О восприятии и обсуждении феминистской критики и гендерных исследований в русском контексте




Боже, чего же им всем не хватало?
Словно с цепи сорвались!
Логос опущен. Но этого мало —
вот уж за фаллос взялись!

Что ж это деется, батюшки-светы?
Как же так можно, друзья?
Ладно уж с Новым, но с Ветхим Заветом
так обращаться нельзя!

Стойте, девчата, окститесь, ребята,
гляньте сюда, дураки, —
скалится злобно Vagina dentata,
клацают жутко клыки!

Скоро останутся рожки да ножки,
коль не опомнитесь вы!
Гляньте-ка — фаллос вам кажет дорожку

к Логосу, в светлую высь!

Тимур Кибиров

 

НЕСКОЛЬКО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ ОПРАВДАНИЙ

Прежде всего, эти заметки не претендуют на исчерпывающую полноту: я не ручаюсь, что в поле моего зрения попали все или даже большая часть источников, где так или иначе обсуждается проблема восприятия идей феминистской критики (ФК) (а также феминизма, феминистской эпистемологии, методологии гендерных исследований).

Далее, речь здесь пойдет именно о том, как вышеозначенные идеи воспринимаются и обсуждаются в современном российском контексте. Я не буду обсуждать многочисленные противоречия и спорные вопросы в теории современного феминизма; незатихающие напряженные дискуссии, в ходе которых постоянно проблематизируются и переопределяются понятия “пол”, “гендер”, “феминизм”, “постфеминизм” и т.д. и т.п.1

Кроме того, я буду писать в основном о работах, касающихся литературоведения, культурологии и искусствоведения. Вероятно, когда в русском контексте обсуждается гендерная проблематика в экономике, праве или экологии и пр., в этих полемиках возникают свои специфические конфликты и источники раздражения, но это — предмет особого разговора2.

Среди источников, на основании которых я строю свои наблюдения и выводы, — как тексты, относящиеся к научному дискурсу, так и критические или публицистические статьи, опубликованные в толстых журналах, в газетах или Интернете. “Претензии” к феминистской критике и феминизму у них могут иногда и совпадать, но аргументация, конечно, строится по-разному и имеет в каждом случае свою прагматику.

Кроме того, есть разница в том, как рассуждают и судят о феминизме и ФК люди, в разной степени в нее вовлеченные. Среди них можно условно выделить несколько групп.

  1. Те, кто давно и серьезно работает с гендерной проблематикой и хорошо владеет материалом (и — что немаловажно — владеет языками и может читать источники в оригинале).
  2. Те, кто последовательно работает с этой проблематикой, но читает только переведенные на русский источники. Правда, таких переводов много. Можно в целом сказать, что основной массив базовых работ переведен (или, во всяком случае, отреферирован). Однако в антологиях и хрестоматиях переводных текстов действуют определенные критерии селекции, и, конечно, отбор текстов, их последовательность и сочетание — все это влияет на восприятие читающим проблематики ФК (или гендерных исследований). “Тот круг текстов, который переводится и издается на постсоветском пространстве, не отражает адекватно современных тенденций развития гендерных исследований в мире”3, — считает Олег Рябов. На мой взгляд, “эффект хрестоматии” довольно заметен и приводит к значительной редукции идей ФК в российском интеллектуальном поле. Ситуация усугубляется тем, что ФК в ее разных изводах тесно связана с разными направлениями современной западной философской мысли и, чтобы понимать, о чем идет речь, надо знать знать “первоисточники”.
  3. Еще одна группа русских “реципиентов” — симпатизирующие ФК (иногда по конъюнктурным причинам) неофиты. Их суждения, как правило, очень резки и определенны, они “все понимают” и ничего не проблематизируют.
  4. Наконец, есть те, которые знают о феминизме и ФК очень приблизительно, “по слухам”, через третьи руки (так, ниспровергающая статья Л. Березовчук, о которой пойдет речь ниже, пестрит указаниями “цитирую по...”) и точнее и подробнее знать о контексте этого интеллектуального и общественного движения не желают.

В принципе мнения всех этих групп по-своему репрезентативны, и в дальнейшем я стараюсь все их так или иначе принимать во внимание.

Однако следует оговорить, что большáя, если не бóльшая, часть претензий и раздражений по поводу феминизма и ФК в журналистике и в гуманитарных исследованиях относится скорее не к западным оригиналам, а к их переложениям, пересказам, переработкам (и т.п.) на “язык родных осин”.

ВОПРОС О “МЕСТОПОЛОЖЕННОСТИ”

Собственно говоря, восприятие идей феминизма и феминистской критики в огромной степени сводится к выстраиванию и осмыслению дихотомии свое / чужое, Россия (Восточная Европа) / Запад в новой ситуации, когда после падения коммунистических режимов перестало существовать привычное Другое — и прежде всего не внешнее, а внутреннее: пространство потенциальной инакости, созданное утопической фантазией о Другом по ту сторону “берлинской стены”4. В этой ситуации, как пишет применительно к феминистской критике

финская исследовательница Марианне Лильестрем, резко актуализуется различение между ними и нами, что

…позволяет “западному феминизму” конституировать себя не только как идеал и образец (telos), к которому другие женщины должны стремиться, чтобы уподобиться “нам”, но и как реальность, настоящее; то есть “мы” (находящиеся на “Западе”, как сама Лильестрем. — И.С.) можем быть гарантией не только того, чем “другой” является сейчас, но и того, чем или кем этот другой станет в будущем. Превращенные [нашей] симпатией и [нашим] сознанием различия в предмет изучения, они (другие) становятся для западных феминисток средством самопознания, снабжая “нас” тем, чего “нам” не хватает. С другой стороны, российские феминистки, в настоящее время участвующие в живой и новаторской дискуссии о перспективах развития гендерных исследований в России, зачастую стремятся конструировать “нас”, феминисток Запада, как однородное эпистемологическое сообщество, [понимая историю] феминизма в свете эволюционизма и даже — телеологии своего рода неизбежной глобализации позднемодерного развития. В рамках такого подхода Россия рассматривается как страна запоздалой модернизации и, следовательно, как имеющая шанс использовать “готовые результаты” западного прогресса, как выразилась Наталья Пушкарева. Многие в то же время подчеркивают, что проблемы теории и методологии в российских феминистских исследованиях связаны, прежде всего, именно с формами и способами адаптации “заимствованных”, т.е. “чужих” или “зарубежных”, концепций и опытов5.

Очевидно, что для тех, кто в России пытается выступать в качестве феминистского критика или гендерного исследователя, решающим и травматичным оказывается вопрос о собственном месте. Специфика нашей локальной топологии, как пишет Марина Носова, в том,

…что мы говорим и пишем как бы “извне”, то есть из тех пространств, где феминизма нет. Наш голос не принадлежит хору голосов женщин третьего мира, мы обнаруживаем себя деколонизированными, не испытав ига колонизации. Мы слышим феминизм, но не можем говорить на его языке. Мы не обладаем голосом, но производим смыслы6. <…> Западный феминизм является для нас лакановским Большим Другим, который оставляет нам лишь несколько возможностей для идентификации: или развить концепт уникальности (“инаковости”) нашего субъективного опыта посредством логики противопоставления, или, используя ресурсы дистанции периферии, разделяющей “Меня” и “другого”, конструировать себя как субъекта критики7.

Почти о том же, но на более конкретном уровне пишет Г.И. Зверева, говоря о вариантах восприятия феминистской критики в российской науке.

Я позволю себе воспользоваться предложенной ею классификацией. В статье “”Чужое, свое, другое...”: феминистские и гендерные концепты в интеллектуальной культуре постсоветской России” Зверева связывает противоречивый интерес к ФК в современной России с мировоззренческим кризисом и “познавательным поворотом” в постсоветской российской науке:

В процессе восприятия и адаптации мирового интеллектуального опыта, интерпретируемого в постсоветском опыте как “западный”, в сфере российского социально-гуманитарного знания оформились познавательные подходы, которые можно условно выразить следующим образом:

чужое как чуждо е
чужое как сво е
чужое как иное / друго е

При конструировании первого подхода, основанного на принципах иерархии и монолитности элементов, образующих жесткую оппозицию свое—чужое, обозначилась тенденция к сознательному отторжению новаций как чуждого западного опыта (здесь и далее курсив везде мой. — И.С.). В этом случае срабатывала традиционалистская идеологическая установка “невключения” России в догоняющую модернизационную модель. Возвышение концепта особой русской духовности в противовес “бездушной” техногенной западной культуре приводило поборников этого подхода к тезису о принципиальном отказе от заимствования чуждого 8 (так, в общем, и произошло в России с концептами “феминизм” и “феминистская критика”. — И.С.)

Второй подход, усвоенный многими российскими интеллектуалами еще на рубеже 80—90-х годов, содержал мысль о совмещении привычного (своего) с новым (чужим) в процессе “одомашнивания” последнего. В процессе исследовательской работы в социально-гуманитарных дисциплинах и, тем более, в междисциплинарной сфере стали складываться многообразные познавательные и репрезентативные гибриды, они выражали себя, в частности, в том, что новое понятие зачастую рассматривалось как вербальная оболочка для привычного референтного значения. Такого рода пересемантизация базовых слов, вынимаемых исследователем из “чужого” знания для обогащения собственного лексикона, создавала ощущение легкости вхождения в современную познавательную теорию и практику9.

В соответствии с третьим подходом чужое представлялось как иное, то есть его поборники отмечали сложности “освоения” иного (по отношению к российскому познавательному опыту) и вместе с тем указывали на необходимость его самостоятельного (индивидуального) критического осмысления. Формирование такой позиции (на мой взгляд, продуктивной) оказалось для российских исследователей наиболее трудным. Она предполагала признание важности качественных сдвигов и перемен в мировом знании, их необходимости для современной интеллектуальной практики и в то же время требовала сохранения познавательной дистанции по отношению к опыту, который оставался до известной степени “внешним” для России. Испытывая потребность в адаптации этого опыта, исследователи, тем не менее, изначально проблематизировали сам процесс включения в свою работу концептов, которые формировались в иной интеллектуальной среде и связаны происхождением и бытованием с другой исторической и социокультурной реальностью 10.

“РУССКИМ ДУХОМ ЗДЕСЬ И НЕ ПАХНЕТ”

Наиболее активное отторжение в качестве чуждого в российских СМИ и даже в гуманитарно-экспертном сообществе вызывает прежде всего само понятие “феминизм”. Этимологически связанная с ним ФК, не замаскированная под гендерные исследования, тоже воспринимается как идеологическая диверсия — почти по поговорке “что русскому здорово, то немцу смерть” (и наоборот). Агрессивное неприятие, конечно, особенно очевидно в статьях непрофессионалов — в первую очередь журналистов. О. Здравомыслова и Е. Кигай в своей книге “Женская тема в средствах массовой информации” в разделе “Отношение к гендерным исследованиям и феминизму” пишут (на основании социологических исследований, проведенных прежде всего с помощью метода фокус-групп), что декларируемое отношение журналистов к феминизму — резко отрицательное.

Главные аргументы против феминизма таковы: “феминизм не красит женщину и не особо прижился в России”; “феминизм не нужен России, потому что он приведет к дополнительной конфронтации в обществе” (как заметил один из опрошенных журналистов: “ паранойя — [считать, что] кому-то это выгодно: феминизм, нацизм, стерилизация, вырождение нации, иностранное влияни е”)”11. При этом исследователи отмечают, что у участников фокус-групп все же можно обнаружить латентный интерес к феминизму, что в действительности у них “…личное отношение к феминизму скорее не сформировано”. Более того, под маркой “гендерных исследований” некоторые ключевые утверждения феминизма воспринимаются скорее положительно12. Журналисты, как правило, мало осведомлены в этом вопросе, но не имеют возможности в своей работе обходить “проблемы пола”, — поэтому в своих статьях они так или иначе апеллируют к “мистифицированным образам “богоданной гармонии [между женщиной и мужчиной]”, мистики пола, тайных сил и скрытых ужасов женственности и мужественности”13. “Слово “феминизм” воспринимают прежде всего эмоционально, в современном социально-политическом контексте оно стало своеобразным “контейнером” для всего нежелательного, тревожного, неприемлемого, что связано со всем женским и с женственностью, со специфическим представлением о женской “распущенности” и “своеволии”. Рассуждая о том, что такое “феминизм”, журналист на самом деле больше говорит о своих страхах и желаниях, нежели о самом предмете”14.

То же самое можно сказать о вузовской и академической среде. Профессор Уральского университета Мария Литовская отмечает, что большинство журналистов и вузовских работников противопоставляют “гендерным открытиям” “здравый смысл и жизненную опытность”. Она приводит такие высказывания своих собеседников: “гендерные конфликты в профессиональной сфере отсутствуют, мы здесь объединены не по половому признаку, а по признаку профессии, и у нас противоречий между мужчинами и женщинами нет” (журналист, заведующий отделом), “час мужчины-преподавателя всегда стоил у нас столько же, сколько час женщины” (декан гуманитарного факультета); “гендерные исследования ведут для того, чтобы отобрать власть у мужчин” (доктор исторических наук, работающий в академическом институте), занимающиеся ими — не просто “агенты феминистского влияния” (ассистент вуза), но и “практические координаторы” своеобразного “заговора против мужчин” (преподаватель средней школы) и даже “виновницы демографического спада” (доцент вуза)15. “В обществе формируется “полоса глухой обороны” по отношению к выводам, к которым приходят работающие в рамках гендерных исследований”, — полагает М. Литовская16.

В статьях, где феминизм упоминается или анализируется, он часто изображается как какое-то почти абсолютное, почти универсальное чужое, через отношение к которому авторы пытаются конструировать или реконструировать “мы”, “я”, самость (национальную и культурную идентичность), которая в современной ситуации воспринимается значительной частью российского общества как “находящаяся под угрозой”. Здесь, как мне представляется, действует описанный социологами, в частности Л. Гудковым, механизм негативной идентичности: “мы” “конструируется отношением к негативному фактору, чужому или враждебному, который становится условием солидарности его членов, объединяемых таким образом, сознающих себя в рамках подобного значимого и ценного для них единства, где они противопоставлены чужим (не таким, как “мы”)”17. Как отмечает Л. Гудков в другой своей статье, “чужой” (в отличие от “маргинала” и “другого”. — И.С.) “отмечает внешние границы “своих”, пределы понимания и идентичности группы”18.

Выразительным примером такого применения представления о феминизме как о “чужом” может служить статья поэта и филолога Ларисы Березовчук “У феминизма не женское лицо”19, где именно феминизм воплощает то чужое и враждебное, по отношению к которому предлагается в дальнейшем конструировать солидарное российское “мы”.

Березовчук разделяет феминизм на социально-демократический (борьба за женские права), который она в принципе одобряет, и “радикальный” — по ее мнению, абсолютно чуждый России (“ничего похожего на радикальный феминизм наша страна никогда не знала”20). Радикальный феминизм — это завезенная с Запада болезнь. Более того, при ближайшем рассмотрении она является скорее не собственно болезнью, а симптомом более страшных недугов — глобализма и неолиберализма, или “нового орднунга”, по выражению Березовчук. Теории радикального феминизма, согласно Березовчук, разрушают вечные и незыблемые ценности христианства, хранительницей которых — по умолчанию — является Россия; эти теории вызывают конфронтацию в обществе (мужчины против женщин, молодежь против пожилых), дестабилизируют ситуацию в политическом и даже в эпистомологическом смысле — разрушая “истинное” знание.

Один из главных тезисов статьи Березовчук заключается в том, что у феминизма и ФК “нет корней” в России (“наши соотечественницы только повторяют своих зарубежных подруг”) — это чисто западная, не имеющая никаких “национальных обоснований” идеологическая и эпистемологическая программа. Такая точка зрения достаточно характерна, подобные суждения нередко встречаются на страницах популярных изданий и в Интернете21.

В суждениях Березовчук парадоксальным образом смешаны “в одном флаконе” два мотива неприятия феминизма и ФК: “это слишком хорошо знакомое нам чужое” и “это совсем не знакомое нам чужое”. Однако совмещение этих двух мотивов распространено и в других антифеминистских высказываниях, публикуемых в российских СМИ и специальной периодике.

С одной стороны, политическая ангажированность феминизма вызывает прямые ассоциации с марксизмом и со всем, что “мы уже проходили”. “Семьдесят лет марксистского единомыслия привели к стойкой отрицательной реакции, буквально — идиосинкразии, “синдрому отторжения” у значительной части ученых на всякую идеологическую теорию (а феминизм — это идеология)”22, — отмечает Н. Пушкарева.

Об этом же пишет Е. Барабан23, то же отмечает и О. Шнырова24, говоря об отношении к феминистской теории в академической среде, в которой сформировалось устойчивое мнение: то, что идеологически или политически ангажировано, не может быть научным. Подобные суждения, по наблюдениям Шныровой, поддерживаются и студентами: курсы, в названии которых которых есть слово “феминизм” или производные от него, не посещаются студентами, особенно юношами.

Помимо того, что феминизм вызывает ассоциации с идеологизированным советским марксизмом, для многих он связывается в первую очередь с борьбой за формальное, юридическое равноправие полов, за право женщин на достойную работу и пр. Для тех, кто жил в советские времена, подобные требования воспринимаются как анахронизм — “у нас все это давно уже было достигнуто”. Здесь действует, по выражению Людмилы Бредихиной,

…мощный миф о женщине, рожденный во времена советской власти. Сильно выдохшийся, но до сих пор живой, он семьдесят лет цинично и успешно камуфлировал практику использования женщины как национализированного продукта и объекта тотального насилия (социумом, трудовым коллективом, мужчиной, детьми), декларируя при этом всеобщую любовь и уважение женских прав. Хитроумность механизма его действия заключается в том, что женщина постепенно обрела устойчивый синдром заложницы, когда реальное насилие и декларируемая забота оказываются неотличимы друг от друга25.

Таким образом, политические, идеологические, “левые” коннотации в понятиях “феминизм” и “феминистская критика” являются для российского гуманитарного сообщества достаточно раздражающим фактором.

С другой стороны, в феминизме и особенно в ФК российских гуманитариев и журналистов раздражает то, что кажется слишком незнакомым для большей части исследователей (и не только исследователей): речь идет о психоаналитических и постструктуралистских составляющих феминистской теории. В подавляющем большинстве случаев здесь можно видеть болезненную реакцию на ломку традиционной научной парадигмы истинного, научного, иерархизированного и жестко структурированного (пусть и методологически неопределенного) знания.

Упомянутая выше Л. Березовчук сетует на отсутствие истинности в теориях “радикального феминизма”. В последнем она “вместо научной теории пола” видит “намерение построить в западном мире новую мифологию, основанную на очередных “трех китах” — пространстве, органической материи и статике (в отличие от христианства с его апологией времени, психического в широком смысле слова и тотальной динамикой существования — от душевной жизни человека до исторических процессов)”26. Это раздражение, вероятно, в большой степени вызвано нежеланием автора, работающего в традиционной научной парадигме, проблематизировать собственные методологические основания. Гораздо удобнее считать себя последним бастионом истинного знания, обвиняя ФК (среди прочих) в ненаучности или псевдонаучности.

Очень сильно многих критиков ФК раздражает ее специфический (“непонятный”, “псевдонаучный”) язык. Действительно, обильное использование непереведенных, калькированных или транслитерированных англоязычных или французских терминов в работах некоторых российских феминисток или феминистов часто делает текст просто неудобочитаемым. Этот язык, вызывающе непонятный для людей с традиционным гуманитарным образованием, воспринимается ими как знак, во-первых, корпоративной замкнутости, во-вторых, высокомерия по отношению к “посторонним”. Тексты русской ФК воспринимаются как шифровки шпиона (“Юстас — Алексу” или “генералу Гранту”, если использовать выражение М. Ремизовой27).

Кто адресат этих текстов? — задают вопрос скептики. В некоторых критических статьях и рецензиях прямо говорится, что авторы этих текстов выступают просто как грантополучатели и свои тексты обращают прямо к западному “спонсору”, минуя русского адресата, которому в этом случае отводится незавидная роль непосвященного свидетеля, у которого заведомо нет и не может быть ключа к шифру.

Некоторые примеры из рецензии М. Ремизовой (в целом, по-моему, вызывающе несправедливой28) на книгу И. Жеребкиной “Страсть” довольно убедительны. Ремизова отмечает, с одной стороны, характерную для монографии переполненность совершенно избыточной для русского читателя информацией (“Жеребкина снабжает всех упоминаемых персонажей устойчивыми кеннингами: “знаменитый русский писатель-моралист 19 века Лев Николаевич Толстой”; “великий русский писатель, создатель знаменитых психологических романов “Преступление и наказание”, “Идиот”, “Братья Карамазовы” Федор Михайлович Достоевский” и т.п.”), с другой стороны, указывает, что текст перегружен плохо переваренными заимствованными терминами и словами, которые иногда вступают со словами родной речи в противоестественные сочетания; критик приводит такие выражения из книги, как “ассамбляж наркотиков” или “перформативные постановки в виде мужского тела генерала Трепова”. Возмущение Ремизовой вызвано такой (предполагаемой ею) позицией автора текста, которую, иронически перефразируя Высоцкого, описал Тимур Кибиров:

Мы говорим не ди´скурс, а диску´рс!

И фраера, не знающие фени,

трепещут и тушуются мгновенно,

и глохнет самый наглый балагур!

Таким образом, речь идет опять об ангажированности, в данном случае как бы даже и не прикрытой фиговым листком идеологии, — то есть, говоря попросту, как это и делает Ремизова, о продажности. Вообще то, что большинство исследований по ФК в России делается (делалось) на западные деньги, на западные гранты, явно раздражает многих представителей журналистского и гуманитарно-экспертного сообществ.

Подводя итоги этой части обзора, можно сказать, что те, кто отвергает феминизм и ФК, считают, что это течение чуждое или чужое для современного российского общества по нескольким причинам:

— просто потому, что “импортное” (здесь, кажется, работает советский стереотип “хорошего нам не пошлют”: например, если речь идет о продуктах питания, предполагается, что импортируют только некачественный или просроченный товар и т.п.);

— потому что не православное (вариант: не христианское);

— потому что это проявление неоглобализма, который в принципе поглощает всю национальную специфику;

— потому что в феминизме акцент делается на телесном, а не на духовном;

— потому что это слишком абстрактно, теоретично и оторвано от жизни вообще и от русских женских проблем в частности.

Однако, как я уже упоминала, та же проблематика, что и в феминизме, но снабженная этикеткой “гендерных исследований”, часто оказывается вполне “съедобной”. Видимо, поэтому некоторые исследователи с таким упорством разводят или даже противопоставляют ФК и “гендерные исследования”.

ГЕНДЕР КАК БРЕНД

Однако неприятие далеко не всегда проявляется в формах прямого отторжения. Гораздо более любопытен (и не менее опасен, чем описанные выше случаи прямого отвержения) случай такого усвоения или присвоения идей ФК, который Зверева называет “чужое как свое”: новое понятие рассматривается как вербальная оболочка для привычного референтного значения. Не имеющее никакой истории в русском контексте и не вызывающее таких раздражающих ассоциаций, как “феминизм”, слово “гендер” оказалось весьма удобным в этом отношении, стало модным брендом и переосмысливается по личному усмотрению исследователя: “Отбирается то, что непротиворечивым образом может быть вписано в привычную познавательную парадигму с минимальными потерями для последней”29.

Вот некоторые примеры из материалов конференции, прошедшей в Иванове летом 2002 года30 (два тома трудов этой конференции вышли под общим названием “Гендерные исследования и гендерное образование в высшей школе”):

…все большее распространение получает гендерный подход, смысл которого заключается в идее независимости самореализации личности от половой принадлежности31.

…Поскольку гендерная реальность представляет собой неотъемлемое звено общественной реальности, постольку ее концептуализация должна осуществляться социальной дисциплиной, которую целесообразно именовать гендеристикой <....>. Так, в центре гендерной картины мира находится субъект как социальный пол. Сущностной же чертой любого субъекта является эмоциональность <...>. С гендерной точки зрения и мужчины, и женщины есть существа, наделенные эмоциями. Однако эмоциональный мир двух полов обладает определенными отличиями, нуждающимися в научном осмыслении и изучении32.

…В общем случае гендер понимается как различие между мужчинами и женщинами по анатомическому полу, в социологии — гендер — социальное деление, часто основанное на анатомическом поле, но не обязательно совпадающее с ним33.

В тезисах с названием “Гендерные факторы дальнейшего развития информационной цивилизации” сообщается: “…как известно, мужчина выполняет в мире функции первооткрывателя, изобретателя, революционера, новатора <....>. Женщина, напротив, отвечает за сохранение, сбережение. Поэтому, как формулировал датский философ Киркегор, “сущность женщины — бытие для другого” <...>. Поэтому на сегодня для женщины всего естественное не воевать с мужчиной, а относиться к нему, как к своему ребенку. Это не значит — баловать. Это значит — оберегать, воспитывать, учить”34.

Конечно, дело не только в том, что у таких авторов, подобно бессмертному Ивану Александровичу Хлестакову, “легкость в мыслях необыкновенная”. Причин, приводящих к подобной терминологической и методологической невнятице, гораздо больше, чем одна, и они гораздо сложнее.

Возможно, часть “вины” лежит на самом термине “гендер”. По крайней мере некоторые его противники (например, Рози Брайдотти) считают, что из-за своей политической неопределенности и теоретической неадекватности это понятие подобно “гибкой форме для печенья”: оно принимает любую форму в зависимости от желаний того, кто его использует35.

Вероятно, большую роль в возросшем употреблении этого слова играет фактор сезонной научной моды: когда-то “носили” пестренький “хронотоп”, украшенный “амбивалентностью”, позавчера — навороченный “концепт”, а вот в прошлом сезоне был в моде “гендер”: “фон голубой и через полоску все глазки и лапки, глазки и лапки, глазки и лапки...”

Однако любой непредвзятый наблюдатель должен принять во внимание и чрезвычайную сложность русской ситуации. Когда железный занавес распахнулся, на российских ученых хлынул бурный поток: “новая критика”, рецептивная эстетика, деконструктивизм, постструктурализм, “новый историзм” и т.д. — все сразу и одновременно. Все читалось и читается вперемешку, хотя в оригинальном контексте между различными методологическими направлениями есть своя преемственность, сложные взаимооотношения, полемика. Возникло то, что Анна Тёмкина назвала “дискурсивным хаосом” — ситуацией, когда фрагменты классических и постклассический теорий одновременно участвуют в дискурсе в качестве равноправных фрагментов36.

На русской почве, кроме того, все эти методологические новации “одомашниваются” (иногда до неузнаваемости) и в таком преображенном виде становятся контекстом для принятия новой волны “импортных” идей, в результате чего образуются в высшей степени причудливые идейные сфинксы и химеры.

По отношению к категории “гендер” об этом уже внятно писал Сергей Ушакин, отмечая невозможность примирить методологии, внутри которых возникла категория “гендер”, с

…настойчив<ыми> отечественны<ми> попытк<ами> убедить [других] в аналитической полезности категории, которая не имеет ни исторического прошлого в рамках сложившейся системы обществознания, ни устойчивых отношений с другими категориями данной системы. Если аналитическая цель западных “gender studies” состоит в попытке показать, что смысл тех или иных категорий, используемых при создании картины реальности, исторически обусловлен и потому изменяем, а политическая цель западных “gender studies” как раз и состоит в практической попытке изменить реальность, начав с изменения категорий, с помощью которых эта реальность конструируется и приобретает структуру, то что может дать — хотя бы гипотетически — подобный терминологический импорт, при котором изначальное стремление деконструировать устоявшийся смысл базовых идентификационных категорий оказалось сведенным к стремлению обустроить символическое поле, необходимое для существования поспешно импортированной категории?37

Ушакин считает, что терминологическая мимикрия “в данном случае — это не диагноз, а симптом. Симптом колониального сознания, с его глубоко укоренившимся кризисом собственной идентичности, с его неверием в творческие способности собственного языка, с его недоверием к собственной истории и собственным системам отсчета”38. С его точки зрения, дело прежде всего — в отсутствии привычки к глубокой и самостоятельной мысли и своего рода “челночной психологии” наших “гендеристов” и “гендеристок”: купили “по импорту” и распространили на “внутреннем рынке” — поспешно, пока спрос превышает предложение.

ДИСКУРСИВНЫЙ ТРАНСФЕР

С другой стороны, очевидно, что проблема создания терминологического поля очень сложна и не сводится к константации того, что “мы (опять) ленивы и нелюбопытны”.

Е. Здравомыслова и А. Тёмкина пишут о сложности перевода и репрезентации инокультурных текстов:

Авторство переводного феминистского текста в российском дискурсе множественно и гетерогенно. Во-первых, в это понятие включаются авторы основного ядра социальной теории; во-вторых, это авторы оригинальных феминистских текстов; в-третьих, это авторы переводов, осуществляющие дискурсивный трансфер; в-четвертых, это читатели. Таким образом, можно говорить о некотором номадическом авторе дискурсивности, не идентифицируемом как лицо. Специфика дискурсивной ситуации в России, которую мы определяем как саморегулирующийся дискурсивный хаос, возлагает особую ответственность на такого переводчика-соавтора, поскольку он зачастую является создателем категориального аппарата и словаря в новом поле дискурса39.

Далее они поясняют: переводные тексты дадут возможность задуматься о том, что именно в них “отражает транскультурные процессы и потому значимо для русского опыта, а чему русский опыт и русский язык сопротивляются. Через сопротивление чужому, его усвоение и преобразование создается новая феминистская дискурсивность”40.

Об этом же рассуждают и другие переводчики и составители антологий (К. Хайдер и Н. Носова, Е. Гапова и А. Усманова, Л. Бредихина, Т. Барчунова).

Речь идет, разумеется, не только о термине “гендер” — проблема в неравнообъемности, разном (количественно и качественно) составе понятий. Как справедливо пишет С. Ушакин, “ситуацию во многом осложняет наличие так называемых “концептуальных омонимов” — терминов, “сходных” по звучанию, но обозначающих разные реалии. Например — деление на “частное” (“приватное”) и “публичное” является принципиальным как для западных форм феминистского анализа, так и для отечественных исследований. Но насколько соотносимо (пост)советское “частное” с “частным” либерального общества? “Взаимопереводимы” ли эти “частные” практики? Таким образом, вопрос о западных методологиях — это прежде всего вопрос об этнографии методологических практик, т.е. вопрос о тех контекстах, в которые “попадают” и/или в которые “вписываются” новые теории”41. Упомянутых Ушакиным “концептуальных омонимов” немало, и они касаются принципиальных, базовых понятий — так, Ирина Жеребкина пишет об “омонимичности” понятия “насилие” в российском и “западных” контекстах42. Те же перипетии — со значениями слова “секс”, с термином “жанр” (если говорить о филологических контекстах) и т.д.

Вопрос в том, надо ли искать русские аналоги понятиям и концептам, родившимся в другом контексте, или, как говорит Михаил Рыклин о русской философско-методологической ситуации (в более общем плане, не только по отношению к ФК), “...у нас нет альтернативного (по отношению к “западным” методологическим парадигмам. — И.С.) инструментария. Мы должны его еще вычленить из русской литературы, из русской философии. Западная философия тоже может этому способствовать, но не прямо. Чем дальше мы от нее дистанцируемся, тем продуктивней она будет. Мы видим, к чему приводят попытки прямого применения западных теорий — часто это просто патетическое изложение этих концепций в надежде, что они настолько универсальны и способны все объяснить, что их и перерабатывать не надо. Те, кто пытается здесь опираться на западные теории, исходят из того, что наше общество — нормальное или вот-вот станет таким”43.

Если подыскивать русские аналоги инокультурным терминам, насколько они должны быть специфичны? Что будет происходить, например, если выработанные в русском контексте термины и понятия мы будем переводить на английский — будут ли русский “пол” или “половая идентичность” соответствовать понятию “гендер” или каждый раз термин должен употребляться с соответствующей этимологической биографией в приложении? Подобные вопросы можно множить. Однако именно фиксация таких “болевых” точек может стать (и отчасти становится) путем для разработки теории в “своем” контексте.

Нерешенность (или — что еще хуже — кажущаяся решенность, по принципу, предложенному персонажем романа А. и Б. Стругацких “Волны гасят ветер”: “понять — значит упростить”44) этой важнейшей проблемы вызывает сильные затруднения при попытке вести конкретные — например, филологические — исследования: если серьезно рефлектировать над проблемой терминологии и методологии, исследование становится чудовищ



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-07-22 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: