом на колесах. Или хотя бы на крыше.

Я щелчком забросил бычок в кусты.

Потом потянулся к Марине, мы обнялись. Она была одна из немногих, кто не отвернулся от меня. Где был Бог и все его ангелы? А подруга — вот она, я чувствовал грудью ее грудь.

Мы разлепились, и я вылез из машины. Побрел к подъезду, шаря в карманах куртки в поисках ключа.

— Эй! — окликнула меня Марина.

Я обернулся.

— Он не виноват, слышишь?

— Кто?

Она завела мотор и уехала.

Я еще немного постоял, послушал тишину и открыл дверь подъезда.

ПЕЧАТНАЯ МАШИНА

В ту далекую зиму, лет пятнадцать назад, я украл печатную машинку. Унес ее из клиники гриппа под носом у сонных сторожей, начхав на все их обхождение. «Они (врачи и медсестры) даже не заметят пропажи», — утешал я себя, морозным утром спеша к метро. Тяжеленная машинка покоилась у меня на спине в футляре из-под аккордеона. Первый же рядовой ментяра, тормознув меня, мог стать моим прокурором. Я же мечтал стать поэтом. Гений Иосифа Бродского не давал мне покоя. Я ревел от зависти, читая его стихи. Он ставил под пресс все мое существование. Менты, сторожа, Бродский, мои кривые рифмы — вся эта братия строевым шагом маршировала за мной, тяжело припечатывая мой затылок.

Придя домой, я обнаружил, что слямзаная машинка оказалась увечной: в пехотных рядах ее алфавита не хватало двух букв — А и М. Кто-то может сказать, что это сущий пус- тяк, но без этих букв некоторые слова теряли значение, а, например, «мама» вообще растворялась в пустоте без остатка. Моя мама и вправду была далеко, так что мне ничего не оставалось, как просто принять обе эти данности, объединив их в одну.

На улице гремел февраль, не тот, пастернаковский, когда нужно было, кровь из носу, достать чернил и плакать, а самый что ни на есть некрасовский. Последние его дни с трудом тащили упирающуюся баржу зимы. Я сидел и одним пальцем стучал по маленьким круглым кнопкам.

Мне было невыносимо от собственной бездарности. Никто меня не любил, не было ни одной женщины, которая бы заплакала над моими стихами. Я комкал листки бумаги и заправлял новые. Я не хотел достичь совер- шенства — я хотел понять, чем оно грозит. Решив подступиться к нему с черного хода, я тем самым сжигал за собой мосты.

Вре…я год… зи…… Н… гр…ниц…х спокойствие. Сны… — печатал я одним пальцем. Меня завораживала пронзительность недосказанного, рождающаяся на бумаге. Лишь спокойствие и сны оставались привычно целыми.

«С чего нужно начать? — размышлял я. — С белого листа. С голых стен. С последнего зимнего дня?»

Измени мир вокруг себя, и изменишься сам. Это была та формула, которая на начальной стадии не требовала никаких усилий. Попробуйте напечатать: «мама мыла раму», — не имея в распоряжении двух основных для этой фразы букв. А? Что получилось? Примерно это я и имел в виду.

Для начала нужно было избавиться от мебели. Секретер, шкаф, тумбочки, стол — все подвергалось выселению. Не понимая до конца, зачем мне это нужно, я был твердо уверен в правоте своих действий. Спокойствие и сны? Ага! В таком случае, кровать — тоже на хуй! Оба стула, большие, как братья Кличко, — долой! Тапочки также шли на помойку. Всё: от сеточки для волос до занавесок на окне — в Конармию! Пусть скачут себе, помахивая сверкающими на солнце шашками. Пусть ослепляют других выебонис- тым своим аллюром.

Короче, я загородил весь коридор всем этим хламом. Соседи злобно молчали, но связываться боялись. В моих глазах читалась отрезвляющая и приводящая в чувства решимость. В моих глазах блистало по Эвересту, и у соседей захватывало дух от величия этих снежных вершин.



Единственное, на что я не решился, — это избавиться от стереоустановки. Малер, Григ, Бетховен, Моцарт, Бах, — нет, эти парни были мне нужны. Эти челы помогали мне во всем. Пару лет назад я изобрел новый способ просмотра телепередач. Например, любые пидристические новости прекрасно шли под Бетховена. Пять концертов для фортепиано с оркестром органично ложились на дебилизованные картинки. Крейцерова соната вообще могла заполнить любой бред. Григ глушил искрометный юмор комедий для даунов. Ему очень хорошо в этом помогал Альбинони. Моцарт отлично ладил со спортивными программами, Бах — с музыкальными. Короче, каждой твари я находил пару, и меня страшно веселило их совокупление. Я чувствовал себя богом, потирающим ладошки после трудовой недели.

Паркет в моей комнате рассохся и скрипел под гнетом моих шагов. Это было похоже на нытье. Я усмехался про себя, готовясь полностью без остатка сгореть в огне перемен. Жанна, из истеричной и сомнительной девственницы превратившаяся в безоговорочный дух, — вот на кого был устремлен мой внутренний взор. Меня не страшила даже копоть инквизиторского костра — его дым завялил не одну великую тушку. Я был способен оценить любой самый черный и тяжелый юмор, ведущий хоть куда-нибудь. Мне необходимо было движение, и я начал путь, оттолкнувшись от невидимой стены.

Машинку я установил посреди комнаты. Алтарь не алтарь, — место силы. Я не стал ползать на жопе, чтобы его найти, просто взял и определил точку пересечения двух диагоналей комнатного прямоугольника, понадеявшись на их абсолютную тупость.

Итак, место было найдено. Сколько стихотворений я должен был написать за день? Не знаю. Много. Какая разница, я не собирался их считать. Я знал одно, что если сразу же ограничить себя цифрами, это, в конце концов, закончится плачевно. Я не доверял цифрам. Мне не нравился их подход к делу. Они не давали места разгуляться воображению. Единственная, устраивающая меня, была горизонтально уложенная восьмерка. У меня неизменно вставал член, когда я видел ее в таком положении. Ее формы меня возбуждали. Мне хотелось ее выебать.

С буквами было иначе. Каждая из них готова была мне дать. Я чувствовал это своей напрягающейся головкой. Даже гуляющие где-то А и М в любой момент могли постучаться в мою дверь и встать передо мной раком.

И вот я приступил. Я поставил Чайковского «Щелкунчик». «Щелкать — так щелкать», — решил я, садясь перед машинкой. Дело пошло неожиданно легко, как будто здесь, в этом отверстии, кто-то уже побывал до меня, основательно все разворошив.

Я печатал целый день, отвлекаясь только на то, чтобы сменить диск или заправить чистый лист. Шопен еле поспевал за Григом, Моцарт обгонял Бетховена, Брамс давал пинка Рахманинову, а Штраус никак не мог угнаться за Россини. Я сидел, сгорбившись, и к концу дня уже ни хрена не соображал. Ноты, перемешавшись с буквами, скакали в моей голове, отплясывая неистовый кавардак. Так и не допечатав последнее стихотворение, я повалился на пол и забылся тяжелым сном.

Это продолжалось целый месяц. Два месяца. Три. Если я когда-нибудь скажу, что за это время хотя бы раз почис- тил зубы, плюньте в мой поганый рот. Я проглочу ваш плевок, ибо вы будете правы — я их не чистил. У меня едва хватало времени попить воды. Вечность то распахивала передо мной ворота, то больно их захлопывала, но вместо скрипа петель я слышал переборы баховского клавесина. 189

Иногда мне казалось, что я смотрю в бездну и не различаю

дна, но чаще мой взгляд упирался в собственную грязную коленку, поросшую редкими унылыми волосками.

В отсутствие собеседников я научился разговаривать с моей машинкой. Чаще всего я увещевал ее, пеняя ей на ее щербатость, но здесь я, конечно, кривил душой, выговаривая ей всяческие нелицеприятные вещи. В чем она была виновата? В том, что каждый вечер, перечитывая написанное за день, я в ярости рвал листы и раскидывал их по комнате? В том, что я постепенно сходил с ума в безумной погоне за совершенством? В том, что мне больше некому было адресовать проклятия и ругательства, потому что господь, зажав пальцами уши, давно отвернулся от меня?

«Да! — кричал я. — Сука! Вот Ты кто, Господи! Ты, дающий Всё одним, и Ничего — другим! Ты несправедливый мудак после этого, и я отказываюсь в Тебя верить!»

Однажды, находясь в крайней степени отчаяния, я схватил машинку и, оторвав ее от пола, бросил в стену. Соседи злобно застучали с той стороны. Я это принял как знак, но все равно еще долго не мог успокоиться. Попинав искореженный инструмент и разбив в кровь ступню, я принялся за ремонт. Я плакал от боли и обиды, выправляя заклинившую каретку и выпрямляя рычаги литер. «Я больше не обижу тебя, — твердил я сквозь слезы, хлюпая сопливым носом. — Гадом буду, девочка моя, — причитал я».

Через неделю я выкинул ее с балкона, едва не убив семью, возвращающуюся из похода в Макдональдс. Потом сидел, убитый и раздавленный своей бездарностью, среди вороха бессмысленных стихов под бетховенскую Аппассионату, так любимую Лениным, и у меня не было сил даже на то, чтобы пошевелить мозолистым пальцем.

Это был полный провал. Я решительно ставил крест на всем, что последнее время засоряло мне мозги. Я переоценил свои возможности, потому что их реальная скромность не смогла бы выдержать даже невинного поцелуя, тогда как я замахнулся на вселенский отсос.

Я занес обратно всю мебель. Расставил на подоконнике горшки с цветами. Намочил половичок, нацепил на голову сеточку для волос и сел писать письмо родителям.

Мне было грустно. Эта грусть была такой пронзительной и юной, что у меня дрожала рука.

Здр…вствуйте, …ои люби…ые, ………… и п…п…, — писал я под моцартовский реквием. — Я в…с очень люблю. Т…к сильно, что иногд… …не нестерпи…о хочется броситься с б…лкон…



ПЕЧАТНАЯ МАШИНА

М. Басыров, 2012 Ил-music, 2016

Издатель: Chonyatsky

Выпускающий редактор: Анастасия Козакевич Верстка, обложка, иллюстрации: Вова Седых



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: