20 — 30-е годы и были по преимуществу годами «малозаметной» части процесса — своего рода «культурной ретортой», где дозревал до своей окончательной определенности облик новоевропейской культуры XX века; где постепенно, на основе глубокого усвоения находок кризисного начала века, разворачивался весь основной спектр тенденций и направлений, отличающих культурную панораму XX столетия.
В это время происходит «переваривание» и углубление находок предвоенного десятилетия; начинается рефлексия над открывшимися в период войны негативными сторонами новоевропейской культуры и осознание того, что они определенным образом связаны с «изобразительной революцией» начала века и стоящим за ней ницшеанизиро- ванным неоромантизмом. Это, в свою очередь, определяет: частичный возврат к старому, «классическому» варианту новоевропейской культуры XIX в. и воскрешение его в культуре, а также первые попытки ухода от крайностей как разрушительной «неоромантической мистики», так и еще более разрушительной аналитики; попытки определения границ и пределов последней, заканчивающиеся различными вариантами синтеза атомизированного и хаотизированного мира в новом, менее хаотизированном и более упорядоченном Целом.
Но механический возврат к старому после «изобразительной революции» невозможен поэтому этот период отличают некоторое самоуспокоение примиряющихся в культуре сторон, попытка относительной гармонизации старого и нового, начало синтеза между ними.
Характерно, что именно в этот период происходит «привыкание» к авангарду, бывшему в период «изобразительной революции» все еще явлением поверхностным и чуждым, отвергаемым доминирующим большинством традиционистских в основе пластов культуры и служившим своего рода «красной тряпкой» для весьма значительных слоев общества.
В 20-е годы совершается «официальное» признание авангардистов, их начинает приобретать и выставлять Лувр. Только теперь наступает подлинное вживание авангарда в ткань мировой культуры, непременным условием чего является его вхождение в обыденную повседневную массовую культуру, «обмирщение» — потеря бунтарского порыва, обретение им все более успокоенно-мещанских форм и явственно чувствуемого стремления к комфорту. Авангарду уже недостает прежней мощи исвежести, а потому он становится в чем-то менее интересным для «потерянного поколения», и без того уставшего от войны.
Реакцией на это являются возвращение к «Салону» и намечаемая в целом тенденция к возврату к классической традиции, начинающая даже доминировать в искусстве: вожди авангарда один за другим возвращаются к классической форме, основанной на зрительном образе, — Пикассо в 1920-е гг. обращается к классическому рисунку и гравюре; Дерен с 1917 г. мечтает о «милых лицах женщин и детей» и мирных пейзажах.
Однако «вживание» авангарда и опыт «изобразительной революции» делают свое дело — приставка «нео» в характеризующем эти явления слове «неоклассицизм» свидетельствует об очевидном в нем синтезе авангарда с классической традицией.
В искусстве этого периода доминирует разноголосица различных стилей и направлений, постепенно «отстаивающихся» на различных уровнях культуры. Она сопровождается вполне очевидной в таких случаях эклектикой, еще более увеличивающей эту пестроту. Эклектика становится с этого времени одной из самых характерных черт новоевропейской культуры XX в.
Уже сама множественность стилей свидетельствует о непреодоленном до конца в культуре ощущении хаотизации мира, несмотря на явственно выраженное стремление к гармонии: по ней тоскуют Пикассо и Дерен (думающий о Рафаэле, который «еще не понят»); ее ищут на разных путях — как на путях аналитически-рассудочного синтеза, пронизывающего и иссушающего в дальнейшей геометризации абстракционизм, так и на путях эмоционально-музыкальной гармонизации мира в человеческом чувстве.
Но это явно выраженное стремление к гармонизации не привело к реальной гармонизации мира и восстановлению в правах цельной новоевропейской личности XIX века. Хаотизация мира (основой которого оставался раздираемый внутренними противоречиями индивидуалистический субъект с вошедшим в плоть и кровь опытом предвоенных десятилетий, теперь уже прочно закрепленным в культуре «вживанием» в нее авангарда) не могла быть «Преодолена до конца.
Это очень ярко продемонстрировало одно из самых крупных новых стилистических течений того времени — сюрреализм, заявивший о себе как о новом направлении в 1924 г. с появлением «Манифеста сюрреализма» ушедшего от дадаизма Бретона.
Фактически поэтому в сюрреализме побеждает тенденция к рационально-логическому оформлению открывшегося мирового хаоса и новому реконструированию уже основательно «пересозданного» индивидуумом мира на основе эклектического синтеза традиций абстрактного искусства с классицистическими влияниями.
Она выражена в движении к иррационально-рациональному синтезу абстрактных и псевдоклассических (основанных на зрительном образе, ноуже лишенных онтологической основы и «обессмысленных» дадаизмом, внутренне пустых) форм. Особенно очевидно это в почти классическом варианте сюрреалистической живописи, представленном С. Дали.
Характерная для сюрреализма эклектика, отражающая хаотизи- рованный личностью мир, приводит к новому его дроблению: дроблению формы у Дали; широкому использованию коллажа; фрагменти- зации и некоторой «рваности» литературной формы; во многом также разрушающим единство поискам иррационалистически скрытых за словами и вещами смыслов (аналогичным романтизму, символизму, и модерну) — поискам, отразившимся и в кинематографе («Андалузский пес» Бунюэля и Дали (1929)). Не менее симптоматично и «анатомирование» умерщвляемой формы у Дали (сравнивающего искусство с «клиникой») — анатомирование с последующим вкладыванием в нее нового смысла, никак не связанного с ее содержанием.
1920-е и начало 1930-х годов чрезвычайно важны для западного мира развитием экономической сферы, где продолжалась бурная индустриализация и урбанизация, в ходе которой городское население начинает постепенно численно подавлять сельское.
Все более интенсивным поэтому становится индивидуализирующее социальное и психологическое влияние городской среды. Более того, экономическая среда начинает менять и мироощущение земледельца. Начинается кардинальная перестройка сельского хозяйства, связанная с вхождением в него новой, индивидуализированной «малой» техники — трактора и автомобиля. Подобного рода технические средства начинают все активнее проникать в массовый быт горожан, обусловливая кардинальное изменение среды их обитания (еще не вполне завершенное в 30-е гг.); растущая этажность городов определяет столь же кардинальную трансформацию, визуальной среды в них.
Однако последовательное воплощение индивидуалистически-кон- курентной модели в экономике привело к крупнейшему мировому экономическому кризису и «великой депрессии» 1929—1933 гг., с начала которых начал стремительно разворачиваться новый, еще более глубокий кризис новоевропейской культуры, закончившийся Второй мировой войной.
Он со всей очевидностью продемонстрировал, что полное воскрешение этой личности в ее целостности после предыдущего кризиса начала века оказалось уже невозможным. Маска, под которой тем не менее чувствуется живой человек, стала глубокой метафорой, отражающей трагедию утраты целостности и очевидную неполноту восстановления личности в культуре 20-х, соединенную с предощущением нового карнавала, в котором личности этой придется участвовать уже без прежнего веселья и радости, сопровождавших «маскарадное» начало векаЭту незавершившую свое восстановление личность действительно ждет новый, несравнимый с карнавалом начала века, еще более фан- тасмагоричный, трагический и зловещий карнавал 1930-х годов — карнавал без истинного веселья, с почти полным развалом человека, с новой потерей человеческого лица, беззащитного под маской в бушующей толпе, — карнавал массовых шествий, радостного и не всегда показного ликования неистовствующей толпы, требующей одновременно человеческого счастья и человеческой смерти.
Именно тогда, в период казахстанской ссылки (с 1930 г.), начинается движение М. М. Бахтина от диалога 20-х годов (его работа о Достоевском 1929 г.), в котором еще сохраняется уже начавшая свою трансформацию и теряющая в подчинении законам диалога свою определенность личность (автора, героя — второго «Я», участвующего в диалоге), к имперсонализированному карнавалу (в начатом тогда труде о Рабле) с полным растворением в его оргиастической стихии всяческих индивидуальных черт.
Тогда же карнавал прорастает и в «Мастере и Маргарите» Михаила Булгакова, где почти все герои на глазах превращаются в маски, скрывающие за собой что-то другое, а идея карнавала и прямо материализуется в знаменитом «Бале Сатаны», возглавляемым Воландом.
Карнавальный мотив отчетливо чу^твуется и в начатой в 1940 г. «Поэме без героя» Анны Ахматовой, пронизанной реминисценциями «маскарадной» эпохи начала века.
Ощущение этой «масковости» распадающейся новоевропейской личности в нарастающей вновь хаотизации мира не менее остро чувствуется и на западноевропейской почве: Иохан Хейзинга «все определеннее приходит к убеждению, что человеческая культура возникает и развивается в игре, как игра» (см. вышедшую в 1938 г. книгу «Homo ludens» — «Человек играющий»).
Впрочем, столь симптоматичное для эпохи оформление основ теории игры, в которой игра становится сущностью бытия, а само бытие — ее результатом, имело в подпочве прочные традиции, заложенные еще довоенным авангардом, превратившимся на поздней стадии в интеллектуальную игру с формами.
Мировой экономический кризис 1929—1933 гг. повлек за собой и серьезнейший кризис прежней экономической, социологической и этической парадигмы новоевропейского мира. В поисках выхода из кризиса индивидуалистическая новоевропейская культура начала трансформацию этой парадигмы — неизбежное возвращение к идее целостности, требовавшей во имя спасения основ индивидуалистической личности регулирования и ограничения разносивших ее на части крайностей и ставших почти непримиримыми внутренних противоречийТрансформация началась почти повсеместно, но приобрела разный размах и разные формы. Возникли и крайние — тоталитарные — ее варианты, где регулирование приобрело особенно жесткие формы и осуществлялось на основе предельно углубившихся противоречий новоевропейской культуры. Характерно, что подобные тенденции оказались сильнее всего в тех странах, где традиции экспрессивного деконструк- тивного авангарда в искусстве проявились в предшествующий период, пожалуй, сильнее всего — в Германии, России и Италии.
Тоталитаризм отнюдь не был порождением чьей-то злобной воли. В нем нашло свое воплощение закономерное развитие до своих крайних пределов противоречий, органически свойственных новоевропейской культуре, «плотью от плоти» которой он и был.
Поэтому столь же противоречив тоталитаризм оказался и по своей сути. Он сочетал в себе:
1) концентрированное выражение объектного отношения к человеку, доведенного до своих крайних логических пределов в массовом уничтожении людей, 2) с попыткой избавиться от ощущения его в возвращении к тотальной цельности человека и общества, предпринятой 3) на почве авангардистской идеи немедленного коренного «переконструирования» мира и человека 4) на основе предельно логической рационалистически-механической организации их.
В тоталитаризме присутствовало и стремление избежать нарастающего нового раскола личности и как следствие — тяга и попытка вернуться к здравому мещанскому идеалу новоевропейской личности 1850-х гг. — правда, преимущественно к односторонне-материальному его воплощению, лишенному внутренней глубины, опрощенному и огрубленному в материально-прагматичной мелкобуржуазной среде.
Попытка эта неминуемо сочеталась и с неоромантическим героическим порывом, тоже «уплощенным» тоталитаризмом; свидетельство тому — возвращение к столь же огрубленному и препарированному ницшеанству в нацизме, объективно показывающее, тем не менее, наличие в них общей внутренней почвы.
Поэтому вовсе не случайным выглядит в тоталитарных режимах и возврат к героизированному (отчасти ницшеански в Германии) и при- митивизированному реализму: 1) «нордическому реализму» «стального стиля» в Германии и 2) «социалистическому реализму» сталинского толка в России.
Отсюда становится понятным и изгнание авангарда из культуры этих режимов: в 1933—1934 гг. авангард, основательно удобривший некоторыми своими идеями духовную почву тоталитаризма, но неприемлемый в целом из-за отсутствия цельности и из-за своей несовместимой с рационалистической организацией общества хаотической сложности, начал активно устраняться из культуры, все более подчиняемой государственнойволе и организуемой государством. Целый культурный пласт исчез из жизни целого поколения, воспитанного с «провалом» его в мышлении и сознании.
«Тоталитарный вариант» выхода из назревшего кризиса был отнюдь не единственным. Возникали и другие варианты реакции на кризис — более умеренные и демократичные, тоже предполагавшие возврат к целостности на основе логической ее организации, но к целостности, более структурированной, атомизированной и индивидуализированной, предполагавшей новую «социализацию» индивида с восстановлением целостности его «лица».
В конечном счете они привели к существенному изменению новоевропейской культуры и формированию нового ее варианта — либерально-демократического социализированного варианта, начавшего формироваться в американском рузвельтовском «Новом курсе» и «народных фронтах» 1930-х гг., но достигшего подлинной зрелости уже после войны, в 40 — 70-е годы.
Он был закономерной реакцией на кризис 30 — 40-х гг., вылившийся в конечном счете в новую, Вторую мировую войну, опять «распылившую» человека в газовых печах Дахау и показавшую масштабы разрушительного потенциала новоевропейской культуры. Следствием ее было новое послевоенное «трезвение».
Новую культурную ситуацию характеризует в первую очередь «социализация» человека: устранение крайностей индивидуализма, растущее понимание ответственности индивидуума, сочетающееся с идеей внутренне и сознательно ограниченной свободы и необходимости разумного поведения человека в рамках человеческой общности. Тенденция эта вполне выразилась в 1957 г. в нобелевских речах Аль- бера Камю.
Закономерным следствием этого нового пласта в новоевропейском мироощущении стал «неореализм» конца 40-х — начала 60-х гг., проявившийся сильнее всего в киноискусстве, — чистое и мощное течение реализма, вновь воскресившее в культуре целостную новоевропейскую личность в глубоко индивидуализированном облике.
Стремление найти прочные основы этой личности в целостности косвенно отразилось в охватившей в 40 — 60-е гг. новоевропейскую культуру тяге к системостроительству.
Она охватила, в частности, процессы теоретического оформления новой картины мира в тогдашней физике, где как раз завершается создание и оформление новой системы физического осмысления мира, основанной на синтезе теории поля с эйнштейновской теорией относительности и концепцией элементарных частиц.
Но, может быть, наиболее знаменательным ее выражением был структурализм 40 — 60-х гг., строящийся на идеях системы и структуры — в первую очередь структуры как онтологизированной и сложно организованной целостности, основанной на связи и соподчинении входящих в нее индивидуализированных и достаточно самостоятельных элементов, имеющих устойчивые и определенные формы.
На базе той же идеи соподчинения и структурности начала бурно развиваться и прогрессировать информатика и кибернетика, особенно после того, как в 1948 г. вышла работа американского математика Норберта Винера «Кибернетика, или Управление и связь в животном и машине».
Однако это «возвращение к реальности» не могло быть в новоевропейской культуре последовательным и полным: индивидуалистическая личность уже слишком глубоко взломала онтологические основы мира, чтобы отказаться от обладания его вещами и вернуться к его изначальной онтологической цельности. И сами понятия структуры и системы вполне отчетливо отразили эту непоследовательность возвращения к реальности.
Можно сказать, что и в целом в 40 — 60-е гг. в нем доминирует идея атомиэированной и рационализированной общности, что и выражено 1) структурализмом и началом системостроительства, а также 2) возвращением к марксизму и 3) несколько марксизированному позитивизму в логическом неопозитивизме, восходящем к «Венскому кружку» 1920-х гг.
Весьма симптоматичным был прежде всего новый виток влияния марксизма, столь характерного и значимого для западноевропейской интеллектуальной панорамы 40 — 60-х гг. (ибо в основе марксизма как раз и лежит идея подобной атомузированной целостности, опирающейся на новоевропейскую индивидуалистическую личность середины XIX века). Однако и здесь не было механического возвращения к классическому Марксу: доминировавший тогда западноевропейский «романский» (с преобладанием французского центра) марксизм был заметно трансформирован интеллектуалами.
Тяга к системостроительству и структурализму отнюдь не привела к полному и последовательному утверждению новоевропейской индивидуалистической личности XIX века в опоре на общность.
Были и прямые попытки утвердить эту индивидуалистическую личность в ее «классическом понимании» на основах буржуазного индивидуализма XIX в.: одна из них была сделана в 1945 г. эмигрировавшим в Новую Зеландию от нацизма австрийцем Карлом Поппером в работе «Открытое общество, его друзья и враги». Вовсе не случайно Поппер (протестуя против тоталитаризма, основателем которого он считал Платона) позднее высказывал недвусмыслАшые симпатии к дарвинизму.
Но в этих почти традиционных вариантах своего осмысления новоевропейская личность так и не достигла подлинной цельности, не сумела найти для себя твердую опору. Об этом вновь свидетельствует традиционный для нее и в послевоенные годы уход от онтологизма в сферу гносеологииАнализ онтологических структур мира все больше заменялся анализом форм освоения и познания его человеком — в первую очередь анализом логических структур языка, за которыми исчезали сам мир и человек.
Разрушив онтологичность слова, новоевропейская культура фактически пришла в конце концов парадоксальным образом к признанию и новому утверждению слова, к признанию огромной творящей силы словесной конструкции, заслонившей собой реалии мира
В многочисленных теориях «языка» слово 1) потеряло определенность своих границ; 2) жесткую связь с реальностью; 3) само стало податливым и зависимым от человека — и, в конечном счете, язык превратился в единственную реальность, почти не связанную с реальностью объективно существующей.
Эта тенденция получала все большее влияние в структурализме, чтобы в последующем пышным цветом расцвести в постструктуралистскую эпоху, оказывая при этом огромное воздействие и на относительно независимых мыслителей: Юрген Хабермас, в конечном счете, пришел к «утверждению прямого примата коммуникативной функции над производственными функциями в определении человечества, так же как и в развитии истории», — к утверждению примата «языка» над «трудом», согласно терминологии Хабермаса.
Вовсе не случайно и сама теория бытия как игры, сформулированная уже Хейзингой, превращается в послевоенные годы в одно из излюбленных методических средств в руках интеллектуалов, о чем ярче всего свидетельствует «Игра в бисер» Германа Гессе.
Само искусство этого периода тоже все больше начинает проявлять наклонность к интеллектуальной игре.
О новом витке постепенно зреющего сомнения в устойчивости человеческой личности свидетельствует и появление в середине 1950-х гг. нового течения в искусстве — так называемого «поп-арта», в котором интеллектуальная игра приняла упрощенные и огрубленные формы, оказалась примитивизированной до уровня простого обывателя и соединенной с прагматически-рекламной стороной новоевропейского искусства; кроме того, она приняла форму «самоиронии» высокого искусства над собой, выдвинув на первый план «эстетику обыденного и вульгарного», повсеместно встречающегося и легко узнаваемого, соединив «высокое искусство» с массовой «антикультурой» и китчем.
Намеренно акцентированное внимание на утрате смысла реальных вещей свидетельствовало о новом развеществлении мира, о нарастающей «знаковости» самого человека, достигающей новой ступени по мере расцвета поп-арта к середине 1960-х гг. Все это свидетельствовало о растущем кризисе основ с трудом обретенной в послевоенный период новоевропейской личности — кризисе, предвещавшем наступление эпохи постмодернизма.
И вместе с тем послевоенная эпоха (а особенно десятилетие с середины 1950-х до середины 1960-х гг.) вошла в анналы новоевропейской культуры как один из самых светлых периодов в ее истории — как период, окрашенный искренностью, теплотой и оптимистическими надеждами на возможность бесконфликтного демократического развития и взаимопонимания в масштабах всего мираПочву для этого создал и начавшийся с крушением тоталитарных режимов в 1950-х гг. процесс реальной демократизации в социалистических странах, породивший в их культуре еще полное чистоты и искренности поколение «шестидесятников», окрашенное камерными интонациями «бардовской» песни.
Десятилетие «благополучных шестидесятых», озвученное знаменитыми «Битлз», несмотря на свои недостатки, стало, пожалуй, самым привлекательным периодом в истории новоевропейской культуры.
Пятидесятые и шестидесятые годы оказались наиболее благоприятным периодом и в экономическом развитии основ новоевропейской культуры. Их характеризует быстрый экономический рост, еще не натолкнувшийся на энергетические проблемы. Может быть, именно он и послужил главной причиной ее ошеломляющего успеха.
Ибо одно из главных оснований триумфа новоевропейской культуры — ее более высокий энергетический коэффициент, способность использовать большое количество энергии в самых разнообразных ее видах.
На базе этих успехов активно формировалось «потребительское общество»: оно и без того было сутью новоевропейской культуры (достаточно вспомнить высказывания Гегеля о цели человеческой деятельности как присвоении и овладении вещами), но именно в этот период эта суть четко формулируется в сознании и становится одной из основных установок человеческой деятельности.
Рационалистическая логика естественных наук делается своего рода богом мира: науку (в том числе и в гуманитарных ее областях) охватывает страстная жажда «алгеброй гармонию поверить», вылившаяся в бурное строительство логико-математических моделей самых различных явлений.
Еще одним результатом этого технологического и энергетического переворота стала массовая урбанизация — перестройка новоевропейской культурой человеческой среды обитания по своему образу и подобию практически завершается к этому времени.
25 3254 385
Как следствие, в 50 — 60-е гг. происходит активное вытеснение крестьянства, заканчивающееся в развитых странах почти полной его ликвидацией — сужение сферы носителей традиционной культуры и перемещение человечества в созданную по меркам новоевропейской культуры городскую среду усугубляет его отрыв от почвы, от реалий активного и живого природного мира.
Но в упоении от совершающегося на глазах технологического переворота, основанного фактически на завершении смены биологических источников энергии на другие ее виды, человечество перестало замечать заложенные во всем этом чрезвычайно серьезные проблемы.
Угроза начала осознаваться только к концу 60-х гг., когда группа самых дальновидных предпринимателей, ученых и политиков создала в 1968 г«Римский клуб» — неправительственную организацию, поставившую себе целью привлечь внимание к ограниченности ресурсов человечества и губительности для него слепого следования сложившимся тенденциям р развитии новоевропейского мира.
Кризис и обозначившиеся с ним тенденции покончили с безоблачным оптимизмом 60-х гг., вынудили западноевропейские общества перейти с ростом стоимости энергии к активному энергосбережению и в конце концов привели к смене господствующего в послевоенное время варианта новоевропейской культуры и частичному отказу от либе- рально-демократической социализированной ее парадигмы, основанной на здоровых основах воскрешенной (пусть и не вполне последовательно) после войны целостности новоевропейской личности.
Но уже в 1979—1981 гг., под влиянием нового экономического кризиса, хотя и не имевшего столь серьезных последствий, западный новоевропейский мир начал смену модели своего развития, перейдя почти повсеместно к политике неоконсерватизма («тэтчеризм», «рей- ганомика» и т.д.), основанной на сокращении социальных программ и государственного регулирования и возврате к индивидуалистически- конкурентной экономической парадигме начала века.
В культуре эта эпоха была ознаменована наступлением эры «постмодернизма». Однако первые его ростки в «культурном поле» пробились гораздо раньше.
Не следует забывать и о том, что параллельно со структурализмом продолжало сказываться и влияние французского экзистенциализма, одной из основ которого был глубинный иррационализм, вновь начавший укреплять свои позиции в культуре.
Свидетельство тому — постоянные симпатии к Ницше и стремление сохранить его авторитет даже на волне послевоенного пика критики фашизма, явно имевшего ницшеанскую подпочву.
Позднее влияние ницшеанских, фрейдистских и неофрейдистских концепций с явным вниманием и тяготением к сфере импульсивного и загадочного бессознательного все больше возрастает, отражая растущее ощущение расколотости субъекта, подвергавшегося все более значительному воздействию со стороны наращивающего свою активность окружающего его мира. Растущая одновременно с этим активная роль человека в пересоздании мира и самого человеческого сообщества все более углубляет эти противоречивые ощущения, что приводит в конце концов к постепенному расшатыванию достигнутой на время в послевоенный период личностной и общественной целостности
В конце 1960-х гг. возникает постструктурализм, формировавшийся в значительной степени на фоне «левых вариантов» западноевропейской общественной мысли — вариантов, болезненно стремящихся к утверждению свободы индивидуалистической личности и от этого все острее ощущающих по мере нарастающего ответного сопротивления мира ее раскол
Принято считать, что формирование постструктурализма как направления начинается с 1966 г. — с доклада Жака Дерриды в американском университете Дж. Хопкинса, i^jpepociiiero в раннюю работу «Структура, знак и игра в дискурсе о гуманитарных науках», где в сжатом виде были сформулированы многие основные положения постструктуралистской доктрины
Начавшийся отказ от послевоенной парадигмы новоевропейской культуры, выстроенной на структурном единстве мира, основанного на социализированной личности, привел прежде всего к кризису структуры, выражающей это единство. Была осуществлена децентрация структуры, лишавшая ее онтологизированной устойчивости, делавшей ее слишком «метафизичной» и независимой от человека. Децентрация в определенной степени преодолевает основной недостаток структурализма, придавая структуре внутренний динамизм и внешнюю подвижность, способность к трансформации. Но в то же самое время она хаотизирует структуру и ведет к растворению ее в бесструктурности; лишает ее смысла и определенности, а вместе с тем означает отрицание стоящей за ее элементами и вещами онтологической реальности («логоцентрической метафизики» в терминологии Дерриды) и дальнейший уход от нее
Деонтологизация структуры оказывается в конечном счете лишь средством для полного подчинения структуры истолкованию оперирующего с ней субъекта, превращающего ее в пластичный материал. А значит, оборачивается превращением в высшую и единственную реальность самих структур человеческого сознания, самого процесса осмысления мира человеком, персонифицированного для постструктуралистов прежде всего в языке.
Не случайно и понимание языка прежде всего в его письменной, знаковой фиксации — языка как текста, отвлеченного от человека и существующего само по себе, с характерной для этого неприязнью к устной речи, слишком зависимой от определяющего ее субъекта.
В постструктуралистскую эпоху главным становится 1) отказ от поиска истины, в которую уже никто не верит (считая ее проявлением «логоцентрической метафизики»), и 2) переключение на проблемы взаимодействия в сфере сознания — на проблемы коммуникации и языка как фактически автономных и главенствующих в процессе исторического развития структур. В самих подобных теориях на первый план все более выдвигается проблема знака, все более порывающего с реальностью и превращающегося в графический символ, которому по произволу человека может быть придано любое содержание. Все это, в конечном счете, приблизило «компьютерную революцию», позволившую частично обуздать колоссальный поток информации.
Однако переход к многочисленным операциям с формальными знаковыми системами имел и другие далеко идущие последствия.
Культура и искусство XX в. все больше оперирует уже не реальностью (онтологичной и самой по себе неподатливой), а «вторичной реальностью» — реальностью, пересозданной человеком, то есть созданной человечеством культурной (а сейчас и технологической) средой как более податливым и пластичным материалом для своих интеллектуально-рационалистических операций по ее переделке и трансформации в современном духе, превращая ее при этом в поле интеллектуальной игры и интеллектуального моделирования, еще больше заслоняющих подлинную реальность.
Во всем этом отчетливо читается один и тот же процесс — разрушение знака и разрушение вещи, стоящей за ним, есть лишь следствие новой потери человека, нового растворения личности, и вовсе не случайна деконструкция и утрата самого человеческого субъекта в постструктурализме В постструктурализме происходит новое крушение субъекта, растворенного в хаотизирующемся мире.
Традиционная попытка расширить пределы личностной свободы, наталкивающаяся на вполне естественное сопротивление мира, снова приводит к тому, что нормальным состоянием личности начинает считаться ее бессознательная основа, реализуемая в состояниях, в которых в максимальной степени проявляется неограниченная свобода индивидуума.
За нормальное состояние личности часто принимается состояние ее максимальной неоформленности — патологии, приближающее ее к безумию. Вовсе не случайно проблема безумия так часто занимает постструктуралистов: Фуко посвящает ей несколько своих работ, доходя до романтизации безумия как воплощенного состояния свободы; Делез считает шизофрению нормальным состоянием человека, создавая концепции «шизоанализа» и «шизофренического языка». Столь же не случайно в постструктурализме и огромное влияние фрейдистских и неофрейдистских концепций, новое обращение к проблемам сексуальности, выражающей эти неконтролируемые импульсивные начала личности. ^
Нормальной личностной основой для постструктурализма становится личность принципиально неоформленная, лишенная, как и постструктуралистская структура, центра — определяющего ее смыслового ядра.
В связи с этим и сам процесс кристаллизации личности начинает трактоваться как насилие над ней, как насильственное оформление ее извне, достигаемое принудительной силой власти или столь же тотально оформляющими ее насильственными «клише» идеологий и «научных дискурсов» (Фуко). Почти мистический характер начинает приобретать проблема власти как подобной оформляющей силы, действующей, в свою очередь, столь же импульсивно и неоформленно, «имеющей характер фатальной неизбежности», которая может в равной мере служить как добру, так и злу, выступая и как репрессивная, подавляющая, и как высвобождающая, эмансипирующая сила.
Таким образом, «власть», столь же неопределимая и имперсональ- ная, как сама постструктуралистская личность, превращается чуть ли не в основную силу, придающую личности хоть какую-то (пусть и насильственно навязанную ей) временную определенность. При этом переход личности в «оформленное» состояние трактуется как необратимое зло, разрушающее (для постструктуралистов) прежде всего определяющую личность неограниченную свободу.
Поэтому возврат к желанной свободе личности не может стать не чем иным, как возвратом к стихийному, неоформленному, неструктурированному ее состоянию,
А потому реализуется в ходе иррационального анархического (направленного против столь же иррациональной «власти») бунта, только усиливающего и усугубляющего растущую хаотизацию мира. Более того, иррационализм становится принципом постструктуралистской культуры, приводя в ней к отрицанию и жесткой критике «просвещенческого» европейского логоцентризма.
Во всем этом был и несомненно положительный момент — возвращение утраченного единства и активности миру, что отвечало его реалиям в большей степени, чем прежняя позиция новоевропейской культуры, основанная на его статической атомизации и пассивности. Но, к сожалению, миру, слишком неопределенному и хаотичному, «киселеобразному», в котором полностью потерялся человек.
Эти тенденции отразились и в растущем внимании к дзэн-буд- дизму, основанному на изначальном единстве бытия и «стирании грани» между вещами мира. Однако фактически это был уже своеобразно понятый и трансфомированный «новоевропейский дзэн».
«Постструктуралистская составляющая», еще не бывшая на рубеже 60-х и в первой половине 70-х гг. определяющей силой в новоевропейском культурном климате (в том числе и в силу своего узкоин- теллектуалистического характера), тем не менее показательна как проявление тенденции к нарастающему кризису послевоенного «социализированного» варианта новоевропейской культуры, основанного на идее атомизированной рационализированной структурированной общности.
Однако она постепенно усиливала свои позиции по мере нарастания этого кризиса, вполне назревшего в середине 1970-х гг. и окончательно осознанного в период начавшейся в конце 70-х смены варианта новоевропейской культурной парадигмы в процессе начавшихся «неоконсервативных революций ».
Но общее новоевропейское стремление к активному экспериментаторскому «перетворению» мира индивидуалистическим субъектом, возросшему с его технической мощью, наталкивается в 70 — 80-е гг. на растущее сопротивление мира, в том числе и на экологическое сопротивление живого его вещества, а также составляющих его политических и общественных структур.
Недолгая эйфория от иллюзии реализуемости этой парадигмы, возникшая во второй половине 1980-х гг. j связи с крушением социализма, сопровождающимся, как казалось, почти повсеместным утверждением индивидуалистически-конкурентной псевдодемократической «рыночной» общественной модели, способной решить все проблемы (с максимальной силой выраженная в статье прямолинейного служащего американского госдепартамента Ф. Фукуямы, на котором «закончилась» не имеющая конца история), испарилась в ощущении нарастающего в мире хаоса.
В конце 70-х — начале 90-х гг. все более явствен стал рост конфликтности и хаотизации мира. Мир погрузился в бесконечную череду региональных и национальных конфликтов да<