Неразрушенное время. Александр Самойленко 2 глава




— Знаешь, дорогой, иной раз всю ночь не сплю, лежу, думаю о людях, о жизни, о непорядках. С возраста, как с горы — много видишь! Хочется иной раз такое сделать!.. Ну как будто всё можешь, всё понимаешь. А силов-то уж нету.
«А может быть, не так они и близки — границы?» — думается мне.
Я узнаю, что Григорий Палыч ещё надеется встретить «каку-нибудь приличну женчину», что ему хотелось бы «отдавать ей всю получку» и что на книжке у него крепкая пятизначная сумма.

— Зачем же вы работаете? Ведь тяжело? — спрашиваю я и вспоминаю предстоящую ночь. Мы делим ее наполовину — один спит, другой у трапа на вахте. Но что за сон, когда ждёшь, что вот-вот придут будить.
— Не могу я дома сидеть, привык работать, двигаться. Да знаешь, дорогой, хочется каку-никаку пользу приносить людям.
Григорий Палыч вновь забрался на свой пьедестальчик идеального, а я вижу другого Григория Палыча. Того, что приходит сюда, на пээмку — так мы зовем свои плавмастерские — в те дни, когда ветер западный и к восточному берегу бухты Золотой Рог пригоняет вместе с жирным толстым слоем мазута всякую дрянь: доски, щепки, отбросы пищи и, конечно, бутылки. Их-то Григорий Палыч и вылавливает в ядовитой клоаке специальным, сшитым из рыбацкой капроновой сетки сачком, насаженным на легкий и длинный бамбуковый шест.
Но эта вспомнившаяся информация о старике на сей раз никуда его не сверзает. Передо мной обыкновенный человек из плоти и крови, а не какой-нибудь картонный фальшивый герой из конъюнктурно-макулатурного романчика. И любопытен он мне не только своей жизнью, прошедшей в других временах и пространствах, но и своими противоречиями.
«Как интересен человек! — ликует мое творческое «я». — Ужахнуться можно!»

Трубка

Александр Самойленко

Т Р У Б К А
Рассказ

В туалете, в коридорчике, у нас курилка. Две раковины, в углу бачок с отбросами, консервными банками, с кровавыми и гнойными бинтами... И мы — постоянно видоизменяющийся, текучий коллектив. Без имен и фамилий, по нескольку раз в сутки, с утра и до утра, мы собираемся здесь как по обязанности. Как странные ученики в странном, с туалетными запахами, классе. В классе, который, оказывается, реальнее всех остальных, пройденных до сих пор.

И если у тебя завтра операция или рядом сидит человек и для него этот «класс» последний — наука жить и умирать постигается быстро. И новички, во всем еще от мира сего, через неделю уже не отворачиваются от гнойных бинтов в бачке и от горшков, которые тут же, в раковинах, моют санитарки.
Через неделю уже и какой-нибудь солидный дядя с очень начальственной физиономией, с задранным кверху носом и в дорогом спортивном костюме, а не в безобразной казенной пижаме, уже этот дядя беседует себе по-свойски и более-менее откровенно с каким-нибудь простоватым на вид мужичком-работягой и не упоминает больше: «Я-то в эту неведомственную больницу попал совершенно случайно...»
Здесь и возраст почти не разделяет — болезням все возрасты покорны. И только те, у кого уже нет никаких надежд отсюда выйти, держатся как-то особняком, на отлёте, словно уже стоят у доски где-то в самом-самом окончательном, невидимом и еще неведомом для остальных классе...

В курилке постоянно меняются лидеры-ораторы. Сейчас популярен Хоттабыч — худой старичок с длинными прямыми седыми волосами, в линялой зелёной пижаме и с тросточкой. Он любит рассказывать смешные истории из своей молодости, очевидно, пытаясь тем самым себя подбодрить.
Мы бдим в трехчасовой глухой ночи. Коридорчик переполнен. В палатах гибельная духота. И храпуны. От универсального лекарства димедрола — лишь судорожно сводит ноги, а сна нет. Шесть храпунов в нашей палате изощряются в бульканьях, переливах и прочих звуковых нюансах. А мы, четверо нехрапящих, сидим здесь, в курилке. И остальной народ по этим же причинам бодрствует. Хоттабыч в ударе:
— А то еще дело было. Молодой был, горячий. Ну значит, познакомился с одной девицей. Лето, время к вечеру, куда с ней? А тут рядом стадион. А вечером стадион всегда закрыт. Ну мы, значит, с девицей нашли дырку в заборе и потихоньку в неё проникли. Трибуны пустые, места много, сидим, беседуем. Я её уже за руку взял. А на этой руке, на пальце, тоись, у неё, значит, перстень золотой надёван. Ну, я руку энту, значит, всё глажу и ближе к себе притягиваю. А дело к сумраку двигается, темнеет. А девица глупая какая-то попалась, неустойчивая. Показалось ей, что это я к её драгоценному перстню подбираюсь. Ну, и как заорёт она ни с того ни с сего дурным голосом: «Убивают!!! Раздевают!!!»
И откуда ж ни возьмись, выскакивают два здоровенных молодых сторожа! По виду прямо-таки всемирные спортсмены. Ну, что мне делать? До дырки в заборе не успею — там уже один из них караулит. Выскакиваю я, значит, прямо на поле и режу изо всех сил по беговой дорожке. А эти тунеядцы за мной. А я от них. И так чешем. А я что, худой, как этот самый спинтер. Спринтер, вернее. А они, наверное, штангисты.
Поняли они, что так меня не возьмёшь, и разделились. Один за мной, а другой навстречу. А девица, зараза, орёт ещё: «Ловите его, хватайте!» Может, она их знакомая была? Ну, вижу, дело табак. Деться некуда. Только на забор. А он не меньше метров шесть. И пересиганул я за территорию, значит, через этот самый забор. Как это у меня выш...

Вдруг, прервав рассказ Хоттабыча, в открытое окно врывается вопль, потрясающий весь двенадцатиэтажный больничный корпус:
— А-а-а!!! Мне больно-о!!!
Только тембр от женского голоса, а всё остальное в нём не человеческое и даже не животное — словно кусок плоти самой покалеченной Природы проорал, побив рекорды горловых децибел. В напряжённом неприятном молчании Хоттабыч набивает табаком трубку.
— Да-а, вот она, жизнь... — говорит кто-то, сидящий в туалете на унитазе. Но никто не желает продолжать эту слишком понятную тему.
— А сколько ж лет ты, старина, куришь? — спрашивает дружески-уважительно один из молодых слушателей у Хоттабыча, не столько, вероятно, интересуясь курительным стажем старика, сколько пытаясь отвлечься от жуткого, только что прозвучавшего и продолжающего звучать ещё в ушах женского крика.
— Курю-то я сорок пять лет. — Старик смачно пыхает дымом. — Но вот как начал я энтим вредным делом баловаться — это уже отдельная история. Не смешная. Даже, можно сказать, грустная. Это было под Москвой. Отогнали мы фрицев на сто двадцать километров от столицы. Сидим, отдыхаем, значит. А не жрамши уже суток трое. Как бои шли, так и не до того было. Ну, там сухарь какой грызанёшь, и всё. Так вот, затишье, значит. Кухня наша хрен его знает где отстала, а мы сидим. А надо заметить, что между нами и немцами образовалась нейтралка в целых пять километров. Ну, думаю, чё сидеть-то? Жрать-то хоцца...
— А что, дедуля, небось, бывало страшновато на войне, а? — перебивает вновь подошедший молодой куряка.
— Страшновато? Всяко бывало. Бежишь в атаку, знаете, как в кино показывали: «За Родину! За Сталина!!! А-а-а!!!» Бежишь, а у самого слёзы текут, да никто не видит их. И сам не замечаешь. За этими словами-то и город твой, и дом, и родители, и девчонка, за которой бегал...
— «За Сталина»?.. — саркастически спрашивает молодой.
— Э-э, юноша! — Дед, прищурившись, насмешливо смотрит на молодого. — Начитались вы газет. Хорошо бы свалить всё на одного... Да я не оправдываю! У нас мать как забрали в тридцать седьмом, так мы её больше и не видели. Я-то постарше уже был, а вот сестрёнка младшая... Всего четыре годика... Всё спрашивала: а где мама? Всё ждала. Не дождалась, умерла недавно, сама уж давно в бабушках. А нам сказали тогда: десять лет, дескать, ей на поселение без права переписки. Ну, мы и ждали. Отец не выдержал, запил и умер. А я вот только недавно узнал, сообщили: её ещё тогда, в тридцать седьмом расстреляли... Ни за что...
Спросите, а где же остальные были? Народ? Отчего так? Может, рабы мы ещё? Рабская наша психология? Но вот возьмите: немцы — какая культурная развитая нация была. И откуда же у них взялась такая дикость нечеловеческая, что они в лагерях творили? Не знаю. Много думал про это. Или вот Кампучия... Поубивали друг друга мотыгами - миллионы... Может, микробы какие бродят по Земле? Жестокости?..

Вы спрашиваете, страшновато ли было на войне? Страх — он разный. Бежишь в атаку, а рядом с тобой косит товарищей, только уж не как в кино: трах-бах, упал, и всё. Нет, не так. Разрывает людей на части, мозги летят и... Э-э, не всё рассказать можно. Да и не нужно. И вот, понимаешь, бежишь, а краем глаза эти жуткие смерти замечаешь. И вдруг страх нападёт. Тут ты и залёг. Падаешь и лежишь. А другие бегут. И тебя что-то поднимает. Не то, что там совесть, долг, сознательность. Или трибунал. Всё вместе оно в тебе где-то сидит, конечно. Но что-то всё-таки другое поднимает тебя. Есть что-то выше в нас, название ему, наверное, никогда не придумают. И подскакиваешь, бежишь и «А-а-а!!!» Вот так, примерно, как эта сейчас на всю больницу кричала...

Старик затягивается, выпускает дым, и лицо его, худое, остроносое, обычно какое-то смешное, сейчас далекое, бывалое, и взгляд светлых выцветших глаз размытый и неопределенный.
— Но я вам вот что скажу — страшна не смерть. Не знаю, может, это только со мной такое случалось... Молодой был, стеснялся у других поспрошать. Два случая у меня таких было. Первый раз еще на финской, под Выборгом. Я радистом был. Мы в разведке огонь корректировали. Восемь человек, я девятый. Меня зарыли в дыру, берегли как драгоценность. Лейтенант сказал: «Чтобы ни случилось — сиди. Вылезешь — пристрелю лично».
На моих глазах всех восьмерых поубивало, поразрывало, раскидало по брустверу. А я сижу, вызываю огонь своих же батарей на себя. Так надо было. И всё во мне исчезло — нет будто ни тела, ни мыслей, ни страху, ни ненависти. Будто и не человек я, а машина. Как их сейчас называют?.. Склероз...
— Робот, — подсказывают в курилке.
— Вот-вот. Только ещё хуже. Где-то далеко всё же чувствуешь, что и ты был когда-то человеком, а сейчас у тебя его забрали, и нету у тебя ни родственников, ни прошлого, ничего. Машина...
Лейтенанту дали Героя. Посмертно. А ко мне после войны писатель один приехал и записал мой подробный рассказ про этот случай. Я потом его книжку купил — про тот бой, про лейтенанта и наших ребят. Ох и наврал же писатель! Всё у него красиво, и всё не так! Я обиделся и написал в «Военное издательство». Они мне ответили. Извинились, и все. А книжка осталась... И киног сняли - "Вызываю огонь на себя". Брехня. Некрасивое это дело — война. Мерзкое. И не благодарное. Сколько я повоевал, чудом жив остался, а подыхаю вот в нищете, зубы вставить не могу, к кому только ни обращался... А-а...

А другой раз мы прорывались из окружения и... Мы убивали, убивали... финками, штыками, зубами и... Кровь, кишки, визг и... И нас убивали. Нет... Это... Вот это и есть самое страшное. Когда отойдешь, остынешь, вспомнишь,а там - кошмар, и вроде тебя там и не было вовсе. Не человек ты был. Вот это самое страшное...
Старик затягивается.

— Ну, так я про курево. Под Москвой дело, значит, было. В животе свело. Молодой. Стал на лыжи и на нейтралку — пошукать там чё-нибудь съедобное. Наудачу.
Снег кругом, бело, сам в маскхалате, иду осторожно, посматриваю. Неделю не спамши, не емши, всё в организме вибрирует, каждая клеточка. А снег жизнью пахнет. И смертью. Такие бои были, такие бои! Столько крови, столько товарищей полегло для того будто, что бы я на лыжах шёл и дышал этим жизненным воздухом.
В общем, продвигаюсь, а сам как на свет только народился из недавнего ада. Или будто марсианин какой. Такие ощущения. Как во сне. То ли щас спишь, то ли сон — бои недавние. Иду, а жить охота! И жрать тоже.
Двадцать два года. В молодости чувствуешь больше, чем думаешь. Это уже потом, к старости слова приходят. Ну, иду, выстрела жду или мину, а иду.
Гляжу: что-то лежит. Подхожу — немец, офицер. Живот у него весь разорван, и кишки рядом на снегу парят. Сам в сознании и мне показывает — пить, мол, дай. Я пистолет с кобуры у него вынул, снегу нагреб, насовал ему в рот.
Ну, смотрю, рядом рюкзак лежит его. Открываю, думаю, может, чё пожевать там есть? А там одни документы какие-то. И трубка курительная. И трубка, понимаете, такая примечательная, чёрного дерева, и вырезана на ней морда чёрта с рогами. А я в то время и не курил вовсе. Не сдержался и трубку себе в карман полушубка сунул. Ну и пистолет, конечно. Рюкзак тоже прихватил и назад, к своим. А немец остался живой, в сознании.

Иду, значит, на лыжах, а у самого как-то не того что-то, на душе как-то вроде не то. Знаю, конечно, что враг и всякое такое, но всё-таки что-то гложет. Если бы он пристрелить попросил, я бы пристрелил — чтоб не мучился. И посчитал бы такое действие своё за доброе дело. Но немец не попросил. На чудо ещё какое, наверное, надеялся. Как говорится: пока живу — надеюсь.

Подъезжаю к санчасти своей и докладаю лейтенанту: так и так, вот тут рядом немецкий офицер раненый. Ну, а лейтенант на меня как понёс: «Своих сколь лежит помирает, а ты с немцем!..» В общем, сдал я ему фрицев рюкзачок с документами и к себе. Старшина мне навтыкал этих самых... за самоволку на нейтралку. А через полчаса прибегают штабное начальство, разведчики и кричат: «Где, так вашу растак, немецкий офицер?!»
Ну, я на лыжи, мы приходим, а он уже остыл. Вот такая история. Документы оказались важные.

— И что, старина, орден-то тебе дали?
— Нет. Но вот курить-то я с той трубки и начал. Сначала баловался. Набью махорочкой и дымлю не в затяжку. Ну, а потом и по-настоящему засмолил. А вот вам, молодым, не советую. Вредное энто всё-таки занятие, курение. Разве выкурить бы какую-нибудь всеобщую трубку мира? Это было бы дело...
Но что интересно, уже в где-то в сорок четвертом врезало мне осколком по нагрудному карману, а в нём как раз эта самая трубка и лежала. Так верите - нет, трубку в щепки, карман оторвало, а мне хоть бы хны. Ни царапины. Вот так.
Много всякого страшного было на войне. А вот тот немец мне после войны почему-то часто снился. Смотрит на меня и знаками показывает: пить дай. А рядом кишки парят на снегу. Сейчас уже не снится. Думаю иногда, только: что такое люди? Всё-таки не машины же? Зачем так-то...

Транзитные пассажиры

Александр Самойленко

Транзитные пассажиры
Рассказ
(Из жизни в СССР)

Купе они заняли пока втроем. Три женщины. Поезд тронулся, набирая ход, отдаляясь от платформы с провожающими, сверкая вымытыми, ярко-красными боками вагонов. Скорый фирменный — «Россия».
- Ну и молодежь, а? До чего ранняя, а? Вы видели, кто её провожал? А сколько ей лет-то, восемнадцать, не больше... — Начала общаться одна из пассажирок, когда другая — молоденькая хрупкая девушка — взяла полотенце и вышла. — Обтянутся джинсами и заманивают мужиков. Вы видели? Я специально посмотрела на его нашивки -капитан! И с такой молоденькой.... — развивала тему дама с ослепительно белым, пережжённым перекисью водорода волосом и ярко накрашенными губами, успевая говорить, заправлять постель и поглядывать, ища сочувствия, на попутчицу и, наверное, ровесницу, тоже лет пятидесяти с лишним, но больно уж серьёзную какую-то, в очках.
Попутчица ей ничего не отвечала, улавливая не в словах, а в тоне этой типичной стареющей «блондинки» не столько заботу о чьей-то нравственности, сколько вольное или невольное сожаление о собственной прошедшей молодости и зависть к юности чужой. Вернулась молодая пассажирка.
— Проходите, проходите, вот сюда, к окошку, — любезно пригласила «блондинка». — Что ж вам сейчас там на вашей верхней полке делать? У вас муж такой представительный, капитан... Во Владивостоке морякам идут навстречу. Потребовал бы для жены нижнее место?..
— Да что вы! Это не муж. Это брат, Виктор, — девушка засмущалась.— А полку верхнюю я сама попросила. Молодая...
— Аа, ну да, ну да, — пропела «блондинка», бросив выразительный взгляд на другую попутчицу: мол, видишь, как заливает, я же говорила — вот она, молодежь!
А Галина Петровна «блондинку» не слушала. Ей казалось, что она знает наперёд, что та скажет. Откуда оно происходило, такое ощущение? От легкой ли зависти к этой холеной, полной ещё сил и энергии женщине, наверняка, ровеснице, или от недавно появившейся, с тех самых пор, как стала собираться в Москву на операцию, странной высоты над всеми? Высоты или пустоты между собой и всем остальным? Тем не менее она внимательно и профессионально взглянула на молоденькую девушку, севшую напротив.
Сколько их прошло через неё, вот таких же юных лиц! Сорок лет работы в школе, сорок лет общения с детьми, на её глазах превращающихся в юношей и девушек. Чтобы втолковать ученику современную школьную математику, нужно очень много знать про этого самого ученика. И она научилась по лицам, по их выражениям, — да что там! — по рукам, по коже на руках, по ногтям безошибочно определять не только способности, характер, реакцию ребенка, но и социальное положение его семьи и отношение родителей к собственному чаду.
Галина Петровна сразу подметила в девушке некоторое расхождение между формой и содержанием. Одета та была модно, однако внешность её несколько не соответствовала одежде. Не чувствовалось в этой девушке показной раскованности и глупой, ни на чём не основывающейся самоуверенности, присущей сейчас многим её одногодкам. Наоборот, видимо, она страдала даже от излишней скромности. Живые большие глаза её стремились к общению, но на лице иногда появлялось, как будто привычная маска, выражение робости, стеснительности, скованности. Такие лица бывают у детей, в семьях которых не всё благополучно.

— Ну что, пора знакомиться? — проявила инициативу «блондинка». — Меня зовут Лена.
— Галина Петровна, — ответила учительница, слегка улыбнувшись на «Лену».
— Елена Васильевна. — Поняв свою оплошность, с небольшим скрытым вызовом в голосе поправилась «блондинка».

Неслось, мчалось вперед, уютно постукивая колесами на стыках рельсов, размеренное вагонное бытие.
Часа через два Наташа отправилась обедать в ресторан, а женщины достали и разложили на столе свои домашние приготовления. Галина Петровна заметила, что продукты у её соседки все какие-то дефицитные: дорогая копчёная колбаса, кетовый балык, консервы... «Продавцом никак работает», — неприязненно подумалось ей.
— Вы угощайтесь, — пододвигая нарезанную колбасу и как бы оправдываясь за некоторую изысканность своих яств, предложила Елена Васильевна. — Я вообще-то завотделом гастрономии работаю в центральном гастрономе. Если что когда нужно, заходите, не стесняйтесь...
Галина Петровна промолчала и к чужой провизии не притронулась.
— Вот, уехала из дома. Взяла отпуск и поехала куда глаза глядят. Просто нервов не хватает смотреть. А сделать ничего не могу. Представляете, сын жениться надумал! Двадцать лет мальчишке! Нашёл себе вот такую же, в джинсах, — она махнула рукой на место, где сидела Наташа. — Учиться у него ума не хватает, а жениться пожалуйста! Растишь, растишь одна, без мужа... И вот заявляется такая красавица...
— Двадцать вашему? И моему двадцать. В прошлом году женился... Тоже без мужа воспитывала, — сказала Галина Петровна.
Обе женщины разом взглянули друг на друга, в глубину глаз, моментально исчезли из купе неприязнь и несовместимость. Да что им какие-то жалкие слова, какая-то разница в образовании, им, бабам одной, послевоенной судьбы?! Сколько их женихов по статистике вернулось с войны? Единицы. Трое из ста. И доставались они небывалым счастливицам. И то ненадолго. Больные они возвращались. Телом и душой. Мало пожили.

А они, женщины? Устраивались, кто как мог. Выходили замуж на десять, а то и больше лет младше себя. Но и это счастливицы. А большинство же просто тихо и незаметно старились. Не досталось на их единственную, раз дарованную молодость, ни законных женихов, ни мужей, ни нарядов...
Какие уж тогда наряды были... Золотые обручальные кольца надели, когда за тридцать перевалило. Сами себе покупали. А если появлялся иногда мужчина на их горизонте, то или уж совсем невзрачный, запойный мужичонка, или откровенный бабник, пользующийся моментом. Да они и этим порой были рады.
А детей завели поздно, под сорок.. Пусть не от тех, не от настоящих, которые не вернулись с войны и с которыми не довелось познакомиться, но детей своих они любили и, может быть, всей своей жизнью и своими детьми противостояли и бросали вызов тем, кто хотел уничтожить их и кто убил их любимых незнакомых мужей!
Впрочем, вряд ли каждая из таких женщин задумывалась над подобными высокими материями. Просто растили детей, работали, старились. И все.

А дорожный сценарий разворачивался. Уже стоял в коридоре молоденький розовенький лейтенант из соседнего купе. Он смотрел в окно и косил глазом на изредка проходящую мимо Наташу. И непонятно было пока лейтенанту, чего больше ему хотелось — познакомиться с симпатичной девушкой или пощеголять выправкой и новой, в обтяжку, формой? Или то и другое? Но первая фраза... Как и что казать?

Уже многое знали друг о друге Галина Петровна и Елена Васильевна. И только Наташа оставалась как бы сама по себе, в тени. Известно было лишь, что она в этом году закончила школу, что у неё слабое сердце и едет она сейчас на курорт, в Кисловодск. Врачи не советовали лететь на самолете. А путёвку в санаторий доставал Виктор, старший брат.
Елену Васильевну подобная минимальная информация не устраивала, и на вторые сутки путешествия она принялась к тонкому, как ей казалось, допросу молодой попутчицы.
— У вас такой представительный брат, Наташа. Сколько ему лет?
— Тридцать.
— О-о, а вам, значит, семнадцать. Вас двое у родителей?
— Н-нет... Трое. Средний брат... Володя. Осенью из армии вернётся. Ему двадцать сейчас.
— А что ваши родители? Чем они занимаются?
Ах, какая она любопытная, эта Елена Васильевна. Никому ещё из посторонних Наташа не рассказывала о себе и своих родителях. Она и сейчас бы не стала, если бы не Галина Петровна. Когда Наташа узнала, что Галина Петровна учительница, то обрадовалась, как-то спокойнее стало ей ехать, веселее. Ведь учитель в детдоме — гораздо ближе, чем в любой простой школе.

И Наташа начала свой рассказ, стараясь говорить спокойно, обращаясь больше к Галине Петровне или глядя в окно, чтобы не сильно выдавать своё волнение.
— Я воспитывалась в детдоме... До пятнадцати лет. Мне исполнился год, когда мать и отца лишили родительских прав. Пили они... Скандалили, дрались. Меня взяли сначала в дом малютки, а уж оттуда в детдом, к Вовке. А Виктору, когда это всё случилось, было четырнадцать. Он пошел в ГПТУ, потом в армию, потом учился в высшем мореходном училище. Виктор у нас очень хороший. Он нам вместо отца. Он всё время ходил к нам, все деньги на нас с Вовкой тратил. И не женился до сих пор. Из-за нас...
Я ничего не знала про своих родителей. Вовка-то, конечно, кое-что помнил, но они с Витей договорились и от меня скрывали. А мне придумали целую историю. Такую романтическую сказочку про счастливое семейство и автомобильную катастрофу...
И вот два года назад приходят они ко мне вдвоём — Виктор и Володька. Оказывается, Володьку в армию забирают. К тому времени Виктор уже был старшим помощником капитана, а Володя у него на судне работал матросом. Ну, пошли мы по этому случаю в ресторан, устроили прощальный торжественный обед. Виктор нас порадовал, говорит: «Вот, Вова, придёшь из армии — и в новую квартиру. Все втроём жить будем».
Виктор строил для всех нас кооперативную квартиру. Сколько я себя помню, он всегда мечтал, чтобы мы жили хорошо и вместе.
А Вовка вдруг как скажет! Да такое... Я и не знаю, как выдержала...
— А что, сестрёнка, хочешь на свою родную мамочку поглядеть?
Виктор растерялся, смотрит на меня и не знает, что сказать.
— Да что там... Надо же ей когда-то узнать правду, — говорит Вовка. — Вот сейчас соберёмся, пойдем и поколотим её...
Я только потом, позже поняла, что колотить он её, конечно, совсем не собирался. Просто очень ему хотелось увидеть её перед армией. И, может быть, поговорить...

В общем, тогда они мне всё и рассказали...
Отец вскорости после лишения родительских прав попал пьяный под машину. А мать... Она куда-то уехала. И даже полгода в тюрьме сидела. А потом вернулась. Поселилась в бараке под снос. Работала то уборщицей, то сторожем. Пила, бутылки собирала. Виктор как-то сумел её разыскать. Через паспортный стол, что ли. Ходил смотрел на неё издалека...
Вовка подрос, тоже узнал про мать. Как-то случайно увидел в записной книжке Виктора адрес. И, говорит, как будто что-то в сердце его толкнуло. Пошёл по этому адресу и точно — мать там живёт! Узнал он её. Они вместе с Виктором ходили туда несколько раз, смотрели на неё со стороны... А подойти почему-то не решались.
В общем, рассказали они мне всё, я сижу, плачу, а Вовка говорит: «Пойдем». Я тоже говорю: «Пойдем. Ведь это же наша мама...». А Виктор против: «Может, в другой раз?» Но мы видим, что он тоже хочет пойти. И мы пошли.

Нашли мы этот барак — ветхий, вот-вот развалится. Стоит в закутке за большими домами. Зашли мы во двор, и вдруг смотрю — Виктор с Володькой побледнели.
— Вот она, — шепчут мне.
Я глянула: а в окне кто-то мелькнул, и все, нет никого.

Наташа рассказывала, проглатывая окончания слов, комкая от волнения фразы, перескакивая из одного времени в другое, а попутчицы в силу своей фантазии и жизненного опыта, дорисовывали, складывая из кусочков эту невеселую историю.
Сколько же им еще существовать, таким историям?

Клавка сидела на табуретке у окна. Тут же, прямо на подоконнике, стояла водка, полбутылки, лежали погрызанная копчёная селёдка, ломаные куски чёрного хлеба, надкушенная луковица.
Настроение у Клавки было нормальное. День прошёл недаром. Тридцать бутылок собрала! Нашла местечко прибыльное. И завтра туда сходит. «Ну чё ещё надо? Всё есть. Полпузыря, закусь. Эх, нормальненько! Через два года на пенсию. Дотянуть бы. Во житуха будет!» — Такие мысли плавали в затуманенной Клавкиной голове. Это даже и не мысли были вовсе, а всё её приятное состояние. Иногда, правда, она вспоминала про соседей своих по бараку и тогда злобно скрежетала зубами: «Ух, гады! Одна Анька-толстуха — человек. Пятерку всегда займет...»
Хотя и Анька — Клавка это чуяла нутром — лишь терпела её из-за своего толстушьего добродушия. «А чё не уважають? Кто чё знает про меня? Никто ничё...»
Клавка увидела, как во двор вошли трое. Нарядные, чистенькие. Один, постарше, в морской форме. Паренёк ещё с ним молодой и девчонка — беленькая, стройненькая.
«Ишь, нарядились. Лазют тут вся...»

И вдруг как будто бутылкой кто её шандарахнул по башке, и от этого там, внутрях, будто черти страшные заорали дикими, достающими до печёнки голосами:
— Троя!!! Твои!!! Троя!!! Тебя ищуть!!! Твои, твои!!!

Как она вычислила за секунду, как поняла, что это её дети? Два сына и дочь, господи, Наташка!.. Но она точно знала, что это её дети.
Клавка вскочила, сбила локтем бутылку, та покатилась по подоконнику, полилась на пол водка, но Клавка уже вылетела в коридор.
— Господи, боже мой, господи, боже мой... — бубнила она, ничего не соображая, ища глазами спасения: куда ей деться? Дверь общая одна, не убежишь от них! — Господи, куда же мне, куда?! — И она с размаху вломилась в комнату к Аньке. Та сидела за столом. То ли шила, то ли ела — Клавка не разглядела.
— Анечка! Спрячь, господи... Я тебе всё... Спрячь, не выдай! — И Клавка, не дожидаясь разрешения, нырнула под Анькину кровать.
Анька подавилась борщом, закашлялась, выпучив глаза: «Свихнулась, допилась зараза такая...» Прокашлявшись, Анна услышала в коридоре какое-то движение, стук в соседские двери. И тут до неё дошло, что, возможно, всё-таки что-то происходит и Клавка не зря спряталась. Она выглянула в коридор и увидела трёх очень приличных молодых людей.
— Скажите, пожалуйста, здесь проживает Ильюхина Клавдия Ивановна? — обратился к ней тот, что постарше, в морской форме.
— Д-да, да, проживает... — Анна была, конечно, удивлена. Такие солидные, хорошо одетые люди Клавкой интересуются: может, спёрла что? — Да, проживает вообще-то. А что, нужна она вам? — Анне немного всё-таки было жалко эту глупую Клавку.
— Она наша мать. Мы её ищем, — произнёс тот, что помладше.
— К-как... Как?!.. Что вы говорите? — Анькины уши отказывались принимать услышанное.
— Мать она наша, — повторил молодой.
— М-мать? Эт-то что, точно? Правда?! О-ошибки... нет? — Анна стала почему-то заикаться.
— Нет, — ответил старший.

Аньку бросило в слёзы. Она стояла, уткнувшись в передник, и не могла сдвинуться с места. Потом откинула передник. Лицо её перекосило от горечи и гнева. Она ещё раз взглянула на всех троих, подметив бледность на их лицах и подумав, что ей, мечтавшей всю жизнь о детях, бог их не дал, а этой...
— Ну, щас, щас я вам её доставлю! — пообещала Анна с угрозой и воинственно вошла в свою комнату.

Клавку лихорадило под кроватью. Голова горела, красные круги маячили в глазах. Щеки пылали. От страха? От стыда? Она пыталась оторвать ногтями доску от пола: вдруг там дыра окажется, и она убежит...
А может, это не они, может, не они?! Не-ет, они. Трое. Сколько лет она пыталась обойти эту страшную цифру — три! Как она её не любила, боялась! Три. Трое. Трое детей. И Наташка, Наташенька... «О-о!!! Ой, сердце! Лопнет! Ой, помираю... Нет, Анька не выдаст! Ох...»

— А ну, вылазь, падла проклятая! Вылазь, фашистка поганая! — Анька тяжело нагнулась над кроватью, пытаясь ухватить Клавку за руку.
— Нет!!! Нет, Анечка, не выдавай! Не выдавай, Анька, умоляю тебя!!
— Выла-азь, паскудница, зараза. — Анька наконец ухватила Клавку за руку и с легкостью выдернула из-под кровати. — Пошли, пошли, гадюка! Такие дети! Счастье-то какое... — всхлипнула Анна.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: