— Таких вещей рассказывать не будут напрасно. Я не понимаю, отец, как с добрейшей душой, какая у тебя, и таким редким сердцем, ты будешь принимать человека, который как небо от земли от тебя, о котором сам знаешь, что он дурен.
— Вот этак, вы видите, — сказал генерал, усмехаясь, Чичикову, — вот этак мы всегда с ней спорим. — И, оборотясь к спорящей, продолжал: — Душа моя! ведь мне ж не прогнать его?
— Зачем прогонять? Но зачем показывать ему такое внимание? зачем и любить?
Здесь Чичиков почел долгом ввернуть и от себя словцо.
— Все требуют к себе любви, сударыня, — сказал Чичиков. — Что ж делать? И скотинка любит, чтобы ее погладили: сквозь хлев просунет для этого морду— на, погладь!
Генерал рассмеялся:
— Именно, просунет морду: погладь, погладь его! Ха, ха, ха! У него не только что рыло, весь, весь зажил в саже, а ведь тоже требует, как говорится, поощрения... Ха, ха, ха, ха! — И туловище генерала стало колебаться от смеха. Плечи, носившие некогда густые эполеты, тряслись, точно как бы носили и поныне густые эполеты.
Чичиков разрешился тоже междуиметием смеха, но, из уваженья к генералу, пустил его на букву э: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище его также стало колебаться от смеха, хотя плечи не тряслись, потому что не носили густых эполет.
— Обокрадет, обворует казну, да еще и, каналья, наград просит! Нельзя, говорит, без поощрения, трудился... Ха, ха, ха, ха!
Болезненное чувство выразилось на благородном, милом лице девушки.
— Ах, папа! Я не понимаю, как ты можешь смеяться! На меня эти бесчестные поступки наводят уныние и ничего более. Когда я вижу, что в глазах совершается обман в виду всех и не наказываются эти люди всеобщим презреньем, я не знаю, что со мной делается, я на ту пору становлюсь зла, даже дурна: я думаю, думаю... — И чуть сама не заплакала.
— Только, пожалуйста, не гневайся на нас, — сказал генерал. — Мы тут ни в чем не виноваты. Не правда ли? — сказал он, обратясь к Чичикову. — Поцелуй меня и уходи к себе. Я сейчас стану одеваться к обеду. Ведь ты, — сказал он, посмотрев Чичикову в глаза, — надеюсь, обедаешь у меня?
— Если только ваше превосходительство...
— Без чинов, что тут? Я ведь еще, слава Богу, могу накормить. Щи есть.
Бросив ловко обе руки наотлет, Чичиков признательно и почтительно наклонил голову книзу, так что на время скрылись из его взоров все предметы в комнате и остались видны ему только одни носки своих собственных полусапожек. Когда же, пробыв несколько времени в таком почтительном расположении, приподнял он голову снова кверху, он уже не увидел Улиньки. Она исчез- нула. Наместо ее предстал, в густых усах и бакенбардах, великан камердинер, с серебряной лоханкой и рукомойником в руках.
— Ты мне позволишь одеваться при себе?
— Не только одеваться, но можете совершить при мне все, что угодно вашему превосходительству.
Спустя с одной руки халат и засуча рукава рубашки на богатырских руках, генерал стал умываться, брызгаясь и фыркая, как утка. Вода с мылом летела во все стороны.
— Любят, любят, точно любят поощрение все, — сказал он, вытирая со всех сторон свою шею. — Погладь, погладь его! а ведь без поощрения так и красть не станет! Ха, ха, ха!
Чичиков был в духе неописанном. Вдруг налетело на него вдохновенье. «Генерал весельчак и добряк — попробовать?» — подумал он и, увидя, что камердинер с лоханкой вышел, вскрикнул:
— Ваше превосходительство! так как вы уже так добры ко всем и внимательны, имею к вам крайнюю просьбу.
— Какую?
Чичиков осмотрелся вокруг.
— Есть, ваше превосходительство, дряхлый старичишка дядя. У него триста душ и две тысячи <десятин> и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я, говорит, племянника не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек: пусть приобретет прежде сам собой триста душ; тогда я ему отдам и свои триста душ».
— Да что ж он, выходит, совсем дурак? — спросил <ге- нерал>.
— Дурак бы еще пусть, это при нем бы и оставалось. Но положение-то мое, ваше превосходительство! У старикашки завелась какая-то ключница, а у ключницы дети. Того и смотри все перейдет к ним.
— Выжил глупый старик из ума, и больше ничего, — сказал генерал. — Только я не вижу, чем тут я могу пособить? — говорил он, смотря с изумлением на Чичикова.
— Я придумал вот что. Если вы всех мертвых душ вашей деревни, ваше превосходительство, передадите мне в таком виде, как бы они были живые, с совершеньем купчей крепости, я бы тогда эту крепость представил старику, и он наследство бы мне отдал.
Тут генерал разразился таким смехом, каким вряд ли когда смеялся человек. Как был, так и повалился он в кресла. Голову забросил назад и чуть не захлебнулся. Весь дом встревожился. Предстал камердинер. Дочь прибежала в испуге.
— Отец, что с тобой случилось? — говорила она в страхе, с недоумением смотря ему в глаза.
Но генерал долго не мог издать никакого звука.
— Ничего, друг мой, ничего. Ступай к себе; мы сейчас явимся обедать. Будь спокойна. Ха, ха, ха!
И, несколько раз задохнувшись, вырывался с новою силою генеральский хохот, раздаваясь от передней до последней комнаты.
Чичиков был в беспокойстве.
— Дядя-то, дядя! в каких дураках будет старик! Ха, ха, ха! Мертвецов вместо живых получит! Ха, ха!
«Опять пошел!— думал про себя Чичиков.— Эк его щекотливый какой».
— Ха, ха! — продолжал генерал. — Экой осел! Ведь придет же в ум требование: «Пусть прежде сам собой из ничего достанет триста душ, так тогда дам ему триста душ!» Ведь он осел!
— Осел, ваше превосходительство!
— Ну, да и твоя-то штука попотчевать старика мертвыми! Ха, ха, ха! Я бы Бог знает что дал, чтобы посмотреть, как ты ему поднесешь на них купчую крепость. Ну, что он? Каков он из себя? Очень стар?
— Лет восемьдесят.
— Однако ж и движется, бодр? Ведь он должен же быть и крепок, потому что при нем ведь живет и ключница?
— Какая крепость! Песок сыплется, ваше превосходительство!
— Экой дурак! Ведь он дурак?
— Дурак, ваше превосходительство.
— Однако ж выезжает? бывает в обществах? держится еще на ногах?
— Держится, но с трудом.
— Экой дурак! Но крепок, однако ж? Есть еще зубы?
— Два зуба всего, ваше превосходительство.
— Экой осел! Ты, братец, не сердись... Хоть он тебе и дядя, а ведь он осел.
— Осел, ваше превосходительство. Хоть и родственник, и тяжело сознаваться в этом, но что ж делать?
Врал Чичиков: ему вовсе не тяжело было сознаться, тем более что вряд ли у него был вовек какой дядя.
— Так, ваше превосходительство, отпустите мне...
— Чтобы отдать тебе мертвых душ? Да за такую выдумку я их тебе с землей, с жильем! Возьми себе все кладбище! Ха, ха, ха, ха! Старик-то, старик! Ха, ха, ха, ха! В каких дураках будет дядя! Ха, ха, ха, ха!..
И генеральский смех пошел отдаваться вновь по генеральским покоям1.
Окончание главы в рукописи отсутствует.
Глава третья
— Если полковник Кошкарев, точно, сумасшедший, то это недурно, — говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств, когда все исчезло и только остался один небесный свод да два облака в стороне.
— Ты, Селифан, расспросил ли хорошенько, как дорога к полковнику Кошкареву?
— Я, Павел Иванович, изволите видеть, так как все хлопотал около коляски, так мне некогда было; а Петрушка расспрашивал у кучера.
— Вот и дурак! На Петрушку, сказано, не полагаться: Петрушка бревно. Петрушка глуп; Петрушка, чай, и теперь пьян.
— Ведь тут не мудрость какая! — сказал Петрушка, полу- оборотясь и глядя искоса. — Окроме того, что, опустясь с горы, взять лугом, ничего больше и нет.
—Аты, окроме сивухи, ничего и в рот не брал? Хорош, очень хорош! Уж вот, молено сказать, удивил красотой Европу! — Сказав это, Чичиков погладил свой подбородок и подумал: «Какая, однако ж, разница между просвещенным гражданином и грубой лакейской физиогномией!»
Коляска стала между тем спускаться. Открылись опять луга и пространства, усеянные осиновыми рощами.
Тихо вздрагивая на упругих пружинах, продолжал бережно спускаться незаметным косогором покойный экипаж и наконец понесся лугами мимо мельниц, с легким громом по мостам, с небольшой покачкой по тряскому мякишу низменной земли. И хоть бы один бугорок или кочка дали себя почувствовать бокам! Утешенье, а <не> коляска. Вдали мелькали пески. Быстро пролетали мимо их кусты лоз, тонких ольх и серебристых тополей, ударяя ветвями сидевших на козлах Селифана и Петрушку. С последнего ежеминутно сбрасывали они картуз. Суровый служитель соскакивал с козел, бранил глупое дерево и хозяина, который насадил его, но привязать картуза или даже придержать рукою все не хотел, надеясь, что в последний раз и дальше не случится. К деревьям же скоро присоединилась береза, там ель. У корней гущина; трава — синяя ирь и желтый лесной тюльпан. [Непробудный мрак бесконечного леса сгущался и, казалось,] готовился превратиться в ночь. Но вдруг отовсюду сверкнули проблески света, как бы сияющие зеркала. Деревья заредели, блески становились больше, и вот перед ними озеро — водная равнина, версты четыре в поперечнике. На супротивном берегу, над озером, высыпалась серыми бревенчатыми избами деревня. Крики раздавалась в воде. Человек двадцать, по пояс, по плечи и по горло в воде, тянули к супротивному берегу невод. Случилась оказия: вместе с рыбою запутался как-то круглый человек, такой же меры в вышину, как и в толщину, точный арбуз или бочонок. Он был в отчаянном положении и кричал во всю глотку: «Телепень Денис, передавай Козьме! Козьма, бери конец у Дениса! Не напирай так, Фома Большой! Ступай туды, где Фома Меньшой. Черти! говорю вам, оборвете сети!» Арбуз, как видно, боялся не за себя: потонуть, по причине толщины, он не мог, и, как бы ни кувыркался, желая нырнуть, вода бы его все выкосила наверх; и если бы село к нему на спину еще двое, он бы, как упрямый пузырь, остался с ними на верхушке воды, слегка только под ними покряхтывая да пуская носом волдыри. Но он боялся крепко, чтобы не оборвался невод и не ушла рыба, и потому, сверх прочего, тащили его еще накинутыми веревками несколько человек, стоявших на берегу.
— Должен быть барин, полковник Кошкарев,— сказал Селифан.
— Почему?
— Оттого, что тело у него, изволите видеть, побелей, чем у других, и дородство почтительное, как у барина.
Барина, запутанного в сети, притянули между тем уже значительно к берегу. Почувствовав, что может достать ногами, он стал на ноги, и в это время увидел спускавшуюся с плотины коляску и в ней сидящего Чичикова.
— Обедали?— закричал барин, подходя с пойманною рыбою на берег, весь опутанный в сеть, как в летнее время дамская ручка в сквозную перчатку, держа одну руку над глазами козырьком в защиту от солнца, другую же пониже, на манер Венеры Медицейской, выходящей из бани.
— Нет, — сказал Чичиков, приподымая картуз и продолжая раскланиваться с коляски.
— Ну, так благодарите же Бога!
— А что? — спросил Чичиков любопытно, держа над головою картуз.
— А вот что. [Брось, Фома Меньшой, сеть, да приподыми] осетра из лоханки! Телепень Козьма, ступай помоги!
Двое рыбаков приподняли из лоханки голову какого-то чудовища.
— Вона какой князь! Из реки зашел! — кричал Круглый барин. — Поезжайте во двор! Кучер, возьми дорогу пониже, через огород! Побеги, телепень Фома Большой, снять перегородку! Он вас проводит, а я сейчас.
Длинноногий босой Фома Большой, как был, в одной рубашке, побежал впереди коляски через всю деревню, где у всякой избы развешены были бредни, сети и морды: все мужики были рыбаки; потом вынул из какого-то огорода перегородку, и огородами выехала коляска на площадь, близ деревянной церкви. За церковью, подальше, видны были крыши господских строений.
«Чудаковат этот Кошкарев», — думал Чичиков про себя.
— А вот я и здесь! — раздался голос сбоку.
Чичиков оглянулся. Барин уже ехал возле него, одетый: травяно-зеленый нанковый сертук, желтые штаны и шея без галстука, на манер купидона! Боком сидел он на дрожках, занявши собою все дрожки. Он хотел было что-то сказать ему, но толстяк уже исчез. Дрожки показались снова на том <месте>, где вытаскивали рыбу. Раздались снова голоса: «Фома Большой да Фома Меньшой, Козьма да Денис!» Когда же подъехал он к крыльцу дома, к величайшему изумлению его толстый барин был уже на крыльце и принял его в свои объятья. Как он успел так слетать — было непостижимо. Они поцеловались, по старому русскому обычаю, троекратно навкресг: барин был старого покроя.
— Я привез вам поклон от его превосходительства, — сказал Чичиков.
— От какого превосходительства?
— От родственника вашего, от генерала Александра Дмитриевича.
— Кто это Александр Дмитриевич?
— Генерал Бетрищев,— отвечал Чичиков с некоторым изумленьем.
— Незнаком, — сказал с изумлением х<озяин>.
Чичиков пришел еще в большее изумление.
— Как же это?.. Я надеюсь по крайней мере, что имею удовольствие говорить с полковником Кошкаревым?
— Нет, не надейтесь. Вы приехали не к нему, а ко мне. Петр Петрович Петух! Петух Петр Петрович! — подхватил хозяин.
Чичиков остолбенел.
— Как же? — оборотился он к Селифану и Петрушке, которые тоже оба разинули рот и выпучили глаза, один сидя на козлах, другой стоя у дверец коляски. — Как же вы, дураки? Ведь вам сказано: к полковнику Кошкареву... А ведь это Петр Петрович Петух...
— Ребята сделали отлично! Ступай на кухню: там вам дадут по чапорухе водки, — сказал Петр Петрович Петух. — Откладывайте коней и ступайте сей же час в людскую!
—Я совещусь: такая нежданная ошибка... — говорил Чичиков.
— Не ошибка. Вы прежде попробуйте, каков обед, да потом скажете: ошибка ли это? Покорнейше прошу, — сказал <Петух>, взявши Чичикова под руку и вводя его во внутренние покои. Из покоев вышли им навстречу двое юношей в летних серту- ках — тонкие, точно ивовые хлысты; целым аршином выгнало их вверх [выше] отцовского роста.
— Сыны мои, гимназисты, приехали на праздники... Николаша, ты побудь с гостем; а ты, Алексаша, ступай за мною. — Сказав это, хозяин исчезнул.
Чичиков занялся с Николашей. Николаша, кажется, был будущий человек-дрянцо. Он рассказал с первых же разов Чичикову, что в губернской гимназии нет никакой выгоды учиться, что они с братом хотят ехать в Петербург, потому <что> провинция не стоит того, чтобы в ней жить...
«Понимаю, — подумал Чичиков, — кончится дело кондитерскими да булеварами...»
—А что, — спросил он вслух, — в каком состоянии именье вашего батюшки?
— Заложено, — сказал на это сам батюшка, снова очутившийся в гостиной, — заложено.
«Плохо, — подумал Чичиков. — Этак скоро не останется ни одного именья: нужно торопиться».
— Напрасно, однако же, — сказал он с видом соболезнованья, — поспешили заложить.
— Нет, ничего, — сказал Петух. — Говорят, выгодно. Все закладывают: как же отставать от других? Притом же все жил здесь: дай-ка еще попробую прожить в Москве. Вот сыновья тоже уговаривают, хотят просвещенья столичного.
«Дурак, дурак! — думал Чичиков, — промотает все, да и детей сделает мотишками. Именьице порядочное. Поглядишь — и мужикам хорошо, и им недурно. А как просветятся там у ресторанов да по театрам — все пойдет к черту. Жил бы себе, кулебяка, в деревне».
— А ведь я знаю, что вы думаете, — сказал Петух.
— Что? — спросил Чичиков, смутившись.
— Вы думаете: «Дурак, дурак этот Петух: зазвал обедать, а обеда до сих пор нет». Будет готов, почтеннейший. Не успеет стриженая девка косы заплесгь, как он поспеет.
— Батюшка! Платон Михалыч едет! — сказал Алексаша, глядя в окно.
— Верхом на гнедой лошади! — подхватил Николаша, нагибаясь к окну.
— Где, где? — прокричал Петух, подступив <к окну>.
— Как это Платон <Михайлович>? — спросил Чичиков у Алексаши.
— Сосед наш, Платон Михайлович Платонов, прекрасный человек, отличный человек, — сказал сам <Петух>.
Между тем вошел в комнату сам Платонов, красавец, стройного роста, светло-русый: [блестящие кудри и темные глаза]. Гремя медным ошейником, мордатый пес, собака-страшилище, именем Ярб, вошел вослед за ним.
— Обедали? — спросил хозяин.
— Обедал.
— Что ж вы, смеяться, что ли, надо мной приехали? Что мне в вас после обеда?
Гость, усмехнувшись, сказал:
— Утешу вас тем, что ничего не ел: вовсе нет аппетита.
— А каков был улов, если б вы видели! Какой осетрище пожаловал! Какие карасищи, коропищи какие!
— Даже досадно вас слушать. Отчего вы всегда так веселы?
— Да отчего же скучать? помилуйте! — сказал хозяин.
— Как отчего скучать? — оттого, что скучно.
— Мало едите, вот и все. Попробуйте-ка хорошенько пообедать. Ведь это в последнее время выдумали скуку; прежде никто не скучал.
— Да полно хвастать! Будто уж вы никогда не скучали?
— Никогда! Да и не знаю, даже и времени нет для скучанья. Поутру проснешься — ведь тут сейчас повар, нужно заказывать обед. Тут чай, тут приказчик, там на рыбную ловлю, а тут и обед. После обеда не успеешь всхрапнуть — опять повар, нужно заказывать ужин. Когда же скучать?
Во все время разговора Чичиков рассматривал гостя, который его изумлял необыкновенной красотой своей, стройным, картинным ростом, свежестью неистраченной юности, девственной чистотой, ни одним прыщиком не опозоренного лица. Ни страсти, ни печали, ни даже что-либо похожее на волнение и беспокойство не дерзнули коснуться его девственного лица и положить на нем морщину, но с тем вместе и не оживили его. Оно оставалось как-то сонно, несмотря на ироническую улыбку, временами его оживлявшую.
— Я также, если позволите заметить,— сказал он,— не могу понять, как при такой наружности, какова ваша, скучать. Конечно, если недостача денег или враги, как есть иногда такие, которые готовы покуситься даже на самую жизнь...
— Поверьте, — прервал красавец гость, — что для разнообразия я бы желал иногда иметь какую-нибудь тревогу, ну, хоть бы кто рассердил меня, — и того нет. Скучно, да и только.
— Стало быть, недостаточность земли по имению, малое количество душ?
— Ничуть. У нас с братом земли на десять тысяч десятин и при них больше тысячи человек крестьян.
— Странно, не понимаю. Но, может быть, неурожаи, болезни? много вымерло мужеска пола людей?
— Напротив, всё в наилучшем порядке, и брат мой отличнейший хозяин.
— И при этом скучать! не понимаю,— сказал Чичиков и пожал плечами.
— А вот мы скуку сейчас прогоним, — сказал хозяин. — Бежи, Алексаша, проворней на кухню и скажи повару, чтобы поскорей прислал нам расстегайчиков. Да где ж ротозей Емельян и вор Антошка? Зачем не дают закуски?
Но дверь растворилась. Ротозей Емельян и вор Антошка явились с салфетками, накрыли сгол, поставили поднос с шестью графинами разноцветных настоек. Скоро вокруг подносов и графинов обсгановилось ожерелье тарелок со всякой подстрекающей снедью. Слуги поворачивались расторопно, беспрестанно принося что-то в закрытых тарелках, сквозь которые слышно было ворчавшее масло. Ротозей Емельян и вор Антошка расправлялись отлично. Названья эти были им даны так только — для поощренья. Барин был вовсе не охотник браниться, он был добряк. Но русский человек уж любит пряное слово. [Оно ему] нужно, как рюмка водки для сваренья в желудке. Что ж делать? такая натура: ничего пресного не любит.
Закуске последовал обед. Здесь добродушный хозяин сделался совершенным разбойником. Чуть замечал у кого один кусок, подкладывал ему тут же другой, приговаривая:
«Без пары ни человек, ни птица не могут жить на свете». У кого два — подваливал ему третий, приговаривая: «Что ж за число два? Бог любит троицу». Съедал гость три — он ему: «Где ж бывает телега о трех колесах? Кто ж строит избу о трех углах?» На четыре у него была тоже поговорка, на пять — опять. Чичиков съел чего-то чуть ли не двенадцать ломтей и думал: «Ну, теперь ничего не приберет больше хозяин». Не тут-то было: не говоря ни слова, положил ему на тарелку хребтовую часть теленка, жаренного на вертеле, с почками, да и какого теленка!
— Два года воспитывал на молоке, — сказал хозяин, — ухаживал, как за сыном!
— Не могу, — сказал Чичиков.
— Вы попробуйте да потом скажите: не могу!
— Не взойдет, нет места.
— Да ведь и в церкви не было места, взошел городничий — нашлось. А была такая давка, что и яблоку негде было упасть. Вы только попробуйте: этот кусок тот же городничий.
Попробовал Чичиков— действительно, кусок был вроде городничего. Нашлось ему место, а казалось, ничего нельзя было поместить.
«Ну, как этакому человеку ехать в Петербург или в Москву? С этаким хлебосольством он там в три года проживется в пух!» То есть он не знал того, что теперь это усовершенствовано: и без хлебосольства спустить не в три года, а в три месяца все.
Он то и дело подливал да подливал; чего ж не допивали гости, давал допить Алексаше и Николаше, которые так и хлопали рюмку за рюмкой; вперед видно <было, на> какую часть человеческих познаний обратят <они> внимание по приезде в столицу. С госгьми было не то: в силу, в силу перетащились они на балкон и в силу поместились в креслах. Хозяин, как сел в свое, какое-то четырехместное, так тут же и заснул. Тучная собственность его, превратившись в кузнецкий мех, стала издавать через открытый рот и носовые продухи такие звуки, какие редко приходят в голову и нового сочинителя: и барабан и флейта, и какой-то отрывистый гул, точный собачий лай.
— Эк его насвистывает! — сказал Платонов.
Чичиков рассмеялся.
— Разумеется, если этак пообедаешь, как тут прийти скуке! Тут сон придет. Не правда ли?
— Да. Но я, однако же, — вы меня извините, — не могу понять, как можно скучать. Против скуки есть так много средств.
— Какие же?
— Да мало ли для молодого человека? Танцевать, играть на каком-нибудь инструменте... а не то — жениться.
— На ком?
— Да будто в окружности нет хороших и богатых невест?
— Да нет.
— Ну, поискать в других местах, поездить. — И богатая мысль сверкнула вдруг в голове Чичикова. — Да вот прекрасное средство! — сказал он, глядя в глаза Платонову.
— Какое?
— Путешествие.
— Куда ж ехать?
— Да если вам свободно, так поедем со мной, — сказал Чичиков и подумал про себя, глядя на Платонова: «А это было бы хорошо. Тогда бы можно издержки пополам, а подчинку коляски отнести вовсе на его счет».
— А вы куда едете?
— Покамест еду я не столько по своей нужде, сколько по надобности другого. Генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников... Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя: ибо видеть свет, коловращенье людей — кто что ни говори, есть как бы живая книга, вторая наука. — И, сказавши это, помышлял Чичиков между тем так: «Право, было бы хорошо. Можно даже и все издержки на его счет, даже и отправиться на его лошадях, а мои бы покормились у него в деревне».
«Почему ж не проездиться? — думал между тем Платонов. — Дома же мне делать нечего, хозяйство и без того на руках у брата; стало быть, расстройства никакого. Почему ж, в самом деле, не проездиться?»
— А согласны ли вы, — сказал он вслух, — погостить у брата денька два? Иначе он меня не отпустит.
— С большим удовольствием. Хоть три.
— Ну, так по рукам! Едем! — сказал, оживясь, Платонов.
Они хлопнули по рукам: «Едем!»
— Куда, куда? — вскрикнул хозяин, проснувшись и выпуча на них глаза. — Нет, сударики! и колеса у коляски приказано снять, а вашего жеребца, Платон Михайлыч, угнали отсюда за пятнадцать верст. Нет, вот вы сегодня переночуйте, а завтра после раннего обеда и поезжайте себе.
Что было делать с Петухом? Нужно было остаться. Зато награждены они были удивительным весенним вечером. Хозяин устроил гулянье на реке. Двенадцать гребцов, в двадцать четыре весла, с песнями понесли их по гладкому хребту зеркального озера. Из озера они пронеслись в реку, беспредельную, с пологими берегами на обе стороны, подходя беспрестанно под протянутые впоперек реки канаты для ловли. Хоть бы струйкой шевельнулись воды; только безмолвно являлись пред ними один за другим виды, и роща за рощей тешила взоры разнообразным размещением дерев. Гребцы, хвативши разом в двадцать четыре весла, подымали вдруг все весла вверх, и катер сам собой, как легкая птица, стремился по недвижной зеркальной поверхности. Парень-запевала,
плечистый детина, третий от руля, починал чистым, звонким голосом, выводя как бы из соловьиного горла начинальные запевы песни, пятеро подхватывало, шестеро выносило, и разливалась она, беспредельная, как Русь. И Петух, встрепенувшись, пригар- кивал, поддавая, где не хватало у хора силы, и сам Чичиков чувствовал, что он русский. Один только Платонов думал: «Что хорошего в этой заунывной песне? От нее еще большая тоска находит надушу».
Возвращались назад уже сумерками. Впотьмах ударяли весла по водам, уже не отражавшим неба. В темноте пристали они к берегу, по которому разложены были огни; на треногах варили рыбаки уху из животрепещущих ершей. Все уже было дома. Деревенская скотина и птица уже давно была пригнана, и пыль от них уже улеглась, и пастухи, пригнавшие их, стояли у ворот, ожидая кринки молока и приглашения к ухе. В сумерках слышался тихий гомон людской, бреханье собак, где-то отдававшееся из чужих деревень. Месяц подымался, и начали озаряться потемневшие окрестности, и все озарилось. Чудные картины! Но некому было ими любоваться. Николаша и Алексаша, вместо того чтобы пронестись в это время перед ними на двух лихих жеребцах, в обгонку друг друга, думали о Москве, о кондитерских, о театрах, о которых натолковал им заезжий из столицы кадет. Отец их думал о том, как бы окормить своих гостей. Платонов зевал. Всех живей оказался Чичиков. «Эх, право! заведу когда-нибудь деревеньку!» И стали ему представляться и бабенка и Чичонки.
А за ужином опять объелись. Когда вошел Павел Иванович в отведенную комнату для спанья и, ложась в постель, пощупал животик свой: «Барабан! — сказал, — никакой городничий не взойдет!» Надобно <же быть> такому стеченью обстоятельств, что за стеной был кабинет хозяина. Стена была тонкая, и слышалось все, что там ни говорилось. Хозяин заказывал повару, под видом раннего завтрака на завтрашний день, решительный обед. И как заказывал! У мертвого родился бы аппетит.
— Да кулебяку сделай на четыре утла, — говорил он с присасыванием и забирая к себе дух. — В один угол положи ты мне щеки осетра да вязиги, в другой гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да еще чего знаешь там этакого, какого-нибудь там того... Да чтобы она с одного боку, понимаешь, подрумянилась бы, а с другого пусти ее полегче. Да исподку-то, пропеки ее так, чтобы всю ее прососало, прыгало бы так, чтобы она вся, знаешь, этак расгого — не то чтобы рассыпалась, а истаяла бы во рту, как снег какой, так чтобы и не услышал. — Говоря это, Петух присмакгывал и подшлепывал губами.
«Черт побери! не даст спать», — думал Чичиков и закутал голову в одеяло, чтобы не слышать ничего. Но и сквозь одеяло было слышно:
— Ав обкладку к осетру подпусти свеклу звездочкой, да снеточков, да груздочков, да там, знаешь, репушки да морковки, да бобков, там чего-нибудь этакого, знаешь, того-расгого, чтобы гарниру, гарниру всякого побольше. Да в свиной сычуг положи ледку, чтобы он взбухнул хорошенько.
Много еще Петух заказывал блюд. Только и раздавалось: «Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько!» Заснул Чичиков уже на каком-то индюке.
На другой день до того объелись гости, что Платонов уже не мог ехать верхом. Жеребец был отправлен с конюхом Петуха. Они сели в коляску. Мордатый пес лениво пошел за коляской: он тоже объелся.
— Это уже слишком, — сказал Чичиков, когда выехали они со двора.
— А не скучает, вот что досадно! — сказал Платонов.
«Было бы у меня, как у тебя, семьдесят тысяч в год доходу, — подумал Чичиков, — да я бы скуку и на глаза к себе <не допусгил>. Вон откупщик Муразов, — легко сказать, — десять миллионов... Экой куш!»
— Что, вам ничего заехать? Мне бы хотелось проститься с сестрой и с зятем.
— С большим удовольствием, — сказал Чичиков.
— Если вы охотник до хозяйства, — сказал Платонов, — то вам будет с ним интересно познакомиться. Уж лучше хозяина вы не сыщете. Он в десять лет возвел свое именье до <того>, что вместо тридцати теперь получает двести тысяч.
—Ах, да это, конечно, препочтенный человек! Это преинтересно будет с этаким человеком познакомиться. Как же? Да ведь это сказать... А как по фамилии?
— Костанжогло.
— А имя и отчество, позвольте узнать?
— Константин Федорович.
— Константин Федорович Костанжогло. Очень будет интересно познакомиться. Поучительно узнать этакого человека.
Платонов принял на себя руководить Селифаном, — что было нужно, потому что тот едва держался на козлах. Петрушка два раза сгорчаком слетел с коляски, так что необходимо было наконец привязать его веревкой к козлам. «Экая скотина!» — повторял только Чичиков.
— Вот, поглядите-ка, начинаются его земли, — сказал Платонов, — совсем другой вид.