ЭПИЛОГ КРЕСТОВЫХ ПОХОДОВ




ВИКИНГ

ВО ФРАНЦУЗСКОЙ

КУЛЬТУРЕ

«За полгода до гибели Анри II1, в пятницу перед Рождеством; в час ночного безмолвия, приблизительно около времени первого сна, взошла в Англии комета, обычно предвещающая смерть или рождение государей. Она восходила ниже не только звезд, но и планет и в этом туманном воздухе мнилась чем-то вроде огненного шара. Она неслась через небеса со странным шумом, как бы длительным громом, оставляя за собою непрерывной по­лосой тянущееся сияние».

Эта удивительная комета должна была явиться зна­мением смерти старого короля. Она же возвещала вступ­ление старшего из оставшихся в живых его сыновей — герцога Ричарда. Многократно преданный отцом и пре­давший его незадолго до смерти, «принц с львиным серд­цем» должен был в 1189 году продолжить на английском королевском и ряде французских герцогских и графских престолов ту злополучную династию, над которой висело пророчество Мерлина: «В ней брат будет предавать брата, а сын — отца». Читатель, пробегающий приведенные в начале этого очерка, строки из трактата Геральда Камб­резийского «О воспитании государя», не может отделаться от мысли, что прямо и непосредственно к Ричарду от­носится образ кометы, оставившей зловеще яркий след в туманном небе средневековой Англии.

А также всех впечатлительных воображений Европы и Передней Азии. Если в течение его жизни суда короля Ричарда пенили волны Атлантического океана и Среди­земного моря, если в самой несходной обстановке и в самых различных климатах и местах моря и суши он дей­ствовал, воевал, грабил, кощунствовал, пировал, ругался (его ругательствам Геральд посвящает целый параграф, с неодобрением сравнивая его манеру с исполненным благо­честия и приличия поведением французских принцев), молился, пировал и пел, то эта пестрая правда его жизни нашла отражение в самой разнообразной поэзии его времени. Его воспели труверы Северной Франции, как и трубадуры Южной. Вокруг его страшной фигуры слага­лись арабские сказки и пророчества итальянских визионе­ров. Хроникеры греческой и латинской Европы, как и ар­мянской Азии, запечатлели на разных языках ужас перед его яростной энергией, его демонической силой, восхище­ние перед его великодушными подвигами, жалость к его трагической судьбе. «Умер король Ричард, — пишет в 1199 году трубадур Госельм Феди. — Тысяча лет прошла без того, чтобы умирал человек, чья утрата была бы такой безмерной. Не было мужа столь прямого, доблестно­го, великодушного. Сказать правду, во всем мире одни его боялись, другие любили».

Современные ему биографы поняли и живописали упрощенно-ярко явившуюся в Ричарде разновидность «образа человечества». В этих изображениях удивляет не только большая разница оценок, но и их прямая полярность. Одни представляли его здоровым, другие — больным; одни — красавцем, другие — бледным дегенера­том; одни — жадным, другие — великодушным и щедрым; одни — коварным предателем, другие — верным и пря­мым; одни — божьим паладином, другие — исчадием дьявола. Когда мы оцениваем его под нашим теперешним углом, у нас — с одной точки зрения — также многое двоится. Что это за фигура как сила истории? Какова роль представляемой ею стихии в реке времен? Строил ли он будущее или лежал камнем (в виду его подвижной природы лучше сказать: метался враждебным вихрем) на его пути? Закон рождения сделал его «королем», офи­циальным вождем сильных и деятельных групп по обе стороны Ла-Манша. В их организации или разложении, в социальных исканиях и утратах играл ли он приметную роль и какую именно?

Смысл большинства оценок Ричарда, разбросанных в новой историографии, если свести их к краткому и резкому выражению2, таков, что даже для своего нетребовательного времени он был никуда не годным государем. Он никогда не сидел дома, но вечно носился по суше и морям, он ограбил Лондон, разорил Англию для своих крестонос­ных предприятий, запутал управление, растратил не­вероятное количество денег, запасов и живых челове­ческих сил, в свой замечательный век, уже начинавший жить интенсивною жизнью организованного, мирного труда, он развил и поощрял войну авантюристов. При нем процвели Лувары, Меркадье и тому подобные бичи трудового населения, которое на его собственных тер­риториях не знало от них покоя. Он был правитель жесто­кий и суровый, за малейшую провинность готовый топить и вешать своих матросов и солдат. Он ничего не понял в могучем социальном и хозяйственном движении, которое совершалось в деревнях и городах его страны, не уразумев даже того, что поняли и — в интересах монархии — поддержали его отец, Анри Плантагенет, и его современник, Филипп-Август, король Парижский. Он был бретер, задира, честолюбец. Он даже не был, собственно, идеалистом крестоносного дела, в котором в конце концов видел авантюру, выгодную для обогаще­ния, в лучшем случае для славы, повод упражнения воин­ственной энергии — в гораздо большей мере, нежели «подвиг божий» и тем менее — «путь покаяния».

За Ричардом никто не отрицает талантливости, свое­образного (преимущественно саркастического) остро­умия, личной энергии и мужества, гения быстрой органи­зации. Но полное непонимание глубоких основ всех тех исторических движений, около которых он стоял, не только в Европе, но и в Азии, крайне узкое и чисто личное отношение к событиям и людям, легкомысленная импульсивность природы, недостаточная серьезность в переживании подлинной трагедии Святой земли и дела в ней латинского рыцарства сделали то, что он оказался, может быть, самым вредным человеком в третьем крестовом походе, деятелем, который разрушал левою рукою то, что строил правою, и, не мирясь ни с чьей инициативою рядом со своею собственною, подрывая возможность всякого сотрудничества, разогнал союзников и скомпрометировал дело Святой земли. За окончательную утрату Иерусалима, несмотря на ряд совершенных им подвигов, ответственна его собственная плохая политика. Он уже для своего времени «человек прошлого», носитель самого дурного его наследства, всего, что было насиль­нического, личного и самоуверенно-жестокого, что бы­ло при всей его эффектности отталкивающего и при всей его подвижности мертвого в воинственном феода­лизме.

На общем фоне XII века, полного новых социальных и духовных возможностей, он рисуется воплощением всего, что должно было пойти в нем на слом. Даже в среде современных ему государей, таких, как Филипп II, Фридрих I, Генрих VI, и прежде всего наряду со своим отцом, которые все были чуткими и трезвыми политиками, угадавшими и содействовавшими выявлению новой, более совершенной государственности, этот рыцарь-бродяга, король-авантюрист, коронованный трубадур представляется явлением запоздавшим, задержавшимся искусственно в новом мире. Чем раньше этот мир отделал­ся от причудливого и беспокойного государя, тем лучше для него, и Ричард мог бы нас интересовать только как любопытный пережиток известного, преи­мущественно отрицательного типа социальной культуры3. За этим трезвым и суровым приговором остается, однако, какой-то вопрос:

Зачем крутится вихрь в овраге,

Колеблет прах и пыль несет,

Когда корабль в бездонной влаге

Его дыханья жадно ждет?

Зачем от гор и мимо башен

Летит орел, угрюм и страшен,

На пень гнилой? Спроси его...

Приговор исторической смерти для Ричарда не может удовлетворить романтика, дорожащего в его образе ярким воплощением безграничной личной свободы и того, что он назвал бы «игрою жизни» — Spiel des Lebens. Он не удовлетворяет — в отношении к самому деятельному принцу своего времени — и тех «энергетиков», для кого в начале Вселенной стоит «деяние» (in Anfang war die Tat 4) и воля является осью космоса и истории. Он не удовлетворяет эстета, оценивающего образы истории не под углом зрения этическим или корыстным (принесенной пользы или причиненного ущерба), но с точки зрения полноты, внутренней согласованности имманентных им сил. Наконец, определение явления как запоздавшего или отжившего отменяется для тех, кто берет его в его вневременном аспекте, исключающем категорию про­гресса.

При всех этих точках зрения могут открыться несколь­ко новые перспективы на личность Ричарда. Обнаруживая в нем какую-то не до конца учтенную вышеприведенными формулами, ценность, они побуждают внимательнее и более изнутри всмотреться в того, кого «во всем мире одни боялись, другие любили». Быть может, беспристрастнее и шире оценив те ферменты брожения, которыми он возму­тил окружающую его стихию, мы придем к несколько менее суровому выводу о самом месте его в волнующемся мире истории.

Среди расходящихся в самых неожиданных направле­ниях изображений его личности и судьбы одно из самых характерных — изображение Геральда Камбре­зийского. Он подчеркивает в этой личности и судьбе какую-то обреченность. Подобно иным ученым хроникерам своего времени, он охотно сравнивает Ричарда с Александ­ром и Ахиллом, потому что, подобно им, ему суждена была ранняя слава и ранняя смерть. Но обреченность Ричарда для Геральда глубже этого совпадения. Она кроется во «вдвойне проклятой крови, от которой он принял свой корень». В трактате «О воспитании госу­даря» мрачная семья Плантагенетов служит в этом смысле темным фоном светлой династий Капетингов. Все пред­сказания, видения, голоса, которые Геральд набирает и высыпает десятками перед читателем, ведут к одному определенному впечатлению. Для его усиления Геральд, знающий своего читателя, не жалеет красок. От Мерлина до Бернарда Клервоского и от «знатного мужа» до «некоей доброй женщины» самые разнообразные вещатели появляются в его трактате, чтобы предсказать судьбу коварного старого короля и его преступных, несчастных сыновей. «От дьявола вышли и к дьяволу придут», — предрекает будто бы при дворе Людовика VII святой Бернард. «Происходят от дьявола и к нему отыдут», — повторяет Фома Кентерберийский в видении, где он был запрошен о судьбе семьи Анри II. Угроза, понятная в устах архиепископа, который по одному намеку короля был убит «между церковью и алтарем». «Некий монах», размышлявший о будущности Плантагенетов, увидел старого селезня и четырех молодых, погрузившихся в воду и в ней утонувших перед налетевшим соколом. «Сокол — король Франции». Сам Анри в предчувствии грядущего велел будто бы изобразить на пустом месте стены Винчестерского дворца орла и четырех орлят, из которых два бьют отца крыльями, третий — когтями и клювом, а четвертый, повиснув на его шее, пытается выклевать ему глаза. «Четыре орленка — четыре моих сына5. Они до смерти не перестанут преследовать меня. Младший, кого я больше всего любил, горше всего меня оскорбит». Сам Ричард неоднократно рассказывал исто­рию о своей отдаленной бабке — ее применяли и к матери его Элеоноре Аквитанской, графине Анжуйской, «удиви­тельной красоты, но неведомой (очевидно, демонской) породы». Эта дама вызывала подозрения близких тем, что во время мессы никогда не оставалась на момент освящения даров, но уходила тотчас после Евангелия. Однажды, когда по повелению ее мужа четыре рыцаря хотели ее удержать, она, покинув двух своих сыновей, которых держала под плащом справа, улетела в окно с двумя другими, которых держала слева, и больше не возвращалась... «Неудивительно, — замечал рассказы­вавший это Ричард, — что в такой семье отцы и дети, а также братья не перестают преследовать друг друга, потому что (так говорил он) мы все идем от дьявола к дьяволу». «Разве ты не знаешь, — спрашивал будто бы у того же Геральда принц Жоффруа, — что взаимная не­нависть как бы врождена нам? В нашей семье никто не любит другого». Большинство видений и предчувствий у Геральда относится к королю Анри и лишь косвенно затрагивает его сыновей. Вся энергия гнева и сарказма, этих снов относится к автору Кларендонских постановле­ний и убийце Фомы Бекета. «Но какова может быть судьба сыновей такого отца?»

Лично к Ричарду отношение Геральда исполнено осторожности и даже пиетета. Ни при каких обстоятель­ствах не забывает он, как в 1187 году «ради отмщения Христовой обиды он принял знак креста, подав тем всем заальпийским народам пример великодушной смелости». Портрет Ричарда, который он чертит в момент его смерти, сделан скорее сочувственною рукою. Но ни личные качества, ни блестящие подвиги героя не отклоня­ют грозных путей семейного рока. «Как со стороны отца, так и со стороны матери, королевы Элеоноры, порочен корень их сыновей, и потому, зная их происхождение, да не удивится читатель их злополучному концу».

Закон наследственности, который получил зловеще образную форму в вещаниях святых Бернарда и Фомы: «От дьявола исходят и к дьяволу придут», иллюстрируе­мый в свете соображений более трезвых, нежели со­ображения привидений и добрых женщин, на семье Плантагенетов XII века, могли бы обусловить более благоприятные и даже абсолютно благоприятные предсказания.

Эта семья, смешавшая много сильных и разно­образных кровей крайнего германского севера и яркого романского юга, суровую душу скандинавских скал, сложную жизнь пиренейско-атлантической страны и веселье лазурных берегов Прованса, соединившая много культурных традиций, старых и молодых, наивно-свежих и порочно-утонченных, была исключительно энергичной и талантливой семьей. Все известные нам фигуры предков короля Ричарда — выше среднего роста как морально, так и физически. Семья эта богата эффектными, выразитель­ными в чисто средневековом смысле фигурами, не дав, впрочем, ни одного образа высшей человеческой красоты, какие знала хотя бы в Людовике IX семья Капетингов. Наблюдения евгеники имели бы любопытный материал в этой династии. Кровь норманнских пиратов, на многие десятилетия «впитавших воздух моря и страсть к безбреж­ным странствиям», мало изменившаяся, победившая все примеси за два века господства6 на северофранцузском берегу7, через посредство Гильома, завоевателя Англии, его сына Гильома Рыжего, его внука Анри I8 и его правнучки Матильды, «императрицы Матильды», — кровь эта влилась в жилы графов Анжу, одной из самых крупных сеньорий французского запада, когда Матильда, единственная прямая наследница норманнской династии в Англии, бывшая первым браком замужем за императо­ром Генрихом V, затем отдала свою руку вместе с правами на английский и норманнский престолы анжуйскому графу Жоффруа Плантагенету. Сын его Анри II, осуществивший эти права, сведя, таким образом, на своей голове три короны, на языке хроник именуется «сыном императрицы». Казалось бы, уже этот король-граф являлся человеком на девять десятых французской крови, даже в своей норманнской парентеле9. Потому что огромные, многодет­ные семьи, «дома» (maisnie), «фары» норманнских баро­нов, из которых не была исключением герцогская семья, плодились и множились не только за счет законных жен, но и наложниц, — очевидно, в огромном большинстве жен­щин французской, местной породы.

Побочные дети, «батарды», — таким был и Гильом, завоеватель Англии, — не бывали обездолены в отцовском наследстве. Нормандский обычай признавал полное их равенство с законными детьми. Только их многочислен­ность вынуждала большинство младших, не вмещавшихся в родовой удел, искать счастья за морями. Так искал его в Англии Гильом, в Испании — Рожер Тоэни, в Италии и Византии — Гвискард, в Сирии — Боэмунд и Танкред. Сверх материнской, нормандской отец Ричарда, Анри II, имел чисто французскую, анжуйскую парентелу. Это была старая семья каролингских графов, давно осевших в светлом и мягком крае, по широкой долине, которую про­била, катясь к морю, Луара, окруженная здесь рощами дубов, полная весною аромата шиповника. Анри II был глубоким патриотом веселого Туранжу, родных своих городов: Тура и особенно Ле-Манса, «где была его колыбель, где была могила его отца». Об этом он вспоми­нал впоследствии, в трагических событиях, заставивших его, точно травленого волка, бежать по своей стране из города в город, под шум «тяжело-звонкого скаканья» преследовавшего его сына Ричарда. Анри, повторяем, был человеком преобладающе французской крови. Однако же не только в его грубоватом, тяжелом и красивом облике, но еще более в фигуре его второго сына, Ричарда, его могучем, статном теле, его золотисто-рыжих волосах10 все еще можно было узнать потомка викингов, как век назад узнавали его в норманнском князе Южной Италии Боэмунде Тарентском, когда в эпоху первого крестового похода он появился в палатах Византии и поразил во­ображение ее принцессы своими изменчивыми, цвета моря глазами. Поэтому совершенно неточно, но психологически понятно, если один из последних историков Ричарда, Алек­сандр Картелиери, упорно называет его «норманном», der Normane, сближая его в мессинский период его странствий с другим, тоже давно романизованным «нор­манном» Танкредом де Лечче, князем Сицилии.

Самоутверждение могучей северной расы в случае Ричарда тем более удивительно, что ведь кроме физиче­ского и духовного наследия отца Ричард получил еще наследство матери. Ею была Элеонора Аквитанская, которая, проблистав до 1152 года в качестве супруги Людовика VII Капетинга в Париже и Сирии, народив много дочерей11, нашумев своими романтическими при­ключениями, была разведена с первым мужем и вышла за его анжуйско-нормандского вассала, на которого, как единственная наследница Аквитании, перенесла права на весь французский юго-запад.

Так дополнялась вокруг слабой державы парижского короля-сюзерена старшая дуга «вассальных владений» того, кто, уже будучи графом Нормандским, Бретанским и Анжуйским, а также английским королем, стал еще аквитанским герцогом. Отныне пути в океан, как и при­брежные флоты, были в его руках.

Новая страна, попавшая во владения Плантагенетов и привязавшая к ним Лангедок (она воспитала Ричарда), всегда занимала своеобразное место в судьбах Франции. В особенности та часть Аквитании, куда океан вступает глубокими заливами и которая сама склоняется к океану, связывая Луару с Гаронной, была искони большой дорогой для миграций самых разнообразных народов, с одной стороны, двигавшихся с северо-востока в Испанию, с другой — искавших из Генуэзского залива кратчайший путь к «Острову океана», т. е. к Британии. В течение долгих столетий здесь смешивались народы севера и юга, и о великих гаванях западного берега, plagae occidentalis, рано узнали на Средиземном приморье, на Роне и Рейне. Римские инженеры связали эту страну с Италией, и с первым дыханием весны в оживавшем средневековье их дороги начинают топтать не только воины, но и торговцы и пилигримы. Одной из этих дорог в конце IV века направлялся в Палестину неизвестный путник — так на­зываемый «мэр Бордо». Другая была с Х века обычным путем странствий к Сан-Яго-ди-Компостело. До самой глубины Пиренеев она овеяна воспоминаниями о Карле Великом и его двенадцати паладинах. Античная культура, продвигавшаяся сюда удобным и естественным путем, зачастую оставила здесь больше следов, чем в местах более близких к ее источнику.

О ранней зрелости Аквитании еще в XII веке говорил внешний вид ее городов: в храмовых постройках Пуатье, Ангулема и Периге чувствуется византийское влияние, и прославившая лиможские мастерские великолепная эма­левая промышленность являет такое техническое совер­шенство, такое чувство краски, которые сами по себе красноречиво говорят о культурных связях и возможно­стях, заложенных в стране. Через море, Альпы и Прованс сюда передавались отдаленные отсветы той культуры, которая еще сияла полным блеском, когда на севере Франции только еще начинали загораться новые центры. Она будет клониться к упадку, когда эти последние начнут расцветать. Другим условием интенсивной и раз­нообразной жизни в стране были старые ее связи с «Островом океана». Пловцы из Средиземного моря рано указали этот путь, и он стал одним из самых живых путей средневековой торговли. В сношениях с Британией — впоследствии Англией — лежит один из эле­ментов процветания Бордо, и он открывается на первых страницах его истории, проходя затем все средневековье. Понятно, что город, что весь край «был яблоком раздора между скрещивающимися здесь народами. За него спори­ли воины Цезаря с гельветами, вестготы с франками, сол­даты Карла Мартела с берберскими бандами юга» (Vidal de la Blache12). В интересующий нас период здесь начина­ют чередоваться и бороться французская и английская власть, впрочем в нашем случае представленная француз­ским принцем, «сыном Элеоноры».

Если в богатой натуре Ричарда рядом с его норманд­ской энергией и в некоторых случаях анжуйской нежностью мы можем почувствовать его аквитанскую сложность, то, присматриваясь ближе к его материнской семье, мы могли бы с известной вероятностью угадывать, что именно внесла в семью Плантагенетов изменчивая принцесса, дочь страны басков, готов и латинян, внучка династии трубадуров, целого гнезда певчих соловьев солнечного края. Прадед Ричарда по матери, Гильом IX Аквитанский, своими песнями открыл век миннезанга. Как некогда «мэр Бордо», как впоследствии правнук Ричард, он побывал в Иерусалиме. Там он «претерпел бедствия плена». Но, «человек веселый и остроумный» (iocundus et lepidus), он «пел о них забавно в присутствии королей и баронов, сопровождая пение приятными модуляциями». Достойный образец тому же прославленному своею luxuria (сладострастием) правнуку, Гильом IX был великим сердцеедом и поклонником женской красоты. Прославив ее в песнях, он собирался основать около Ниора «женский монастырь», где сестрам вменялся бы в по­слушание устав сердечных радостей. Его внучка, прекрас­ная Элеонора, могла бы быть подходящей настоятель­ницей подобной обители. Если на юге она окружена была певцами, то и впоследствии на нормандский север, в Руан, она перевезла за собою по крайне мере одного — Бернарда де Вантадура, достойно здесь воспевшего ее красоту.

На берегах Гаронны в пору молодости Ричарда прошла коротким, но душистым цветением поэтическая жизнь Жоффре Рюделя, певца «дальней принцессы» Триполи. Ричард, хотя родился в 1157 году в Оксфорде, вырос и воспитывался в Аквитании. Едва получив возможность создать собственный двор, он населил его трубадурами. «Он привлекал их отовсюду, — с неодобрением замечает Роджер Ховденский, — певцов и жонглеров; выпрашивал и покупал льстивые их песни ради славы своего имени. Пели они о нем на улицах и площадях, и говорилось везде, что нет больше такого принца на свете». Подобно деду своему, Ричард сам охотно упражнялся в славном искусст­ве песни. К сожалению, кроме двух поздних элегий, ничего не сохранилось из его творчества: из них одна дошла на французском, другая на провансальском языке. Тот и другой были для него родными. С 1169 года он считался «графом Пиктавии» и, стало быть, аквитанским герцогом, а в 1173 году, когда политике Анри II удалось привести Лангедок в зависимость от Аквитании, Раймунд Тулузский принес Ричарду присягу как своему сюзерену.

На французском юге прошла для Ричарда вся его жизнь, поскольку она не уложилась в поход на Восток, если исключить недолгие его пребывания в Париже и Руане, несколько месяцев войны с отцом около Тура и Ле-Манса и несколько периодов войны то в Нормандии, то в Оверни с прежним другом, парижским королем Филиппом II, в 1194—1199 годах. В Англии, в Лондоне, Ричарда почти не видали, кроме нескольких недель 1189 года, когда он там короновался и после венчания шумно пировал, и потом — нескольких недель 1194 года, на пути из Германии, из имперского плена, во Францию, для борьбы с Филиппом. С историей Англии, таким обра­зом, меньше всего приходится связывать личность Ричар­да. И поскольку связь эта была, она носила характер преимущественно отрицательный: она демонстрировала стране в пределах, в каких последняя разбиралась в про­исходящем (она обнаружила это в движении, приведшем к Великой хартии), обременительность искусственного союза с материковым государством, интересам которого ее так часто приносили в жертву. Происходящее научило ее обходиться без короля, которого она видела так мало и так редко.

Жизнь Ричарда развернулась во Франции, достигла величайшего напряжения на Востоке и завершилась во Франции.

II

БОРЬБА

ЗА

ПРИАТЛАНТИЧЕСКУЮ

ФРАНЦИЮ

Ричард был любимцем матери, и, так как эта последняя вечно враждовала с отцом, он был предметом антипатии последнего. Сыновья Анри и Элеоноры — Анри Младший, Ричард и Жоффруа рано стали поверенными матери, которая посвящала их в супружеские измены и любовные похождения Анри II. Вместе с ними и вместе с вассалами тех разноплеменных сеньорий, во главе которых номиналь­но были поставлены принцы: Анри Младший — в Анжу и Нормандии, Жоффруа — в Бретани и Ричард — в Аквита­нии и Лангедоке, она страдала от тирании короля, деспота как в семье, так и в отношении подданных. «Раздел», кото­рый в 1169 году Анри произвел между сыновьями-мальчиками в расчете удовлетворить областное самолюбие этих разнообразных миров, дав им особых принцев, был фиктивным и только дразнил порывы к независимости тех и других. На деле принцы были только куклами, которых не пускали в их «государства» без строгого явного надзора и тайного соглядатайства. В 1173 году, уже женатый и даже коронованный английской короной, Анри Младший и шестнадцатилетний Ричард все еще были только наемны­ми слугами отца в своих «государствах». Побуждаемые матерью и вассалами, они в этом году восстали против Анри II, вызывая разлив инсуррекционных движений по всей огромной французской территории Плантагенетов. Бретанцы и нормандцы Севера, анжуйцы и пуатевинцы у океана, баски пиренейских склонов поднимают оружие за принцев. Волнение докатывается до «Острова океана», и в далекой Шотландии ее король присоединяется к восстав­шим. В течение тех двух лет, которые захватила война принцев, их постоянной опорой, моральной и военной, был их «вотчим»-сюзерен Людовик VII, столковавшийся в этом деле со своей бывшей супругой

Таковы юношеские впечатления и действия Ричарда. Анри Младший после некоторых неудач первый капитули­ровал и просил о перемирии. Ричард пытался еще некото­рое время держаться, но должен был, в свою очередь, покориться. Элеонора в самом начале войны была схваче­на и увезена в заточение. Расправа с сыновьями была отно­сительно милостивой. Их титулы были оставлены за ними. Кроме того, каждому были присвоены на правах личного владения по два замка и часть доходов в их «госу­дарствах». Наилучше наделен был младший, «Вениамин отца», шестилетний Иоанн, «граф Меретонии».

С годами власть Ричарда в Аквитании стала более реальной. В пределах общих директив отца он деятельно в ней распоряжается, подавляя восстания, которые в этот и последующий период, период 1176—1178 годов, на­правлены против отца и сына. Эта вечно откалывавшаяся и вечно бурлившая страна, в смутных и неорганизованных мятежах которой еще с каролингской эпохи хотели видеть проявление «аквитанского патриотизма», была скорее ареной бессознательных возбуждений, не связанных общей мыслью и общим планом, но имевших, конечно, какие-то постоянные причины. Та неустойчивость полити­ческих комбинаций, в которые вступала Аквитания, должна была являться стимулом постоянной неуравно­вешенности. Уже восстание принцев, усмиренное в 1174 году, оставило в ней немало бродячих элементов, опасных и беспокойных людей, готовых поддержать всякое воинственное предприятие. От склонов испанской горной стены вместе с холодным воздухом высот придвигалось влияние привычек горных племен басков — «стражей Пиренеев». Только в отдельных случаях, конечно, питали особенно острое раздражение те бытовые детали, которыми было окружено здесь суровое правление Ричар­да — его пресловутая luxuria. «Он похищал жен и доче­рей свободных людей (несвободные, очевидно, в счет не шли), делал из них наложниц». Трудно думать, чтобы это было главной причиной, по которой от Лиможа до Дакса и Бигорра вассальный мир Пуату и Гаскони непрерывно волновался. Девятнадцатилетний принц в годы 1176—1178 развил энергичную усмирительную деятельность, о кото­рой с восхищением высказывается Геральд Камбрезий­ский. «Откинув — по мудрому отеческому распоряже­нию — имя отцовского рода, он принял честь и власть рода материнского. В нежном возрасте он до того не укрощен­ную землю обуздал и усмирил столь доблестно, что не только умиротворил потрясенное в ней, но собрал и вос­становил рассеянное и разбитое. In formam informia redigens, in normam enormia13, он упорядочил старинные границы и права Аквитании».

Геральд пользуется случаем, чтобы высказаться о Ричарде вообще. Это принц, который «гнетет судьбу и про­бивает властно пути в грядущее. Он вырывает у обстоя­тельств успех, второй Цезарь, ибо, подобно первому, верит не в совершенное, а в то, что предстоит совершить. Ярост­ный в брани, он вступает только на пути, политые кровью. Ни крутые склоны гор, ни непобедимые башни не служат помехой внезапным порывам его бурного духа». Среди тревоги непрерывных восстаний «благородный граф Пиктавии, — так галантно выражается хрони­кер, — изучил искусство войны». Этим мастерством страна славилась искони. В дни же Ричарда в одном из его врагов, затем превратившемся в поклонника, оно нашло очень яркого поэта. Это был Бертран де Борн. «Чтобы понять, — замечает историк французского общества в XII веке, — до каких пределов могла дойти любовь к войне и кровавой ее резне, до какой степени грабежи, пожары и избиения могли стать для баронов этой эпохи утехой и потребностью, следует изучить жизнь и произ­ведения трубадура Бертрана де Борн, рыцаря и шателе­на». На наш трезвый и мирный ум этот поэт произвел бы впечатление сумасшедшего, о котором решительно не­доумеваешь, чего он, собственно, хочет. Из него хотели сделать барда борьбы за аквитанскую независимость в период восстаний против Анри и Ричарда. В самом деле, Бертран был не только поэтическим вдохновителем войны. В базилике Святого Мартина Лиможского он сам на Еван­гелии принимал клятвы заговорщиков и был как бы хра­нителем их повстанческой присяги.

Однако сделать его носителем национальной или поли­тической идеи могли только те, кто вовсе не читал его стихов. «Идея» его до крайности элементарна. Он хочет одного: чтобы вокруг него не прекращалось взаимное избиение, уважает только тех, кто дерется, и презирает тех, кто этого не делает. Он долго бунтовал против Ричарда, который отнял у него замок. Когда же последний в порыве великодушия или расчета вернул его, Бертран начинает воспевать того, кому дал прозвище «Мой Да и Нет». «Вот подходит веселая пора, когда причалят наши суда, когда придет король Ричард, доблестный и отваж­ный, какого не бывало еще на свете. Вот когда будем мы расточать золото и серебро! Вновь воздвигнутые твер­дыни полетят к черту, стены рассыплются, башни рухнут, враги наши узнают цепи и темницы. Я люблю пута­ницу алых и лазурных щитов, пестрых значков и знамен, палатки в долине, ломающиеся копья, пробитые щиты, сверкающие, продырявленные шлемы и хорошие удары, которые наносятся с обеих сторон... Я люблю слышать, как ржут кони без всадников, как кучами падают раненые и валятся на траву мертвые с пронзенными боками». Только тех баронов, которые имеют отвагу доставлять ему это возвышенное удовольствие, любит и ценит Бертран. В борьбе Ричарда с Филиппом он проявляется только как кровожадный гурман ее деталей, не влагающий ни­какого смысла в ее содержание. Ему нравится тот, кто лихо нападает, и противен, кто ищет мира или диплома­тических путей. Поэтому «Да и Нет» — его герой.

Если из галереи юношеских впечатлений Ричарда этот образ поэта войны мы дополним образом ее практика в лице некоего отважного рыцаря, который в пылу сражения вынужден был выбежать из рядов, потому что ударом меча ему сплющило шлем (вместе с головой, полагаем мы), домчаться до кузницы и, положив голову на нако­вальню, дождаться, чтобы кузнец ударом молота распря­мил шлем, после чего он вновь спешит в битву, — мы понимаем, в каких условиях благородный граф Пиктавии изучал искусство войны. Ричард, несомненно, и сложнее и тоньше Бертрана, а также отважного рыцаря со сплю­щенным шлемом. Но и он — плоть от плоти этой жестокой, воинственной породы. Столь осторожный в своих выра­жениях, когда дело касается принцев, Геральд замечает, что «зло всегда близко добру». Ревнуя о деле справедли­вости и мира, карая праведной суровостью злых, он от лающих завистников получил имя жестокого. Хотя следует отметить, что, когда обстоятельства становились мирными, он умел облечься в милосердие и кротость, найти золотую середину. «Тогда суровость его смягчалась».

«И однако же, кто усвоил известную природу, усвоил и ее страсти. Подавляя яростные движения духа, наш лев — и больше, чем лев,— уязвлен жалом лихорадки, от которой и ныне непрерывно дрожит и трепещет, наполняя трепетом и ужасом весь мир...»

«Львиное сердце!» Здесь Геральд почти называет то слово, которым в эпоху третьего крестового похода певцы оденут, как постоянным эпитетом, яростного План­тагенета. Геральд знает его и в образе «кротком и милости­вом». Таким будет он являться своим друзьям и близким соратникам. Таким будет знать его и опишет вернейший из них — поэт Амбруаз. Но Геральд слышал о нем с слишком различных сторон, чтобы не чувствовать, что даже в минуты кротости под нею «непрерывно» дрожит уязвленное каким-то жалом львиное сердце. Это жало, нужно думать, Геральд склонен искать в дьявольском родстве Ричарда. Но следует вспомнить, что на протяже­нии всей своей жизни «с самой нежной юности» Ричард не­однократно бывал ужален. Циническое поведение отца в отношении матери, ее долгое заточение, холодное высле­живание жизни сыновей, постоянное принесение в жертву интересов старших из них интересам младшего, ласкового любимца и впоследствии беззастенчивого предателя Иоанна, — все оставляло уколы в его раздражительной натуре

Особенно глубоким уколом должно было остаться в нем поведение Анри II в вопросе брака Ричарда и его наслед­ственных прав. Миром, который был в 1174 году заключен между Анри и Людовиком VII, предположен брак Ричарда с дочерью Людовика Аделаидой (Алисой). Анри немедлен­но увез ее к своему двору. Но через некоторое время во Францию стали проникать слухи о том, что после смерти своей наложницы Розамунды, когда Алиса была еще почти девочкой, король поступил с нею нечестно (quam post mortem Rosamundae defloravit). Не сразу, вероятно, эти слухи дошли до Ричарда, и время от времени, когда французский король (с 1187 года им был уже Филипп-Август) поднимал вопрос об осуществлении брака, Ричард сперва настойчиво поддерживал перед отцом свои права. Потом, однако, он столь же упорно начал отказываться от них, вероятно осведомленный о настоящем положении дела.

Между тем вопрос о женитьбе принца получал очень серьезное значение с момента, когда старший брат его, Анри III (в 1183 году), а затем и младший, Жоффруа Бретанский (1186 год), были унесены злокачественной лихорадкой, и «граф Пиктавии» оказался естественным наследником Нормандии, а в дальнейшем — Анжу и Анг­лии. Здесь ревнивый старый король, прежде интриго­вавший всячески против старшего и третьего сына (всту­пившего в нежную дружбу с Филиппом-Августом), со­средоточивает враждебное внимание на новом наследнике. В конце 1187 года, когда при внезапном вторжении Филиппа в Иссуден Ричард и Иоанн поспешили на помощь отцу, Анри отклонил ее, заключив таинствен­ное соглашение с Филиппом. Как обнаружилось впоследст­вии, в нем предполагалось, обвенчав Алису не с Ричардом, но с Иоанном, сделать супругов наследниками Аквитании, Нормандии, Анжу и Англии. Текст этих соглашений Филипп показал Ричарду.

Это был момент, когда молодой интриган на престоле Капетингов начинает спутывать карты опытного заговор­щика — старого Плантагенета. Несмотря на свои юные годы (ему было в то время двадцать лет), мудрый Филипп нащупал больное место этой семьи и искусно его растравлял. Если в 1186 году он вел слащавую дружбу с Жоффруа14, то после его кончины какие-то нити про­тягиваются между ним и Ричардом. Ричард оказывается его гостем в Париже («Они ели за одним столом и спали на одной постели») и лишь после многократных настояний встревоженного отца является к нему, захватив по пути сокровища Шинона. Обстоятельства ускорили разрешение наступавшего кризиса



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: