Прямые линии и другие виговские стереотипы




Тезис непрерывности

История и сущность тезиса непрерывности нуждаются в более пристальном рассмотрении. Споры об истоках и природе политики Сталина начались на Западе еще в начале 1930-х годов [5]. Однако на протяжении многих лет этим в основном занимались представители левых течений в политике, в частности настроенные против Сталина коммунисты и особенно Лев Троцкий. В середине 1930-х годов, после ряда неубедительных и противоречивых заявлений, этот высланный из страны оппозиционер выдвинул свой знаменитый тезис о том, что, вопреки официальным декларациям Москвы, сталинизм является не завершением большевизма, а его «термидорианским отрицанием» и «предательством». В 1937 году, когда сталинский террор уничтожал большевистскую элиту, Троцкий добавил: «Нынешняя «чистка» проводит между большевизмом и сталинизмом... целую реку крови» [6].

Недвусмысленное, хотя и не вполне четкое обвинение Троцкого, сводившееся к тому, что сталинизм представляет собой контрреволюционный бюрократический режим, «диаметрально противоположный» большевизму, вызвало яростные споры среди западных радикалов, в том числе и троцкистов. Эта не прекращающаяся и поныне дискуссия сильно пострадала от свойственной марксистам страсти к наклеиванию ярлыков и псевдонаучному анализу (стала ли сталинская бюрократия новым классом? Была ли сталинская Россия капиталистической, термидорианской, фрюктидорианской, бонапартистской или все же социалистической страной?), а также от вполне понятного нежелания бросить тень на роль Советского Союза в борьбе с Гитлером [7]. Тем не менее, спор был интересным, и ученые зря игнорируют его. Он предвосхитил целый ряд аргументов в пользу непрерывности или разрыва непрерывности развития советской истории – аргументов, появившихся впоследствии в научной литературе по большевизму и сталинизму [8].

Научные исследования по этому вопросу начались лишь после второй мировой войны в связи с интенсивным развитием профессиональной советологии. Весьма существенно, что по времени это совпало с расцветом сталинизма как развитой системы правления в Советском Союзе и странах Восточной Европы, а также с началом (или возобновлением) холодной войны. Знание эпохи помогает объяснить два аспекта тезиса непрерывности, которые представляются очевидными, но с трудом поддаются документальному обоснованию. Прежде всего речь идет о сомнительной логике. Эта логика, как подметил один из участников ранних дискуссий, утверждала, что «русский коммунизм должен был стать тем, чем он стал, потому что это действительно произошло» [9]. Второй аспект состоит в том, что, как сетовал один из основоположников русских исследований в США, ранние научные труды «слишком часто создавались в атмосфере лютой ненависти к нынешнему русскому режиму» [10]. Эти факторы, несомненно, способствовали утверждению в научном мире мнения о том, что пороки сталинской России были предопределены непрерывным «распространением злокачественной опухоли» в советской политической истории после 1917 года.

Теория «прямой линии», соединяющей большевизм или, как его неверно именуют, ленинизм с основами сталинской политики, вновь стала популярной благодаря выступлениям Александра Солженицына после его высылки из Советского Союза в 1974 году [11]. Эта теория на протяжении многих лет служила основой академической советологии. В подтверждение тому приведем несколько типичных заявлений ведущих советологов.

Михаил Карпович: «Сколь ни велики изменения, происшедшие с 1917 года до настоящего времени, в основе своей сталинская политика является закономерным развитием ленинизма». Вальдемар Гуриан: «Все основополагающие принципы своей политики Сталин заимствовал у Ленина». Джон С. Решетар: «Ленин разработал исходные предпосылки, а Сталин принял их и довел до логического завершения, апогеем которого стали большие чистки». Роберт В. Даниельс: «Победа Сталина... была не личной победой, а триумфом символа, личности, воплотившей в себе заповеди ленинизма и методы претворения их в жизнь». Збигнев Бжезинский: «Вероятно, самым живучим достижением ленинизма явилась догматизация партии, фактически подготовившая и обусловившая следующую стадию – стадию сталинизма». Роберт Г. Макнил: «Сталин сохранил большевистскую традицию и близко подошел к завершению работы, начатой Лениным». Адам Б. Улам: «Большевистский марксизм определил характер послереволюционного ленинизма и главные черты того, что мы называем сталинизмом». В другом месте Улам говорит о Ленине следующее: "Его психология сделала неизбежными жестокости сталинского периода». Артур П. Мендел: «За немногими исключениями, все атрибуты сталинской России в конечном счете вытекают из ленинского наследия». Джереми Р. Азраэль: «Как и провозгласил Сталин, «вторая революция» была естественным продолжением первой». Альфред Г. Майер: «Сталинизм можно и должно определить как образ мыслей и действий, непосредственно вытекающий из ленинизма». Цитирование можно продолжить, но мы ограничимся лишь высказыванием Г. Т. Виллетса, подтверждающим, что западные ученые считают сталинизм «логичной и, вероятно, неизбежной стадией органичного развития Коммунистической партии» [12].

Совершенно ясно, что именно утверждает и объясняет тезис «принципиальной непрерывности перехода от ленинизма к сталинизму» [13]. Речь идет не о каких-то второстепенных событиях, а о чудовищных деяниях сталинизма за период с 1929 по 1939 год и в последующие годы: от принудительной всеобщей коллективизации до заключения в тюрьмы или уничтожения десятков миллионов людей. Все это, говорят нам, вытекает из политической (идеологической, программной и организационной) сущности первоначального большевизма [14]. Поражает жесткая детерминированность такой аргументации, строящейся на единственном причинном факторе.

Очевидно, что такая интерпретация была бы немыслимой в отрыве от тоталитарной школы, господствовавшей в советологии на протяжении столь многих лет. Советологи-ортодоксы не только запутали вопрос, употребляя термин «тоталитаризм» как синоним сталинизма, но и способствовали утверждению тезиса непрерывности. Так, западные теоретики советского тоталитаризма в большинстве своем считали сталинский переворот 1929–1933 годов важнейшей вехой советской истории, но истолковывали его не как отклонение от «прямой линии» развития большевистского движения, а как продолжение и кульминационный пункт начавшегося ранее процесса установления тоталитарного режима. Отсюда и классическая формула Мерля Фейнсода: «Тоталитарный зародыш разовьется в созревший тоталитаризм» [15]. На этой почве сложилась тенденция рассматривать всю большевистскую и советскую историю до 1929 года всего лишь как преддверие к сталинизму, или всеобъемлющему тоталитаризму. С другой стороны, жестко детерминированная риторика ортодоксальной советологии, основанной на «внутренней логике тоталитаризма», представляла этот процесс не только непрерывным, но и неизбежным. Например, Улам пишет: «После победы в октябре 1917 года Коммунистическая партия начала искать пути к тоталитаризму. Вопрос был только в том, какой характер и какое философское направление примет этот тоталитаризм» [16]. Таких примеров можно привести множество.

Тезис непрерывности был создан трудами не только университетских ученых. Значительную роль сыграли бывшие коммунисты (к этой группе недавно присоединился Солженицын), отошедшие от большевизма-ленинизма и, наконец, от марксизма. В представлении этих людей постепенно стирались некогда казавшиеся существенными различия между первыми двумя, а подчас и между всеми тремя понятиями. Опираясь на авторитет, завоеванный личным опытом (зачастую вдали от России) и обращением в «иную веру», экс-коммунисты самыми разнообразными способами защищали теорию «прямой линии». Некоторые из них стали профессиональными историками «тоталитаризма» [17]. Другие, в том числе Джеймс Бернхем и Милован Джилас, создали ставшие популярными теории, представляющие советский коммунизм в ином свете – как новый класс, или бюрократический режим. Но и они трактовали 1930-е годы (победоносный период нового класса – бюрократии) как «продолжение» и «законнорожденное детище ленинизма и революции» [18]. В историографическом плане их концепция отличалась от теории «тоталитаризма» только терминологией. По существу, они говорили о непрерывном переходе нового класса – правящей бюрократии – от зарождения к зрелости. Наконец, уникальный вклад в утверждение тезиса непрерывности внес Артур Кестлер, который в романе «Тьма в полдень» изобразил уничтожение Сталиным старых большевиков как логичный итог самого большевизма [19]. Тезис непрерывности утвердился окончательно; единодушие стало полным.

О том, насколько полным было единодушие по этому вопросу, свидетельствуют труды Э. Х. Карра и Исаака Дейчера – историков, не примкнувших к господствующему направлению академической советологии. Оба они не разделяли антипатии большинства советологов к большевизму. Дейчер был приверженцем революции, а Карр относился к ней с большой симпатией. Оба высказывали оригинальные, отличающиеся от «магистральных», мнения о многих аспектах советской истории [20]. И все же эти ученые, по иным, более сложным, чем у ортодоксальных советологов, причинам, считали, что между большевизмом и сталинизмом существует прямая связь. Созданная Карром монументальная «История Советской России» заканчивается досталинским периодом. Однако детальный анализ 1917–1929 годов, в ходе которого Карр отвергает все альтернативы сталинизму, согласуется с более ранним его заявлением о том, что без сталинской революции сверху «ленинская революция ушла бы в песок, и в этом смысле Сталин продолжил и завершил дело Ленина» [21].

Дейчер тоньше и интереснее анализировал данный вопрос – отчасти потому, что сделал его центром своих исторических и биографических очерков о Сталине и Троцком. Он проводил четкое различие между большевизмом и сталинизмом, описывал кардинальные разрывы непрерывности исторического процесса, говорил даже о «пропасти между ленинской и сталинской фазами советского режима» и был непримиримым критиком ученых, воображением которых была создана идея «сплошной непрерывности» перехода от ленинизма к сталинизму. И все же Дейчер полагал, что сталинизм «продолжил ленинскую традицию», поскольку национализация осталась основой социализма, сталинский режим преследовал революционные цели модернизации России, а единственная большевистская альтернатива, каковой, по Дейчеру, был троцкизм, в условиях 1920-х годов не имела шансов на успех. Несмотря на отказ сталинизма от основополагающих большевистских идей (согласно Дейчеру, в основном от интернационализма и пролетарской демократии) и грубейшие нарушения бюрократией ленинских заветов, «большевистская идея и традиция осталась, пройдя через ряд прагматических и казуистических ревизий, господствующей в Советском Союзе» [22].

Короче говоря, несмотря на серьезные разногласия по другим вопросам, «инакомыслящие» Карр и Дейчер молчаливо соглашались с представителями господствующей школы советологии времен холодной войны в том, что «история советской России с октября 1917 года до смерти Сталина развивалась как непрерывный процесс» [23]. Спорили лишь о том, с какого момента отсчитывать неумолимый ход эпохи сталинизма: с октября 1917 года и роспуска Учредительного собрания, с 1921 года и запрещения фракций Коммунистической партии или с 1923 года и первого поражения Троцкого.

Единомыслие ученых, даже если они занимаются советскими исследованиями, противоестественно. Первая негласная попытка ревизии историографии, принятой на вооружение «правящей» тоталитарной школой, была предпринята еще в 1960-х годах представителями магистрального направления советологии, решившими взглянуть на сталинизм в более широкой перспективе опыта развивающихся стран и их модернизации. Они начали изучать сталинизм в рамках русской истории и социальных перемен. Но вместо того чтобы поставить под сомнение тезис непрерывности, они лишь пытались переформулировать его. Сталинская политика 1930-х годов, а иногда и кровавые чистки того периода трактовались как большевистская (или коммунистическая) программа модернизации, необходимая или полезная в свете отсталости России и модернизирующей роли партии и, следовательно, как «логическое завершение» 1917 года [24]. В этом несколько отретушированном варианте тоталитарианской догмы сталинизм изображался как зрелый большевизм в его модернизирующей стадии.

Прямой вызов тезису непрерывности был брошен совсем недавно. Сделали это ученые-ревизионисты, исходившие из новых советских материалов. Объединяет их не общий подход к проблеме, а стремление критически переосмыслить всю советскую историю и политику. Хотя отзывы на книги ревизионистов были уважительными и даже благожелательными [25], влияние их на советологию остается весьма ограниченным. Правда, единодушного мнения о связи между большевизмом и сталинизмом уже не существует, но большинство советологов, включая и представителей нового поколения, по-прежнему считают, что «Сталин воплотил коммунистическую идею», что его деятельность является «ленинизмом чистой воды» и что «Ленин был наставником, а Сталин – учеником, доведшим дело учителя до логического завершения» [26].

Прямые линии и другие виговские стереотипы

В ходе общих исследований, посвященных тезису непрерывности, сложились некоторые, весьма стойкие стереотипы, которые можно разбить на две категории. Во-первых, речь идет о наборе формулировок, подходов и концептуальных трактовок по вопросу о том, как и почему возникла «прямая линия» между большевизмом и сталинизмом, во-вторых – о ряде взаимосвязанных интерпретаций, якобы демонстрирующих непрерывность большевистской программы с 1917 года до сталинского переворота 1929–1933 годов. Эти представления должны быть переосмыслены, и начать следует с концептуальных вопросов.

Сама формулировка тезиса непрерывности представляется нам весьма проблематичной. Одно из самых известных положений тезиса состоит в том, что большевизм содержал «семена», «корни» или «зародыши» сталинизма. С этим утверждением не могут не согласиться даже самые непримиримые противники тезиса непрерывности [27]. В соответствии с другими советологическими стереотипами, сталинизм не был «случайностью», а стал возможным благодаря ленинизму-большевизму. К сожалению, эти обобщения говорят лишь о вполне очевидных вещах. Каждый исторический период, каждое политическое явление имеет корни в прошлом: русская революция – в истории царской России, гитлеровский «третий рейх» – в Веймарской Германии и т. д. Такие обобщения, но сути дела, ничего не говорят о непрерывности, тем более о причинности или неизбежности. Они просто напоминают нам, что в истории нет ничего совершенно нового, не имеющего прочных корней в недалеком прошлом.

Большевизм 1917–1928 годов действительно таил в себе «семена» сталинизма; о них достаточно сказано в западной литературе, и они не нуждаются в дополнительном рассмотрении. Менее известно, но чрезвычайно важно то, что большевизм содержал в себе и иные, несталинистские «семена», а «корни» сталинизма можно отыскать не только в большевизме, но и в русской историко-культурной традиции, событиях типа гражданской войны, международной обстановке и т. д. Дело, однако, не в «семенах» или иных, еще менее существенных признаках преемственности, а в принципиальной непрерывности или ее отсутствии. В этой связи уместно процитировать одного из бывших большевиков, который ввел новую метафору непрерывности исторического процесса: «Разумно ли судить о живом человеке по зародышам разложения, которые обнаружились при вскрытии и, возможно, содержались в организме с момента рождения?» [28].

Основные термины тезиса непрерывности (большевизм, сталинизм, неразрывность) в том виде, как они обычно употребляются, не проясняют, а запутывают вопрос. Тоталитарная школа провозгласила, что ее главная задача сводится к тому, чтобы выявить и проанализировать совершенно новый вид авторитаризма. Однако новизна этого явления зачастую игнорируется, о чем свидетельствует ставшее стандартным объяснение сталинизма: «Авторитаризм дореволюционного ленинизма вполне естественно и, вероятно, неизбежно породил советский авторитаризм» [29]. Варианты этого тезиса поясняют, что сталинизм продолжил антилиберальные, недемократические и репрессивные тенденции большевизма.

Этот аргумент не имеет ничего. общего с весьма важным в подобных случаях.сравнительным анализом. К тому же здесь ошибочно предполагается, что в 1917 году или позднее в России существовала возможность подлинно демократического порядка – либерального, пролетарского или какого-либо иного. В различных (в зависимости от периода) отношениях большевизм был ярко выраженным авторитарным движением, но, не проводя различий между советскими авторитарными режимами до и после 1929 года, легко исказить самую сущность сталинизма. Сталинизм означал не просто беспрецедентное сочетание национализма, бюрократии, отсутствия демократки и полицейских репрессий. Подобные явления возникали и в других странах и легко поддаются объяснению.

Суть дела в том, что сталинизм воплощал гипертрофированные, экстремальные черты этих явлений. Например, речь шла не просто о притеснении крестьян, а о настоящей гражданской войне против крестьянства, не просто о полицейских репрессиях или терроре в стиле гражданской войны, а о террористическом «холокосте», объектами которого за 25 лет стали десятки миллионов людей, не просто о термидорианском возрождении националистической традиции, а о шовинизме почти фашистского толка, не просто о культе вождя, а об обожествлении тирана. Во времена Хрущева и Брежнева западные ученые часто говорили о «сталинизме без перегибов» или «сталинизме без арестов». Такие формулировки лишены всякого смысла, ибо перегибы составляли самую сущность сталинизма, и именно они нуждаются в объяснении [30].

Аналогичные проблемы создает широко распространенный, поражающий своей ограниченностью взгляд на большевизм как на сталинизм или «зародышевый» сталинизм. В другой работе я попытался показать, что большевизм является гораздо более многогранным политическим движением в плаце идеологии, программы, взаимоотношения поколений и т. д., чем это обычно признавали наши ученые [31]. Вызывает сомнение еще один аспект тезиса непрерывности – знак равенства между большевизмом и ленинизмом. Ленин был всего лишь одним из видных, большевиков. Стиль его руководства, идеи и личность, несомненно, оказали неизгладимое влияние на формирование движения, но большевизм был шире и многограннее, чем ленинизм. Его идеология, стратегия и политика формировались и другими вождями, рядовыми членами партии, ее комитетами, внепартийными элементами и великими социальными событиями, включая первую мировую войну, революцию и гражданскую войну [32]. Я не пытаюсь создать впечатление, что зародыши сталинизма таились в ленинизме, а не в большевизме. Те, кто так считает, весьма избирательно пользуются имеющимся в нашем распоряжении фактическим материалом, делая основной упор на работу Ленина «Что делать?» и публицистику периода гражданской войны, сводя к минимуму значение ленинской книги «Государство и революция» и статей 1922–1923 годов.

Так как же все-таки быть с формулировкой непрерывности? Мы сталкиваемся здесь с одной из труднейших задач исторического анализа. Большинство историков согласятся с тем, что эта проблема требует кропотливого эмпирического исследования исторических аналогий и различий, что непрерывность и разрывы, как правило, сосуществуют в определенной пропорции и что эта пропорция, определяющая возможность перехода количественных перемен в качественные, имеет решающее значение. Неудивительно, что такой заслуживающий уважения подход играет главную роль в наших рассуждениях о различиях в политической истории царской России и Советского Союза, но почти не сказывается на наших представлениях о большевизме и сталинизме. Так, один из видных сторонников тезиса непрерывности предупреждает против отождествления царского и советского режимов: «Важно подчеркнуть, что существует глубокая пропасть между авторитаризмом и тоталитаризмом и, рассматривая их как идентичные политические формации, мы в конечном счете обнаружим свою неспособность проводить различия между непрерывностью и переменами» [33]. Применяя это вполне разумное предостережение к советской истории, легко заключить, что и здесь «количество переходит в качество... Сталин довел ленинизм до крайности, изменил его сущность» [34].

Однако, как было показано выше, для интерпретации советской истории применялись особые методы. Прежде всего речь идет о жестком детерминизме и однопричинных толкованиях, на которых часто базировался тезис непрерывности. Лексикон, применявшийся для установления прямой причинно-следственной связи между «политическим динамизмом» большевизма и сталинизмом, особенно коллективизацией и большим террором 1936–1939 годов, уникален для современных исследований в области истории и политики. Он изобилует терминами телеологического детерминизма – «неизбежный процесс», «внутренняя логика», «неискоренимые тоталитарные черты», «неотвратимые последствия», «логическое завершение», «неминуемая стадия» и т. д. Например, автор типичной в этом отношении работы поясняет, что сталинская кампания коллективизации в 1929–1933 годах «была неизбежным следствием победы большевистской партии 7 ноября 1917 года» [35].

Здесь мы сталкиваемся с серьезными вопросами, касающимися методологии исторических исследований. Во-первых, такой лексикон выдает детерминизм, сходный с тем, который некогда господствовал в официальной сталинистской историографии и был заслуженно раскритикован западными учеными [36]. Во-вторых, претендуя на широкий охват проблемы, такого рода телеологическая интерпретация мало что объяснила. Как заметила много лет назад Ханна Арендт, такой подход дает «аксиоматическую оценку», а не подлинный исторический анализ [37]. К тому же он не выдерживает проверки логикой. Отвечая на аналогичные суждения, бытующие в Советском Союзе, историк Рой Медведев указывает, что если сталинизм был предопределен большевизмом, если после 1917 года не было иных альтернатив, то и 1917 год и большевизм должны быть предопределены более ранней российской историей. В этом случае «для объяснения сталинизма мы должны будем обращаться ко все более ранним эпохам нашей истории – едва ли не до татарского ига». Затем Медведев добавляет: «... Но это был бы неправильный путь – исторического оправдания, а не осуждения сталинизма» [38].

Все это коренится в советологическом варианте виговской интерпретации истории, оценивающей прошлое по настоящему и предшествующие события – по последующим [39]. Как напоминает нам Карр, все историки испытывают влияние настоящего времени и событий, последовавших за изучаемым ими периодом [40]. Верно и то, что современные знания иногда проливают свет на прошлое. Но в вопросе о большевизме и сталинизме особенно четко проявляются отрицательные аспекты виговской традиции в советологии. Полагаясь на ту же концепцию предопределенности и проецируя события сталинского периода на большевистское прошлое, эта традиция сталинизирует все существенное в ранней советской истории и политике, игнорирует (ради возможности продолжить «прямую линию» вплоть до 1917 года) период с 1929 до 1933 года, когда сталинизм впервые появился на исторической арене, интерпретирует большевистскую, или коммунистическую, партию с антиисторических позиций, как если бы она действовала вне общества и вне самой истории.

Виговская интерпретация базируется на двух стандартных и в равной степени сомнительных аргументах. Первый из них предполагает, что внутренняя «политическая динамика» (или «природа») большевистской партии предопределила сталинизм. Второй исходит из того, что перемены в советской политической системе при большевизме и сталинизме были поверхностными и второстепенными по сравнению с непрерывностью, носившей фундаментальный и принципиальный характер. Первый аргумент отчасти верен, но ему вредит скрытая в нем антиисторическая концепция партии, не изменяющейся с 1917 года, – концепция, легко опровергаемая опубликованными в литературе материалами. Какой смысл говорить о партии как об исторической детерминанте, если только за период с 1917 по 1921 год ее численность, состав, организационная структура, внутренняя политическая жизнь и мировоззрение претерпели глубокие изменения [41]? И это только один пример.

Говоря о «динамике» причинно-следственных связей, чаще всего ссылаются на идеологию партии [42]. Это в высшей степени одностороннее объяснение вызывает целый ряд очевидных возражений. В нем не учитывается тот факт, что одна и та же идеология способна по-разному влиять на события. Так, христианство ассоциируется и с гуманизмом, и с инквизицией, а социализм – и с социальной справедливостью, и с тиранией. Кроме того, это объяснение определяет главную цель большевистской идеологии как «концентрирование безграничной власти над обществом» [43].

Еще более важен тот факт, что большевистская идеология по своей природе была менее последовательной и неизменной, чем это допускает рассматриваемая нами шаблонная интерпретация. Идеология, конечно, влияла на ход событий, но и сама она формировалась и изменялась под их напором. Так, гражданская война в России оказала существенное влияние на большевистское мировоззрение, возродив предложенное Лениным в 1902 году определение партии как боевого авангарда. Такая самооценка придала некогда миролюбиво настроенной партии качество, которое один видный большевик назвал «военно-советской культурой» [44].

Но главное состоит в том, что официальная идеология кардинально изменилась при Сталине. Некоторые из этих перемен были отмечены западными и советскими учеными. Речь идет о возрождении национализма, доминирующей роли государства, антисемитизма и консервативных или реакционных норм поведения и культурной жизни; отказе от идей и отмене законов, покровительствующих рабочим, женщинам, школьникам, национальным меньшинствам и способствующих установлению равенства; аннулирований множества революционных и большевистских символов; признании за вождями и официальными руководителями, а не за массами, роли творцов истории [45]. Это были не поправки и дополнения, а новая идеология, которая «изменилась по существу» и уже «не представляла партию, захватившую власть в 1917 году» [46].

Аналогичной критики заслуживают теоретические рассуждения об «организационных принципах» партии как еще одном факторе причинной «динамики». Согласно этой теории, сталинизм зародился в 1902 году с появлением книги «Что делать?», в которой Ленин дал набросок своего плана создания партий заговорщиков как авангарда, способного спровоцировать революцию масс, избежав репрессий царской полиции [47]. Теория «организационных принципов» партии также страдает односторонностью и антиисторичностью. Организационно большевизм формировался годами, часто под прямым влиянием внешних событий, и прошел путь от неуправляемой, рыхло организованной партии, успешно участвовавшей в демократическом процессе 1917 года, до централизованной бюрократической партии 1920-х годов и затравленной террором партии 1930-х годов [48].

По сути дела, этот аргумент представляет собой вариант сформулированного Михельсом «железного закона олигархии», претендующего на обобщение опыта всех крупных политических организаций с их тенденцией олигархического, а не демократического развития. Закон Михельса многое объясняет в развитии отношений большевистского руководства с партийными массами в 1917–1929 годах и в природе современных партии вообще. Однако он ничего не говорит о сталинизме с его самодержавной; а не олигархической политикой, если только не заключить, что «железный закон олигархии», по существу, представляет собой железный закон самодержавия [49].

Непрерывно усиливавшаяся с 1917 года централизация, бюрократизация и нетерпимость партии, несомненно, способствовали авторитаризму в однопартийной системе и возвышению Сталина. Однако нельзя сказать, что эти явления предопределили сталинизм. Даже в 1920-х годах, после бюрократизации и милитаризации, стимулированной гражданской войной, партийная верхушка не была, да так никогда и не стала, дисциплинированным авангардом, созданным фантазией Ленина в книге «Что делать?»: Партия оставалась олигархической и, по определению одного из ее руководителей, являлась «федерацией договаривающихся между собой групп, группочек, фракций и течений» [50]. Короче говоря, «организационные принципы» партии не породили сталинизм ни до 1929 года, ни после смерти Сталина в 1953 году.

Остается рассмотреть рассуждения о вторичности разрыва и первичности непрерывности развития советской политической системы при большевизме и сталинизме [51].

В принципе этот вопрос носит эмпирический характер, но здесь была допущена серьезнейшая методологическая ошибка. Необходимость проводить различие между официальным, или театральным, фасадом и внутренней, подчас замаскированной реальностью в политике стала вполне очевидной еще в 1867 году, когда Вальтер Бейджхот выделил в английской политической системе «возвышенную» и «фактическую» части. Аргументация западных ученых в пользу принципиальной непрерывности развития советской политической системы базируется на «возвышенной», то есть, попросту говоря, показной, или фиктивной, ее части.

Несколько лет назад, исследуя «фактическую», или внутреннюю, реальность, Роберт Такер пришел к совершенно иному выводу: «То, что мы машинально называем «советской политической системой», лучше всего рассматривать и анализировать как историческую последовательность политических систем в широких рамках преемственности институтов». Большевистская система была партийной диктатурой, характеризовавшейся олигархическим руководством внутри правящей партии. После 1936 года и сталинской «большой чистки», несмотря на внешнее «постоянство организационных форм и официальной терминологии, однопартийная система уступила место самодержавной системе, а правящая партия – правящей личности». Это был чреватый далеко идущими последствиями переход от олигархического партийного режима к автократическому, «фюреровскому» режиму, – переход, «нашедший отражение в целой системе перемен в политическом процессе, идеологических штампах, организации верховной власти и официальных стереотипах поведения» [52]. Внешние атрибуты непрерывности, постоянно фигурирующие в советологической литературе (вождь, партия, террор, классовая борьба, цензура, марксизм-ленинизм, чистки и т. д.), оказались ложными и иллюзорными. Термины, возможно, остались теми же, но смысл их в корне переменился [53].

Вывод Такера о том, что сталинский террор «сломал хребет партии, ликвидировал ее как... правящий класс», получил убедительное подтверждение в опубликованных позднее материалах [54]. После того как чистки 1935–1939 годов уничтожили по меньшей мере миллион членов партии, ее примат, составляющий, по большинству научных определений, самую суть большевизма и ленинизма, перестал существовать. Партийная элита, пришедшая на смену практически полностью истребленной старой гвардии большевиков, состав партии (в 1939 году ВКП(б) на 70% состояла из неофитов, вступивших в нее после 1929 года), шкала ценностей и роль оказались совершенно не такими, как в 1917 или даже в 1934 году. Конечно, партия сохранила определенную роль и престиж, но в новом, сталинизированном, виде она уступала полиции по политическому значению и государству по официальному признанию. Ее консультативные органы – партийный съезд, Центральный Комитет, а в конечном счете и Политбюро – собирались крайне редко [55]. Поэтому невозможно стало писать даже искаженную историю старой и новой партии, и за период с 1938 по 1953 год в СССР на эту некогда «святую» тему была защищена только одна докторская диссертация [56].

В отчаянной попытке защитить тезис непрерывности иногда указывают на то, что при Сталине был официально признан только марксизм-ленинизм, но не сталинизм. В свете теории Бейджхота это, конечно, ни о чем не говорит [57]. Больше того, это не совсем так. Когда культ Сталина как непогрешимого вождя (отметим в скобках его существенное отличие от большевистского культа исторически необходимой, но не непогрешимой партии) перерос после 1938 года в подлинное обожествление, эпитет «сталинский» стали все чаще применять к людям, институтам, ортодоксальным идеям, событиям и даже истории. Это было отходом даже от начала 1930-х годов, когда в подобных случаях употреблялись определения «ленинский», «большевистский» или «советский». Среди прочего это отражало резкое снижение официального статуса Ленина [58]. Ходовые фразы вроде «учение Ленина и Сталина» остались, но появились и новые штампы, характеризующие строительство социализма в СССР как «дело великого Сталина», лично Сталина и только его одного как «гениального зодчего коммунизма», а советскую историю как «сталинскую эпоху» [59]. Термин «сталинизм» открыто не употребляется, но концепция – негласно и фактически – пустила глубокие корни [60].

Символы все же могут кое-что сказать о политической действительности. В качестве примера приведем комментарий советского диссидента Леонида Петровского по поводу памятника Юрию Долгорукому, сооруженного Сталиным на том самом месте, где Ленин когда-то открыл монумент в честь первой советской конституции: «Памятник кровавому феодалу стал как бы олицетворением мрачной эпохи культа личности. Конь феодала и сегодня повернут задом к Центральному партийному архиву, где хранятся бессмертные творения Маркса, Энгельса, Ленина и стоит прекрасный памятник Ильичу» [61].



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-11-23 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: