Николай Зорин Надежда Зорина
Интервью со смертью
Текст предоставлен правообладателем https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=590175
«Интервью со смертью: роман»: Центрполиграф; Москва; 2009
ISBN 978‑5‑9524‑4007‑4
Аннотация
Кира Самохина, ведущий репортер криминального отдела газеты «Происшествие», понимала, что прошлое рано или поздно нанесет визит в ее насыщенную событиями жизнь. Что‑то подсказывало ей: бывший жених Алексей, пропавший пять лет назад, совсем рядом. Об этом говорила и серия жестоких убийств, явно связанных с ним. Своими подозрениями она не делилась ни с кем, даже с близким человеком – другом детства Русланом. Ей предстояло сразиться с тенью вчерашнего дня один на один…
Надежда Зорина, Николай Зорин
Интервью со смертью
Роман
Пролог
В конце концов я перестала отвечать на их вопросы – и свидание разрешили. Фридрих Миллер позвонил в гостиницу и радостно, будто все самое худшее осталось позади, объявил: «Свидание разрешили! Вы счастливы?» Я ничего ему не ответила, молча повесила трубку. Тогда он перезвонил снова, он никак не мог взять в толк, почему я не радуюсь, ведь этого свидания мы добивались вместе. А когда я опять ничего не ответила, ужасно обиделся. Обиделся, но все‑таки заехал за мной в гостиницу и опекал и заботился всю дорогу, отечески ласково трепал по щеке, мол, все образуется, главного‑то мы добились, ввел под руку в это страшное здание и, бережно поддерживая, усадил на стул. Тут я окончательно поняла, что не хочу никакого свидания.
Не хочу! Не могу! Не выдержу! Мне не нужно это свидание, мне нужно бежать отсюда без оглядки. Пока не поздно.
|
Поздно. Бежать уже поздно. Не удастся сбежать. Фридрих крепко держит меня за руку и улыбается, улыбается и снова треплет мою щеку. Поздно бежать.
Мои духи меня сводят с ума. Одеколон Фридриха меня сводит с ума. Этот тюремно‑канцелярский запах сводит меня с ума. Зачем я так упорно добивалась свидания? Что я скажу Алеше? Что я ему верю – и это самое главное? Что понимаю: весь этот ужас – просто ошибка, которая скоро будет исправлена? Что я люблю его, очень люблю? Когда я его увижу, закованного в наручники, небритого, в порванной рубахе, я не смогу ничего сказать. Не смогу сказать и, возможно, любить перестану. Да и какой смысл говорить? Они‑то ему не верят. Они и мне не поверили, я так и не смогла их убедить в том, что Алексей совсем не тот человек, за которого его принимают. Они не верят, и, значит, ошибка не будет исправлена.
Так зачем же я здесь сижу? Мне надо бежать, бежать… Поздно. Они уже вывели его из камеры, поставили лицом к стене, обыскали и повлекли по коридору. Длинный, длинный коридор. Человек, за которого его принимают, – опасный преступник: киллер, убивший двадцать семь человек, гражданин Германии Артур Кельвейн, долго и безуспешно разыскиваемый Интерполом.
Его арестовали в магазине мужской одежды, где мы покупали ему сандалии. Его арестовали, а я так и не смогла ничего доказать, хоть и очень старалась. Это я потом замолчала, а сначала все говорила и говорила, и остановить меня было невозможно. Мой рассказ – такой правдивый, такой искренний – должен был убедить в том, что Алексей невиновен. Я очень хотела его спасти. Но они не поверили, не поверили, что Алексей не Кельвейн, не киллер. И тогда я замолчала, не только рассказывать перестала – отказалась отвечать на их вопросы. А они вдруг дали свидание. Наверное, чтобы меня подкупить.
|
Что же так долго его не приводят? Длинные, длинные коридоры…
Мы познакомились месяц назад. Это было в тот день, когда я сдала последний экзамен. Оставалась еще защита диплома. Я так и не узнала, что Алексей делал у нас в университете, но могу поклясться: пришел он туда не затем, чтобы кого‑то убить.
Он пришел, чтобы мы стали самыми счастливыми людьми на свете.
Так и вышло, так и оказалось. Наше счастье было абсолютно, безгранично, наше счастье было материально и могло бы передаваться по наследству, как некая вдруг приобретенная, но укоренившаяся в организме болезнь. Оно, наше неистовое счастье, даже боль причиняло, сладкую, но с трудом переносимую. А потом мы прилетели в Одессу.
Что мы знали об Одессе? Ничего, ровным счетом ничего, но представляли, что наше неистовое, безграничное счастье станет в этом волшебном городе еще неистовее и безграничнее. Мы думали: выйдем из самолета, и нас тут же окутает дивное благоухание юга, моря и каких‑то экзотических цветов.
Одесса пахла разогретым железом, машинным маслом и застаревшей пылью – никакого дивного благоухания. Но наше счастье не насторожилось.
Солнце жгло нестерпимо, море не выглядывало из‑за поворотов этих грязных, неухоженных улиц. Но мы не восприняли это как предзнаменование – вопреки всему, искусственно, доводили свое счастье до экстаза. А до моря было еще так далеко…
|
На море мы так и не попали.
Мы вошли в магазин. Присмотрели Алеше гавайку и шорты. Пока Алексей расплачивался, я отошла в отдел обуви, долго, придирчиво выбирала ему сандалии, упиваясь ролью жены, взрослой хозяйственной женщины – наивная маленькая дурочка! Пожалела, что нет с собой шила – мама всегда брала с собой шило, когда покупала обувь папе, ковыряла подошву, проверяя на крепость. И тут вдруг что‑то произошло. Шум? Порыв ветра? Нет, сейчас не восстановить. Когда я им рассказывала так много, так подробно, так долго нашу историю – не могла объяснить, что именно случилось. Я почувствовала только, что это конец – конец счастью и, может быть, жизни. Стояла с сандалией в руке, завороженная ужасом – голова вполоборота, – и смотрела, как опрокидывают на пол послушно‑безвольное тело моего любимого. Они были не в форме, почему‑то не в форме. На секунду мелькнула надежда, что это просто бандиты, грабители и, значит, можно спастись. Спасти и спастись. И я опять пожалела, что нет у меня с собой шила. И бросилась к ним. Что‑то я кричала, кричала. Меня оттолкнули, меня оттащили. Женщина – продавщица? хозяйка магазина? переодетый полицейский? – крепко ухватила за руку, повлекла в какую‑то подсобку. Я услышала звук сирены…
Я не видела, как увозили Алешу. А потом мне рассказали, что Алексей Тучков – вовсе не Алексей Тучков, а гражданин Германии Артур Кельвейн, известный киллер, разыскиваемый Интерполом и заочно приговоренный к высшей мере. Это был такой бред, что сначала я даже обрадовалась: все разъяснится, не может не разъясниться. И принялась рассказывать…
Я все рассказывала, рассказывала, а они мне не верили. Я требовала свидания, я требовала адвоката, я требовала нашего, русского консула.
Консул приехал ко мне в гостиницу. Однажды утром. Консул Германии. Фридрих Миллер. Я и ему тут же принялась рассказывать. Но он ничего утешительного сообщить не мог, хоть и очень пытался утешить. Вместе со мной он стал добиваться свидания, сосредоточил все свои усилия на этом, будто свидание – конечная цель, оправдательный приговор. Добрейший человек, Фридрих Миллер, наивный брат милосердия, только толку от него – чуть.
Свидания в конце концов нам удалось добиться.
– Что‑то долго его не ведут. Какая‑то задержка? Пойду узнаю, в чем там дело. – Фридрих поднялся, вышел из комнаты.
А ведь все могло быть иначе. Если бы Алеша не поехал со мной в Одессу… Это я его уговорила.
Путевку купила мама. На следующий день после того, как я защитила диплом. Вернее, купила она две путевки – мне и Руслану Столярову. Мы были знакомы с ним лет двести, он жил в соседнем подъезде до недавнего времени. Руслана мама всегда любила, жалела (я никогда не могла понять за что) и до того им в конце концов прониклась, что не потерпела бы никого другого в качестве моего мужа. Именно поэтому я и скрывала ото всех Алексея. Только Руслану все рассказала и попросила помочь переоформить на Алешу путевку, а в качестве утешительного приза пообещала привезти ему живую медузу в стеклянной банке. Медузе он не обрадовался, совсем не обрадовался, но заверил, что станет меня прикрывать до нашего возвращения.
Больше всего я боялась, что мама поедет нас провожать, но все обошлось. В аэропортовском магазине Алеша купил цифровой фотоаппарат, и мы тут же сфотографировались. Фотоаппарат был у Алексея, когда его арестовали, теперь у меня даже снимков его не останется. Ничего не останется!
Мы заняли свои места. Я оглядела соседей – туристическая группа из десяти человек – наша группа, нам предстоит вместе лететь, а потом жить бок о бок несколько дней. Мне представилось, что все эти люди нам с Алешей ужасно завидуют. И я опять оглядела их, но уже гордо.
Самолет разогнался и стал набирать высоту. Я закрыла глаза, прижалась к Алексею.
Весь полет я благополучно проспала, но, к сожалению, так и не увидела во сне моря. Впрочем, спала не я одна, старик напротив, тот не проснулся, даже когда мы приземлились в Одессе. Пожилая женщина, вероятно жена, трясла его за плечо, но никак не могла добудиться.
Мы выгрузились из самолета, я с наслаждением вдохнула воздух, наполненный заводскими испарениями и больной, нечистоплотной старостью, – и не почувствовала подвоха. Злое солнце накинулось на меня, но я подставила ему свое лицо, улыбнулась и пролепетала что‑то глупо‑восторженно‑счастливое.
А потом мы пошли в магазин покупать курортный наряд для Алеши.
Скрипнула дверь. Это вернулся Фридрих. Посмотрел на меня таинственным взглядом – нарочито таинственным, приложил зачем‑то палец к губам.
– Сейчас его приведут. Сейчас, сейчас. Вы только не волнуйтесь, Кирочка.
Я не волнуюсь. Я совсем не волнуюсь! Вот только духи задушили! Мои духи меня задушили. Я больше никогда не смогу пользоваться духами. Этот город оказался страшным монстром.
Снова скрипнула дверь. Кто‑то заглянул в комнату. Фридрих тронул меня за плечо:
– Пойдемте, Кирочка.
Я посмотрела на него с удивлением: что он? куда?
– Разве Алексея не сюда приведут?
– Нет, что вы, конечно нет. Пойдемте.
Он снова взял меня под руку, как когда мы входили в это здание. Длинный, длинный коридор…
Комната, в которую мы пришли, была разделена надвое железной решеткой. Ну да, все правильно: этот Кельвейн, за которого принимают Алешу, опасный преступник, мне ведь с Кельвейном, а не с Алешей разрешили свидание.
– Присядьте. Сейчас.
Да‑да, сейчас…
Движение, шум. В той, зарешеченной половине – движение, шум. Это дверь открывают.
Я больше никогда не смогу…
Ввели какого‑то человека, тоже преступника, как тот, за которого принимают Алешу. Значит, свидание не у меня одной? Но где же еще посетители?
– Кира!
Почему он мне улыбается, этот незнакомый, чужой человек? Откуда знает мое имя? Или они сидят в одной камере, и Алеша ему про меня рассказал?
– Где Алексей? Почему его не приводят? – Я растерянно смотрю на Фридриха – он смотрит на меня насмешливо.
– Как это – где? Вот он, ваш Алексей.
Я еще не понимаю их замыслов, я еще думаю, что это новая ошибка.
– Нет, – простодушно возражаю я. – Это не Алексей.
– Да, это Артур. Артур Кельвейн. Алексей Тучков – фальшивое имя по фальшивому паспорту.
– Кира! Я так соскучился по тебе, Кирочка!
Этот незнакомый, чужой человек пытается протянуть мне руку через решетку, двое стражников его отталкивают и не дают руку дотянуть.
– Видишь, в каком положении я оказался. – Он мне опять улыбается, улыбается.
Я начинаю что‑то понимать. Это не ошибка, это самая настоящая подмена!
– Где Алексей? – кричу я. – Где Алеша? – И трясу, отчаянно трясу за плечи Фридриха Миллера.
– Успокойтесь, пожалуйста. Что вы себе позволяете? – Он возмущен, он зол, он совсем не милосерден, он выполнил свою роль и больше не маскируется.
– Прости меня, Кирочка, я так виноват перед тобой. Я невиновен, но я виноват. Мне отсюда не выбраться. Завтра меня пересылают в Германию.
Что он мне говорит, этот чужой человек? Зачем он мне все это говорит? Я не знаю его, мне нет до него никакого дела. Да ведь он говорит с акцентом! С таким же точно акцентом, как Фридрих Миллер.
– Где мой Алеша? – снова спрашиваю я жалобно, чуть не плача – я знаю, они мне не ответят. – Где Алеша?
– Вы плохо себя чувствуете? В таком случае…
Фридрих берет меня за руку выше локтя, крепко берет, как преступницу. Он со мной больше не церемонится.
– Кирочка, прости меня! – умоляет чужой человек.
Я вырываюсь, я выбегаю из этой страшной отвратительной комнаты, я бегу по коридору, длинному‑длинному. Я не знаю, куда мне бежать. Кто‑то спешит за мной. Мне кричат сзади, приказывают остановиться, но я не слушаю, я все бегу, бегу, пока не упираюсь в глухую стену. Все. Это конец. Мне сквозь нее не пробиться.
Часть первая
Пять лет спустя
Глава 1
Первая жертва
В редакции я торчу целый лишний час, хотя делать мне решительно нечего. Все из‑за Главного. Он упорно хочет вытолкнуть меня в отпуск. Просто какая‑то навязчивая идея у человека! Вот и сегодня с самого утра опять завел свою волынку:
– Всех сенсаций, Кирочка, не соберете. Тем более что никаких сенсаций в ближайшее время не предвидится – мертвый сезон. – Он смеется довольным, сытым каким‑то смехом, как будто мертвый сезон лично его вполне устраивает и даже радует. – Шли бы вы лучше в отпуск. Жара‑то какая стоит, в кабинете как в духовке, честное слово. Я бы на вашем месте поехал куда‑нибудь к морю.
К морю! Что он знает о море? Иногда мне кажется, что он надо мной просто издевается. Впрочем, о море и я знаю немного.
А на работе я задержалась специально, чтобы он видел: дел у меня невпроворот и в отпуск мне никак нельзя. Каждый год у нас разыгрывается одна и та же комедия: Главный отправляет меня отдыхать, а я изо всех сил сопротивляюсь. В отпуск я не хочу, ни за что не хочу! Отпуска я панически боюсь! Да и что мне делать в отпуске?
Но на этот раз ситуация несколько иная. Совсем иная! Отдохнуть, я и сама чувствую, мне необходимо. Но не сейчас. Потом. Может быть, через месяц. Я знаю одну вещь, которой не знает Главный, которой пока не знает никто: мертвый сезон в этом году разобьется о самую крупную сенсацию в истории существования нашей газеты. Об этом я узнала сегодня около трех часов дня. Как? Как всегда узнаю такие вещи – я это просто увидела.
А впрочем, может, я действительно переутомилась и мне пора в отпуск? Не обязательно ведь куда‑то ехать, что, если просто закрыться в квартире и пролежать весь месяц на диване? Неплохая идея, кстати говоря!
Неплохая, даже вполне заманчивая идея. Вот только… Нет, в отпуск потом, сейчас мне никак нельзя в отпуск, скоро, совсем скоро начнется. Что это будет? Громкое убийство? Крупнейший пожар? Захват заложников? Пока не знаю, но уверена, материала хватит на цикл статей.
Часы над головой пропищали новый час. Восемь. Пора уходить. В редакции, кроме выпускающих, никого не осталось – демонстрировать свою занятость больше не имеет смысла. Я выключила компьютер, сунула в сумку диктофон и тут поняла, что задержалась вовсе не из‑за Главного. Домой идти страшно не хочется – вот в чем дело. Новое что‑то, раньше со мной такого не было. Я попыталась разобраться в своих ощущениях: должна же быть для этого какая‑то причина – и не смогла понять.
Мне страшно, мне просто страшно возвращаться домой, а причина в том, что…
Не стоит думать ни о каких причинах, и отсрочить возвращение домой совсем не сложно: можно прогуляться по городу или пойти в кино.
Улица совсем не остыла, хоть был уже вечер. В ночном кинотеатре сеанс начинается в девять – если поторопиться, как раз поспею к началу. Почему же мне все‑таки не хочется домой?
В баре, в кинотеатре, купила минералки, выпила таблетку пенталгина, привалилась к спинке кресла, закрыла глаза – фильм уже начинался. Боль бьет в затылок и никак не хочет уняться. Запищал мобильник – нет, это не у меня, это там, на экране. Какая знакомая, однако, мелодия. Может быть, я уже смотрела этот фильм? Сквозь закрытые веки мелькают экранные тени. А трубку все не берут. Нет сил подняться – бессонная ночь… Ребенок плачет и плачет, не может уняться, как боль в затылке. Сколько можно не спать? Жаром дышит бессонная ночь. Телефон, плач ребенка, отблеск пламени в окне дома напротив, бутылочка с оплавленной соской крутится, крутится волчком… Вот оно что, пожар! Почему я опять увидела эту картину? Она мне уже не нужна, пережита, написана.
Статья называлась «Огненная западня» и произвела на публику двойственное впечатление. Одни обвиняли меня в кощунстве, в пугающей материализации деталей (бутылочка‑то главным образом и добила), в связи с дьяволом (определенные вещи я и знать не должна была). Других статья привела в восторг именно из‑за того, из‑за чего не понравилась первым. Коллеги‑журналисты мне страшно завидовали, хоть и пытались не показывать виду, тогда и приклеилось ко мне мое прозвище Мисс Сенсация – насмешливо‑подхалимское. Это было четыре года назад, с тех пор и пошла в гору моя карьера, в головокружительно крутую гору. Все сенсации были мои, я всегда успевала подоспеть раньше своих коллег, а зачастую и раньше служб спасения. Никому никогда и в голову не могло прийти, что я просто вижу картины.
Вот и сегодня, в три часа дня… Нет, с сегодняшним днем что‑то не то. Обычно все происходит не так, картина, которую я вижу, лично меня не касается – это чужая беда. А сегодня… Все время вспоминается Одесса…
Депрессия, обыкновенная депрессия от усталости и жары. В самом деле, не подумать ли об отпуске?
А фильм, оказывается, кончился, я все проворонила, пора уходить, пора возвращаться домой.
Темная, темная ночь, но прохладней не стало. Воздух тяжелый и душный, как моя голова. Опрометчивый поступок – оставить машину на стоянке, теперь неизвестно сколько придется ждать троллейбуса.
Нисколько не пришлось ждать! Вот он, мой троллейбус, выворачивает из‑за угла. Почти пустой – по вечернему времени, возможно, последний.
Барабанной дробью стучит боль. Некрасивая пегая кошка ползет, ползет, изображая великую охотницу. Снова наползает картина – прошлая, бесполезная, уже использованная. Я никогда не видела лица убийцы. Всю обстановку, до мелочей, но никогда – убийцу. Сколько прошло за эти годы преступлений в моей голове? Не сосчитать. А впрочем, при желании можно, стоит только перелистать подшивки – почти все они описаны в моих статьях.
Боль барабанит. Наверное, из‑за нее я никак не могу увидеть сегодняшнее. Это касается меня, первый раз за все эти годы это касается меня, а я не могу увидеть. В три часа дня… Что произошло сегодня в три часа дня? Преграда стоит и никак сквозь нее не пробиться. И домой ужасно не хочется. Почему я так не хочу возвращаться домой?
Не вижу. Не понимаю. Возникают лишь старые картины, а этой нет. А может быть, именно потому я не вижу, что эта картина – моя?
Боль барабанит, как дождик по зонтику. Мокрый асфальт, ноги скользят, скользят, так трудно устоять! Если бы Алеша не поддерживал меня под руку, я бы все же упала. Мокрая дорожка, голова немного кружится. Плечо у Алеши тоже мокрое – на плечо зонтика не хватило. Идем молча, скользим по дорожке, а хочется смеяться, смеяться. Эта мокрая дорожка ведет из скверика в мой двор. Вообще‑то двор этот бабушкин, но на все лето он мой. В скверике мы долго сидим, подложив под себя мои конспекты: я все никак не могу решиться пригласить его к себе, а он не решается напроситься в гости. И вот мы идем, а дождь барабанит.
И боль барабанит. Я все поняла! Преступления не было. Было другое: сегодня в три часа дня вернулся Алеша. Он вернулся, а я не хочу домой. Он ждет, давно уже, с трех часов ждет, а я все оттягиваю и оттягиваю свое возвращение. Потому что боюсь начинать все с начала, потому что боюсь оказаться опять там, где я оказалась, – я изменилась, я излечилась, и призраки мне не нужны.
Нет никаких призраков, никого в моей квартире нет, кроме Феликса, голодного, обиженного Феликса. Алеша пропал пять лет назад, с тех пор от него никаких известий, с чего вдруг ему сейчас возвращаться? Кстати, моя остановка, чуть не проехала.
Боже мой, какая духота! А я почему‑то представила, что выйду из троллейбуса, а на улице дождь. Ну да, это меня моя мокрая дорожка сбила. Мокрая дорожка, по которой…
Тот человек, которого они зачем‑то пытались выдать за Алешу, сидит в тюрьме где‑то в Германии. Его приговорили к пожизненному. Да мне нет до него никакого дела! А Алеша… Алешу они, наверное, убили. Жаль, что я тогда не умела видеть картины, знала бы наверняка. Да я и так знаю: он мертв, уже пять лет мертв. Почему же я боюсь возвращаться домой, все замедляю и замедляю шаг… Не присесть ли на этой скамейке?
Сколько я здесь сижу? Наверное, уже давно наступила ночь, пора… Я встала, пошла. Но почему‑то не к дому, а к скверику, к тому самому скверику, где мы с Алешей сидели и где теперь вечерами гуляем с Феликсом. Бессознательно как‑то пошла и вдруг почувствовала необъяснимый, отчетливый страх. Так бывает во сне, когда точно знаешь, что вот этот самый безобидный на вид человек или самый невинный предмет – воплощение ужаса. Ноги подкашивались от страха и отказывались идти, но я зачем‑то все шла и шла. Меня всю трясло, но я шла… Шла – и пришла, и увидела. То ужасное, ради чего я сюда явилась. Оно, ужасное, темное – без всякого сомнения, мертвое – сидело на скамейке. Я наклонилась над ним – Алексей надо мной наклонился, я закричала и бросилась прочь – Алексей побежал за мной. Волчком закрутилась дорожка‑бутылочка с обгоревшей соской на конце…
Голова моя ткнулась носом в колени, я сильно вздрогнула и очнулась. Что это было? Картина, которой я так ждала весь день, наконец‑то явилась? Нет, это не картина, обычно все происходит по‑другому. Что же тогда? Сон? Нет, не сон, я действительно только что была в скверике. Была и видела это.
Я не сходила с места, могу поклясться! Как села на скамейку, так и просидела все время. Что же это было?
Проще всего сходить в скверик и проверить. Страшно идти – глухая ночь, невозможно идти: скверик – начало отсчета, начало нового пути – начало пути, который приведет к Алексею. Я не хочу идти…
Но нужно проверить. Нельзя не проверить.
Я опять встала, пошла. Или не опять, а в первый раз встала‑пошла? Нужно убедиться: то, что со мной только что было, – просто картина, одна из тех, которые вот уже на протяжении четырех лет я периодически вижу, – картина чужого несчастья, ко мне не имеющего никакого отношения.
Светофор мигает желтым глазом – так до утра и будет мигать. Я перехожу дорогу – скверик: призрачная чернота заснувших кустов по правую руку и по левую. Это там, дальше, на четвертой скамейке. Сама не зная почему, я пошла тихо‑тихо, покралась, а не пошла, словно боясь разбудить то темное, мертвое на скамейке.
Если это и была правдивая картина чьей‑то чужой смерти, я ее увидела не одна. Кто‑то еще увидел и пришел сюда, как и я, чтобы проверить. В скверике, у четвертой скамейки, стоял человек, он склонился над телом.
Он не проверить пришел, а убить! Он, тот, что склонился над телом, – убийца! Он – убийца, а я – свидетель убийства, убийства, которое совершается сейчас, в данный момент, или только что совершилось. Что мне делать? Кричать, звать на помощь? Попытаться его схватить? Попытаться спасти того – может быть, он еще не успел его убить? Я продолжаю красться, тихо‑тихо ступаю, так и не придумав, что стану дальше делать. Я крадусь, крадусь, докрадываюсь до скамейки.
– Стойте!
Человек дернулся, отшатнулся, обернулся ко мне – что‑то знакомое почудилось в его облике – и бросился бежать. Я ринулась было за ним, но поняла, что это бессмысленно, и вернулась к скамейке.
Желтый глаз светофора вспыхивал и гас, гас и вспыхивал, но света его было недостаточно, чтобы рассмотреть детали. Видно только, что сидит человек как‑то неестественно поджав ноги. Неподвижно сидит. Нужно подойти ближе, дотронуться до него, попытаться нащупать пульс на шее – и тогда будет ясно.
Я засовываю руку в сумку и долго там шарю. Что я ищу? Не знаю, все как‑то не так, как обычно. Раньше видения мои были совсем нестрашны и не так осязаемы – просто картинки, вроде кино. Зажигалка! Вот оно что, я искала зажигалку, чтобы его осветить, чтобы получше все рассмотреть, потому что светофорного желтого света совсем не достаточно, чтобы убедиться: никакая это не картина, а настоящий мертвый человек, убитый почти на моих глазах тем, чей облик мне показался знакомым.
Я подношу огонек к самому лицу сидящего на скамейке. Молодой парень, лет двадцати пяти, не больше. На левом виске огромный синяк, но крови не видно. Долго, долго стою и смотрю – лицо его мне тоже кажется смутно знакомым, – прежде чем решаюсь протянуть руку и тронуть его за плечо. Твердое плечо, неестественно твердое, и мертво холодное – это ощущается даже сквозь ткань его рубашки. Он умер не сейчас, он уже несколько часов мертв. Зажигалка нагрелась и нестерпимо жжет палец, но я все стою и смотрю: я видела этого парня когда‑то, точно видела, но вот где и когда? Потушила на минуту, подула на обожженный палец и снова включила. Лицо его вызывает неприятное чувство, но не пробуждает никаких воспоминаний, я не помню, где и когда его видела. Может, не стоит вспоминать? Стоит. Это важно. Это как‑то связано… С чем это связано?
И этот человек, который над ним стоял, а потом убежал, тоже показался мне знакомым. Правда, рассмотреть я его не успела, все произошло слишком быстро. Нет, кое‑что я все же успела заметить: грязные седые волосы, плешь на затылке, затравленный взгляд и в глазах – ужас узнавания. Значит, и он меня знает? А еще я почувствовала запах – в тот момент я не придала ему значения – сильного, многодневного перегара. Перегар и грязные волосы, седые грязные волосы. И плешь… Я закрыла глаза, вспомнила его глаза и вдруг поняла, кто он такой. Годунов. Лев Борисович Годунов, бывший главный редактор нашей газеты, опустившийся до состояния полубомжа. Лет семь назад у него погиб сын, и он стал сильно пить, года два еще кое‑как держался и работал, но после какого‑то особенно жуткого запоя его все‑таки уволили, а потом его выгнала из дома жена. Теперь кочует по знакомым – его многие жалеют и пускают переночевать. Он и у меня много раз оставался, я его с третьего курса знаю, с тех пор как стала работать в газете «Происшествия». Лев Борисович, господи, неужели он мог убить?
Нет, не мог. Этот человек уже несколько часов мертв. Годунов просто проходил мимо, а испугался, потому что увидел меня и подумал, что я решу, будто убил он.
Я снова осветила лицо мертвого, мне во что бы то ни стало нужно было разрешить загадку: кто он такой и откуда я его знаю?
Да не знаю я его, совсем не знаю! А лицо знакомое мало ли почему? Может, когда‑то стояли в одной очереди в магазине или ехали рядом в троллейбусе. Нужно звонить в милицию, а не разгадывать дурацкие загадки.
Я набрала номер дежурной части и отошла от скамейки. И тут поняла, что меня так взволновало: вовсе не то, что лицо убитого смутно знакомо, и не странная двусмысленная встреча с Годуновым. Я вдруг ясно увидела, что это убийство – пролог к той самой сенсации, которая мне представилась днем. Оно – первое в цепочке. Вот что произошло сегодня в три часа дня: не возвращение Алексея, а гибель этого смутно знакомого парня. И когда я это поняла, мне стало так легко, даже весело, и сразу же захотелось работать. Я проверила пленку в диктофоне и решила дождаться приезда милиции.
… Они приехали ровно через восемь минут – я засекла по часам. Тяжело, как‑то устало и недовольно вывалились из машины, направились к скверику. Я рассказала все, как было, вернее, как сочла нужным рассказать: гуляла, случайно наткнулась на труп. О своих видениях и Годунове я, конечно, умолчала. Но зато предсказала – и на этом, черт знает почему, даже стала настаивать, – что убийство это серийное. Это только первая жертва, вещала я, будут еще и еще убийства, и в самом скором времени. В конце концов довела их своими пророчествами до того, что они не знали, как от меня отделаться.
После разговора с милицией настроение у меня улучшилось, головная боль почти прошла и возвращение домой перестало пугать. Об Алексее я больше не думала. Занимала меня сейчас только статья. Материала, конечно, маловато, но зато хоть отбавляй личных впечатлений. Я уже и название придумала, и первую фразу. Хотелось поскорее сесть за компьютер и начать работать…
И название, и первая фраза вылетели из головы, как только я вошла в подъезд. Страшно, отчаянно кричал Феликс. Я бросилась к лифту – к счастью, он оказался внизу и сразу открылся. Я не знала, что и думать, что могло так его напугать, что могло случиться. Нет, я знала, я знала. Алексей… Это все же он вернулся, а труп на скамейке – не имеющий ко мне отношения случай из чужой жизни. И я напрасно надеялась свалить на него свою собственную беду.
Но почему это беда? Я ведь так ждала его когда‑то, так надеялась, что он вернется. И тогда, в Одессе, ждала, ни за что не хотела уезжать домой, и дома ждала, а когда умерла бабушка и я окончательно переселилась в эту квартиру, ожидание стало навязчивой идеей: именно здесь наша любовь облеклась в материальную форму, значит, именно сюда он и должен был возвратиться.
И вот возвратился. И напугал до полусмерти Феликса. И разрушил мою жизнь.
Лифт утробно взвыл и затрясся в самом конце пути – боже мой, неужели застрянет? Мигнула лампочка. Лифт сильно дернулся и открылся. Плач Феликса на секунду замер, потом разразился с новой силой. На площадке собралась толпа соседей. Все возмущенно что‑то кричали, и только Василий Максимович, верхний сосед, выглядел озабоченным и расстроенным.
– Кирочка! – Он схватил меня за руку. – Я так волновался за вас, думал, что‑то случилось. Феликс плачет, а вы не отзываетесь. Дверь хотел ломать. – Он кивнул на топорик, прислоненный к косяку.
Я ничего не ответила, молча стала открывать дверь, замок никак не давался. Феликс уже не выл, а жалобно‑жалобно постанывал.
Но вот наконец дверь поддалась. Феликс вылетел пулей из квартиры и бросился ко мне.
– Ну что ты, мой дурачок, чего ты так испугался, малыш мой глупенький? – Я обняла теплое мохнатое тело своего девяностокилограммового малыша, вот так бы стоять и стоять и не заходить в квартиру, я ведь знаю, что тебя так напугало, я ведь сама этого боюсь нисколько не меньше. Но зайти все же придется.
Потом, после прогулки! Надо ведь выгулять Феликса. Мы погуляем, а потом и зайдем, вместе – вдвоем не так страшно, правда, малыш?
Я протянула руку, сняла поводок, не переступая порога, захлопнула дверь. Соседи все разошлись, кроме Василия Максимовича. Он стоял с озабоченным видом, покручивал в руке топорик и смотрел на нас с Феликсом с какой‑то непонятной трагической нежностью.
– Гулять идете?
– Приходится! – Я развела руками, мол, идти на ночь глядя страшно не хочется, но что поделаешь, собачьи потребности.
Мы направились к лифту, Феликс опять принялся подвывать.
– Что это с ним сегодня? – Василий Максимович потрепал пса по загривку. – Может, у него что‑нибудь болит?
Болит, еще как болит, душа его собачья болит: на лифте приехал Алеша.
– Не знаю. Завтра свожу к ветеринару.
Василий Максимович покивал все с таким же озабоченным видом.
– Вот что, давайте я вас провожу, а то уже поздно, мало ли что? Я так за вас, Кирочка, переволновался!
– Проводите. – Я улыбнулась соседу, мне приятна была его забота.
Открылся лифт. Феликс с тревогой на меня посмотрел: запах врага все еще не выветрился, неужели ты не чувствуешь? Чувствую, малыш, но пешком слишком долго, видишь, как я устала? Ну что ж, как хочешь, проскулил пес, тяжело вздохнул и вошел в лифт.
– Я спать ложился, а тут Феликс вдруг как завоет, – продолжал Василий Максимович, когда мы спустились и вышли во двор. – Он так жутко плакал! Звоню вам, а телефон не отвечает, спускаюсь вниз – а тут уже соседей полно, ну, думаю, точно, случилась беда.
– Беда случилась, только не со мной, – озабоченно, в тон ему сказала я. Нужно было срочно отвести подозрения от истинной причины нашего с Феликсом сумасшествия – мне почему‑то казалось, что возвращение Алеши для всех очевидность, – и я поведала историю в скверике. И так увлеклась, и так опять ею прониклась, что сама поверила: труп на скамейке, этот чужой, не имеющий ко мне отношения труп, – истинная причина происходящего. – Вот увидите, – вдохновенно вещала я с интонациями пророка, – это только начало, только первая жертва.
– Сексуальный маньяк? – Василий Максимович брезгливо скривился.
– Не обязательно. И вообще, вряд ли. Нет, не похоже, что сексуальный, но… Может быть, религиозный маньяк или… Мало ли на чем человек может зациклиться! И потом, мне всегда казалось, что маньяк убивает только по одной причине: ему нравится убивать. А база, которую он подводит под свои убийства, – лишь оправдание перед самим собой, перед обществом, перед жертвой. Но главное, перед самим собой!
– Вы так думаете?
– Да уверена! Убийство ради убийства, наслаждение смертью, и больше ничего.
– Наслаждение смертью?
– Чужой смертью. Перед тобой человек, он ходит, думает, страдает, радуется – и тут раз: одним точным ударом в висок прекращаются все его мысли, страдания и радости. Труп на скамейке с неловко, неестественно поджатыми ногами – уже не человек. Вот она цель: сделать живого мертвым, единственная цель.
– Вы это так убежденно говорите, будто сами испытали нечто подобное. Мне даже страшновато стало. – Василий Максимович достал сигареты, закурил.
Я почувствовала, что тоже нестерпимо хочу курить. Вообще‑то я давно пытаюсь бросить и уже достигла кое‑каких успехов: выкуриваю не больше трех сигарет в день. Лимит на сегодня исчерпан, но… Курить хочется невыносимо. Я поколебалась еще немного и тоже достала сигареты.
– Но почему вы думаете, что этого парня убил маньяк?
– Да так. – Я пожала плечами – от этого моего вполне невинного жеста Василия Максимовича почему‑то всего передернуло.
– И кто же, по‑вашему, станет следующей жертвой, такой же парень, как этот, сегодняшний?
– Не обязательно, убийство‑то, судя по всему, не сексуальное, если, конечно, не учитывать, что само по себе убийство уже сексуально. Может быть, парень, а может, и девушка или даже старушка. Мне кажется, ему все равно, кого убивать. Но способ останется тем же: удар в висок – быстрая смерть.
– У вас яркое воображение, Кирочка. Я бы даже сказал, слишком яркое. Возможно, все не так плохо: парня убили, чтобы ограбить, нет никакого маньяка.
– Жаль, если так. – Я засмеялась. – Шучу. Но это действительно собьет мои планы, у меня на этого маньяка виды.
– Какие виды у вас могут быть на маньяка? – ужаснулся совершенно серьезно Василий Максимович.
– Мертвый сезон, а тут вдруг такая возможность, такой материал. Могла получиться настоящая сенсация.
– Но ведь люди погибнут, разве вам их не жалко?
– Жалко. Но наверное, я в чем‑то тоже маньяк – маньяк от журналистики. Да нет, шучу, шучу. Конечно, мне жалко людей, я прекрасно понимаю, что ни одна самая серая человеческая жизнь не стоит самой яркой газетной статьи. А вообще, маньяков гораздо больше, чем принято считать. Профессиональных маньяков. Киллер, например, тот же маньяк. Он тоже просто оправдывает свою страсть убивать работой, на самом же деле… – Я осеклась, приводить в пример киллера совершенно не стоило, мне стало неприятно и досадно. Я поднялась со скамейки, позвала Феликса – он усиленно что‑то разрывал у куста. – Пойдемте, Василий Максимович, уже поздно, я так устала, и спать очень хочется.
– Пойдемте. – Он медленно и как‑то нерешительно встал, поднял свой топорик и, не глядя на меня, словно мы пришли отдельно и вообще незнакомы, пошел к подъезду. Неужели наш разговор так на него подействовал? Смешно, в самом деле, я ведь просто теоретизировала.