ВОЗВРАЩЕНИЕ НИНЫ БУТЫРКИНОЙ 12 глава




— Что, не ладится? — спросил Белов, удивляясь, откуда появилась какая-то неуверенная нотка в собственном голосе.

— Не ладится, — сказала Маша. — Тяжело мне с ним работать. Таскаешь, спина от него болит, а в работе капризный.

— Давайте проверим вместе, — предложил Дмитрий, — я вечерком забегу.

И вечером они долго колдовали над прибором. Вместе разобрали, вместе собрали, настроили. Белов подкладывал под рамку миноискателя металлические предметы, какие оказывались под рукой, — то стакан снаряда, то карманный нож. Звук в наушниках менялся, и Белов объяснял, как по этому звуку определять размеры металлических предметов и даже их форму, чтобы, не раскопав еще землю, примерно узнать, что там — мина, снаряд или просто кусок старой жести.

Потом уже пошли неслужебные разговоры. Маша рассказывала Белову о своей доармейской жизни, о школе, о работе на заводе, о блокаде и, вспоминая что-то особенно дорогое ей или, напротив, тяжелое, мучительное, доверчиво брала сержанта за рукав гимнастерки.

Они ни от кого не таились, не скрывали радости, которую приносили недолгие встречи в перерыве между часами работы или тут, у шалашей, по вечерам. Девушки быстро заметили, как оживляются глаза их маленькой Маши, когда приходит этот большой и ладный сержант. Иногда над ними подшучивали. Языкастая Валя Родионова не могла упустить такого случая.

— Девочки! — кричала она при появлении сержанта, прикидываясь, что не видит Машу, стоящую рядом. — Девочки, ау, куда у нас Яковлева подевалась?! Ищите, девочки, надо помочь сержанту Белову, все глаза проглядел.

Или не выдерживала Вера Александрова. Конечно, она была сержантом, и это обязывало сохранять некоторую солидность, но очень уж она любила пошутить…

— А вы знаете, — начинала она вдруг, — сегодня же чепе случилось в обеденный перерыв. Неужели не заметили? — Вера загадочно глядела на подруг. — Еще какое чепе! Сержант Белов заблудился на минном поле и свое отделение потерял. Счастье, что на наше отделение наткнулся, а то бы пропал. Жалко, такой отличный сержант. Ну а уж как попал к нам, до того обрадовался, что и просидел весь перерыв около Маши Яковлевой, даже половину супа съел из ее котелка да ее же ложкой. Машенька голодная осталась, зато уж наговорились они, налюбезничались вдосталь.

Девушки смеялись, а Маша заливалась краской так, что слезы выступали на глазах.

— Да ну вас, девчонки, выдумаете тоже!..

Она вставала и уходила от них, расстроенная и смущенная. Но появлялся Белов, и она, сразу забывая о шутках подруг, вспыхивала уже от радости и спешила ему навстречу. А потом шутки прекратились. И если Валя Родионова начинала что-то говорить на их счет, то девушки ее быстро обрывали. Они видели — тут настоящее, большое чувство.

Как-то Белов и Маша сидели на бревнышке. Был вечер, комарье, вылетев из своих убежищ, набрасывалось на людей. Белов курил и размахивал веткой, прогоняя кровопийц. Маша болтала что-то и смеялась легким, счастливым смехом. Они редко говорили о будущем. Кончилась бы война, там все определится, а главное они знали твердо — после войны они будут вместе, если только доведется дожить. В такие минуты, когда они оказывались рядом, думать о плохом не хотелось: конечно, доживут, конечно, будут счастливы. Разве можно не быть счастливыми, когда кончится война и жизнь станет удивительной и необыкновенной, потому что это будет мирная жизнь?

В этот вечер Белов сказал Маше:

— После войны поедем ко мне в Москву. Там и учиться будем, нам ведь обоим учиться надо.

Лицо Маши стало задумчивым и тревожным.

— Главное, не потерять друг друга. Мало ли что может случиться…

— С тобой ничего не случится, я уверен… Я постоянно думаю о тебе. — Он взял ее руку в свою широкую ладонь.

— Нет, правда, Митя, серьезно. Дай мне адрес твоих родных и запиши, пожалуйста, где живет моя сестра Нина. Куда бы ни занесло тебя или меня, через них сможем разыскать друг друга.

— Хорошо, — сказал Белов. — Вот моя записная книжка, напиши сама Нинин адрес, а я запишу тебе адрес своих.

Это был не просто обмен адресами, это было обещание верности, это была их клятва.

А потом наступила разлука, неожиданная, как часто случалось на войне. Один звонок по телефону — и девичий взвод сразу собрался. Побросали свои вещевые мешки в кузов машины, погрузили нехитрый скарб и собак — и в путь. Маша даже не смогла попрощаться с Беловым.

Больше они и не виделись во время войны. С Ладожского канала девушек перебросили к Пулкову. Минеры работали там не раз, только раньше они ставили заграждения, расширяли и усиливали миные поля, теперь надо было мины снимать. Начиналась подготовка к большому зимнему наступлению. И девушки работали с радостью, самозабвенно.

Не раз их настигал на минном поле артиллерийский обстрел. Падали снаряды, и от их разрывов срабатывали мины. Девушки шутили:

— Немец на нас работает, меньше надо будет разминировать.

Но раздавался свисток, звучала короткая команда:

— В укрытия, быстро!

Какие уж шутки, когда убойная сила каждого снаряда умножалась взрывами мин на земле.

Однажды во время очередного обстрела Маша Яковлева замешкалась. То ли, увлеченная работой, не услышала команды и свистка, то ли не хотела отрываться от дела. Она только что подобралась к кусту противотанковых мин. И тут разорвался снаряд. Совсем рядом. Ее обожгло взрывом, осколки впились в ноги, перебили левую руку, один попал ей в горло. Девушки подобрали Машу, потерявшую сознание, истекавшую кровью. Положение было слишком серьезным, чтобы можно было оставить ее в санчасти. Наскоро перевязали и повезли в госпиталь.

— Выживет? — спрашивали подруги у врача. — Поправится Машенька?

Врач неуверенно пожимал плечами:

— Очень тяжелые ранения…

Это же сказали Белову, когда он вернулся в часть. Прошло недели две, с тех пор как Машу ранило, а он ничего не знал, только тревожился, что не получает писем. Теперь он пробовал узнать что-нибудь о ней в санчасти, но и там новых сведений не имели — отправили ее в эвакогоспиталь, оттуда, наверное, дальше, может, в тыл.

Так Дмитрий Белов потерял Машу. Он писал в эвакогоспиталь, но не получал ответа. Тогда он стал ждать писем: если она жива, то обязательно напишет. Но она не писала. Потом стал писать Машиной сестре. Может, та что-нибудь знает? Но Машина сестра тоже не отвечала. Не раз ему приходилось слышать горестное:

— Видно, умерла твоя Маша, такие ранения…

Он упрямо мотал головой:

— Не могла она умереть. Я уверен, найдется.

Но Маша не находилась. Никакой весточки не получал от нее Белов. Будь он в Ленинграде, может, отыскал бы способ что-либо узнать. Но вот как-то его вызвали в штаб части.

— Человек вы, сержант, заслуженный, грамотный, — сказали ему. — Командование считает, что вы будете хорошим офицером. Посылаем вас на учебу в Ленинградское инженерное училище. Только оно теперь эвакуировано в Кострому. Получайте командировочное предписание, литер и отправляйтесь.

Из Костромы он продолжал искать Машу, писал ее сестре, писал в часть, писал по каким-то еще адресам. Все было напрасно.

А Маша долго лежала в госпиталях. Врачи залечили ее перебитую руку, ноги, мелкие ранения, ожоги. Они выходили ее, но рана в гортани была слишком тяжелой. Маша выжила, только дышала и говорила она с помощью вставленной в горло серебряной трубки.

Некоторые письма Белова доходили до нее. Она читала их, перечитывала и долго плакала в подушку. Решение ее было неизменным — она не хочет, чтобы он видел ее калекой, чтобы из жалости связал свою судьбу с ней. Пусть лучше думает, что она умерла…

Она выписалась из госпиталя и поступила на завод, с которого ушла в армию в 1942 году. А письма из Костромы все шли, тревожные, умоляющие. Она читала эти письма вместе с сестрой Ниной, вместе плакали. Сестра уговаривала ее:

— Надо кончать эту муку. И он страдает, и ты. Напиши всю правду.

Белов получил от Маши коротенькое письмо уже после войны, в августе 1945 года. Да, она жира, но стала инвалидом, все изменилось, и не надо вспоминать о прежнем. Счастья, которого они ждали, не будет, оно убито на войне.

Однако слишком дорога была она Дмитрию, чтобы он теперь отступился. Белов приехал в Ленинград и нашел ее. Он ничего не хотел слышать: он любит ее, она одна ему нужна, и все это глупости, что она инвалид, даже и не заметно.

Они поженились через год, а еще через два года родился сын Саша. Они жили счастливо, хотя счастье это не было спокойным. Армейская судьба бросала Белова, сперва лейтенанта, потом капитана, потом подполковника, то в Одессу, то в ГДР, то в другие края. Надо было покидать насиженные места и привычную работу, расставаться с близкими и друзьями, но все равно долгие годы они были счастливы.

Болезнь скосила Машу молодой — в сорок лет с небольшим. Болезнь эта была последствием старого ранения. Но годы свои она прожила красиво, а сколько кому отмерено, никто заранее не знает. И остался от ее жизни добрый след, и сын сохранит не только солдатский орден Славы, которым была награждена на фронте минер Маша Яковлева. Он будет помнить прямого, чистого, мужественного человека — мать, и этот образ поможет ему на жизненном пути.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ НИНЫБУТЫРКИНОЙ

 

 

Товарищ лейтенант, вас вызывают.

Егор Сергеевич поднял голову от донесения:

— Кто?

— Девушка какая-то, — доложил дневальный.

Егор Сергеевич отложил блокнот и пошел к дверям. На пороге барака к нему бросилась девушка в гимнастерке:

— Товарищ старшина, ой, нет, товарищ лейтенант!

Она схватила его за руку, обняла, и Петров уже не слышал слов, только всхлипывание.

— Бутыркина? Нина?

Он немного отстранил ее, оглядел. Маленькая, худая, мальчишка-подросток, да и только. Как будто стала еще меньше, чем когда пришла в часть в блокадном сорок втором году.

— Ну-ну, а слезы зачем? — говорил Петров. — Ведь живая, ведь на своих ногах!

— Да я от радости. — Ее голос прерывался. Она вытерла рукой слезы и сделала несколько шагов по двору. Петров видел, как она старается не хромать, и все равно припадает на одну ногу.

— На своих, да не совсем…

— Откуда ты? — спросил Петров.

— С Большой земли, — сказала Нина и поправилась: — Из тыла, — потому что Ленинград сам уже был Большой землей, за полгода до того освободился от блокады. — Сегодня приехала. Как в мирное время, прямо на Московский вокзал. И сразу в часть, повидать вас всех. Домой даже не заходила.

Нина показала на вещмешок, висевший, за ее плечами, и стала сыпать вопросами: как девочки, все ли живы, где сейчас?

Она спрашивала и спрашивала. Петров отвечал и никак не мог отвести взгляд от ее ноги в тяжелом неуклюжем башмаке. Проклятая война, вот что сделала с девчонкой…

Нина Бутыркина подорвалась в первый же день, сразу, как вышла на минное поле. Всего и сделала несколько шагов. Егора Сергеевича это мучило до сих пор: не научил как следует, что ли? А ведь Бутыркина была хорошим бойцом. Она несла службу связной, бывало, по нескольку раз в день пробиралась с КП от Средней Рогатки к Петрославянке и к Московской Славянке на передовую. Потом возила раненых через Неву, когда прорывали блокаду. Она научила свою упряжку двигаться ползком: огонь был такой, что и собаки в рост идти не могли — надо было припадать к снегу. А все-таки раненых вывозили. Она одна эвакуировала с поля боя сорок с лишним человек.

Минное дело знала как будто хорошо. Петров часто спрашивал ее, проверял на занятиях, даже ставил в пример другим. И вот надо же, подорвалась на первой мине. Петров долго винил себя в этом. Но разве в его силах было оградить девушек от той смертельной опасности, которая неотступно идет рядом с минером?

Сама Нина плохо помнила, как все произошло. Только двинулась вперед со щупом, и вдруг ее ударило, швырнуло. Кто-то пронзительно закричал рядом. Потом уж шли обрывки воспоминаний. Девушки несли ее. Они были в одних нательных рубахах из желтоватой бязи с тесемками под самым горлом. Нина не сразу сообразила: гимнастерки они сняли и связали вместе, чтобы нести ее на этих самодельных носилках. Сознание то возвращалось, то снова покидало ее. И было даже лучше, когда покидало, потому что возвращалось оно вместе с непереносимой болью. Точно огнем жгло ноги, все тело ломило.

Она помнила, как ее пронесли мимо землянок. Кажется, еще перевязали в санчасти. Может быть, она это сознавала, может, просто знала, что так должно быть. В ее карточке записали, что ступня одной ноги раздроблена, вторая ранена. И, кроме того, контузия. Мина, на которой подорвалась Бутыркина, была небольшая, противопехотная, но от взрыва сработало еще несколько мин, и взрыв получился сильный. Перевязка отняла последние силы. Нина снова впала в беспамятство и очнулась только на операционном столе.

Операция была долгой, одну ступню ампутировали, другую зашили. Когда Нина очнулась, это было уже позади. Ее подняли, чтобы положить на каталку.

— Вот и нет моей ноги, — сказала она и опять лишилась сознания. У нее был тяжелый шок, врачи трое суток бились с ней и уже теряли надежду.

Она открыла глаза и увидела майора медицинской службы. Он сидел возле койки, держал ее за руку. Лицо у майора стало радостным, даже счастливым.

«Чему он радуется?» — удивилась она. Ведь этого майора Нина видела в первый раз.

— Ну, девушка, теперь будете жить долго. Благодарите свое сердце, — сказал врач.

Нина ничего не ответила, только чуть подвигала губами. Она не знала, что сказать, да и не было сил.

Майор обещал, что она будет жить долго, но поправлялась Нина очень медленно. Ей давали лекарства, носили на перевязки. Она ждала перевязок со страхом, была слишком слаба, чтобы переносить эту муку, ее организм был очень ослаблен — не прошла даром блокадная зима.

Три недели она пролежала в ленинградских госпиталях, и ей предстояло еще долго лежать, а на фронт вернуться она не могла и вовсе. Потому ее не оставили в Ленинграде, а погрузили в санитарный поезд, и начался бесконечный путь. Везли на машине через Ладогу, потом в поезде. Поезд был огромный — тридцать пять набитых ранеными вагонов, — и двигался он три недели, колесил по стране через Вологду, Урал, Среднюю Азию к Каспийскому морю. Персонал сбивался с ног. В пути удавалось сделать только самое необходимое. Санитарный поезд все-таки не больница.

Нина не могла жаловаться на недостаток внимания. Она была единственной девушкой во всем огромном эшелоне. О ней заботились не только врачи и сестры. Раненые собирались возле ее койки, старались развеселить, рассказывали смешные истории, пели песни, угощали чем могли. Проснувшись, она находила на своей койке то конфету, то печеную картошку, а то и арбуз.

Но чувствовала она себя очень плохо. Началось нагноение, резко подскочила температура. От слабости, от лихорадки и от постоянных неотпускающих болей она то тихо плакала, то теряла сознание.

Эшелон был уже в Средней Азии, в вагонах стояла невыносимая жара, а они все не могли добраться до места. Они даже не знали, куда их, в конце концов, везут. Но ехать предстояло, очевидно, еще немало, потому что однажды Нина услышала разговор врачей. Они осмотрели ее и отошли в сторонку.

— Надо оставить в Ташкенте, иначе не довезем.

Нина подняла голову.

— Ни за что! Хоть трупом, а поеду со своими, с ленинградцами. Куда все, туда и я!

И ее повезли дальше. В Красноводске перегружали с поезда на пароход. Несли на носилках, а по дороге стояла толпа. Женщины тревожно всматривались в лица, может быть, искали мужей или сыновей. Увидев Нину, начинали плакать:

— Ой господи, девушка, такая молодая!

— Девушка, — сказал и капитан парохода, остановив санитаров с носилками. — Куда вы ее в трюм? Несите в комсоставскую каюту.

Все заботились о ней, но до Баку довезли едва живую. Поздно вечером она попала в госпиталь, а рано утром была уже опять на операционном столе. Хирург считал, что радикальнее всего произвести новую ампутацию. Будь она мужчиной, он и не задумался бы, но посмотрел на девушку и пожалел.

— Рискнем…

Вычистили загноившуюся рану и понесли обратно в палату.

Наконец Нина пошла на поправку, медленно, постепенно. В конце сентября ей позволили встать на костыли. Отделение госпиталя было женским, в палатах лежали больные, раненая она одна — девушка с медалью «За оборону Ленинграда» (орден Красной Звезды, так уж получилось, ей вручили лишь спустя много лет). А второй ленинградкой была начальник госпиталя, эвакуированная еще в начале 1942 года. Она приходила к Нине по вечерам и сидела часами. Все говорили о своем далеком городе, о блокаде, о близких, оставшихся там.

Начальник госпиталя и нашла для Нины лекарство, довольно неожиданное с точки зрения обычных медицинских представлений.

О раненой девушке с медалью «За оборону Ленинграда» узнали в городе. Как-то пришла делегация одного из заводов.

— Наши рабочие приглашают ленинградскую девушку в гости, хотят посмотреть на нее, поговорить. Мы машину пришлем…

Лечащий врач замахал руками:

— Ни в коем случае, она слишком слаба.

Начальник госпиталя остановила его.

— Пусть побывает у людей, поговорит, почувствует их внимание, поддержку. Для нее это очень важно, а то ведь думает, что никому не нужна больше, отвоевалась — и конец.

Так Нина Бутыркина, маленькая девушка на костылях, с забинтованными ногами, на которых еще не зажили раны, стала вдруг агитатором, начала ездить по заводам и воинским частям.

Из первой поездки вернулась потрясенная. Выступать пришлось в большом цехе, где собралось много народу, все женщины — мужчин на заводах в ту пору было трудно найти. Стоять перед собравшимися Нина не могла, ей пододвинули стул, женщины столпились вокруг. Кажется, был перед ней еще микрофон… Она не готовила никаких речей, сказали — беседа. Будут задавать вопросы — она ответит. А вопрос, в сущности, задали один: что в Ленинграде, расскажите, как все там?…

И она рассказывала. Вспоминала, как собирали на заводе автоматы. Не было хлеба, а работали, не было топлива, замерзали, а работали все равно. И даже когда электроэнергии не было и останавливались машины, у людей все же находились силы и они продолжали работать. Вспоминала весну сорок второго, как под первыми теплыми лучами возили грязный снег, кололи лед. Лом вываливался из рук, казалось, такой он тяжелый, что невозможно поднять, но все равно поднимали, долбили лед, убирали город. И убрали, очистили. Никогда, может быть, так не сверкал он, как в ту весну, — израненный, опустевший, но не склоняющий головы, несдающийся город.

Она говорила о первом трамвае, о траншеях на Пискаревском кладбище, на Охте, которые рвали толом, потому что руками люди не смогли бы уже их отрыть, а траншеи были необходимы — последнее пристанище погибших в борьбе…

Так и рассказывала, что припоминалось, что жгло сердце, о городе, о фронте. Временами становилось трудно говорить, все было еще слишком свежо, у нее перехватывало горло. Она справлялась с внезапной спазмой и продолжала говорить. А женщины, стоявшие вокруг и те, что были далеко и слышали ее только благодаря микрофону, — все они и не старались сдерживать слез. Наплакавшись, с опухшими лицами, становились на свои рабочие места, когда кончался обеденный перерыв.

О той первой встрече была небольшая заметка в газете, и потом у Нины уже почти не оставалось свободных дней. Заявки сыпались со всех сторон, и начальнику госпиталя пришлось установить контроль. Многим были вынуждены отказывать. Встречи с людьми, правда, благотворно действовали на Нину. Опять хотелось жить, работать, а главное, скорее вернуться в Ленинград.

Как-то к ней в палату прорвался директор местной электростанции.

— Девушка, — говорил он, — прошу, умоляю, чтобы ты приехала к нам. Я умоляю, ваш начальник госпиталя запрещает. Почему запрещает? К другим тебе можно ехать, а к нам нельзя? А все другие, сама знаешь, от нас зависят. Плохо с энергией — плохо с выполнением плана. А что такое план? Это то, что надо дать на фронт. Понимаю, ты слабая, много выступать тебе нельзя, но очень прошу, один раз приезжай к нам, хоть на несколько минут приезжай. Пускай те, кто еще не работает по-фронтовому, хоть поглядят на тебя, на девушку из Ленинграда.

От той поездки на ГЭС остались в памяти большой зал, наполненный людьми, и поразительная тишина, когда слушали ее. Потом толпа рабочих провожала ее до машины. Хотели донести на руках, едва отбилась: «Сама я, мне даже полезно. Учусь ходить на костылях».

Много было таких встреч. Теперь уже все трудно вспомнить. А то выступление на ГЭС запомнилось особенно потому, что имело продолжение. Через несколько дней директор станции опять приехал в госпиталь, опять прорвался к ней в палату:

— Спасибо тебе, девушка, спасибо, ленинградка. Ты знаешь, что сделала? Ты сердце перевернула у наших людей. Раньше говорили — не можем больше выработать никак! И правда, машины старые, ремонт им нужен и нельзя остановить на долгий ремонт. А после того как ты приезжала, ремонт не делали, а работают лучше. Даже не пойму как, но лучше, можешь мне поверить. То не выполняли план, а теперь выполняют. Стараются наши, как ленинградцы, честное слово.

Ока долго лежала в госпитале. Кончилось лето, прошла осень, прошла и зима… Ей сделали протез. Кто знает, чем раньше занимались люди, которых война заставила взяться за изготовление искусственных рук и ног? Может быть, лили гири, гантели для спортсменов, может, просто чинили примусы. Протезы они делать толком еще не научились. Тот, что привезли Нине, был неуклюж и тяжел. Она надела и попробовала ходить — сперва по палате, потом по госпитальному двору.

На дворе ее встречали солдаты с ампутированными ногами.

— Брось, девушка, не мучай себя, — говорили они. — Нам тоже сделали такие штуки. Не можем носить их. Мы, мужики, не можем, куда же тебе, девчонке?

— А я буду! — твердила Нина и кусала губы.

Было больно, протез жал, натирал ногу до крови. Что-то в нем исправили, но легче не становилось… Каждое утро она содрогалась, надевая его. Начинался новый день пыток. Она терпела, а если плакала, то отвернувшись к стене, чтобы никто не видел. Но в конце концов Нина победила эту проклятую штуку. Стала ходить на протезе. Правда, с костылями, без них еще не могла, но и то было победой. Врачи водили ее по всему госпиталю, демонстрировали раненым:

— Вы бросаете протезы, говорите, не привыкнуть, а вот девушка привыкла, ходит. Как же вам, мужчинам, не стыдно?

И то, чего не могли раньше сделать уговоры, объяснения врачей, сделал пример этой девушки. Мужчины тоже стали носить протезы и постепенно привыкали к ним.

В первый раз без костылей она прошла в одной воинской части. Там было ее очередное выступление. Бойцы стояли на плацу бесконечной шеренгой. Скомандовали «Смирно!», оркестр заиграл торжественный марш. А Нине надо было пройти перед строем. И тогда она оставила костыли. Шла, стараясь не упасть, и думала только об одном — надо дойти. Как пойдет назад, об этом уже не думалось, но хорошо, что замполит в части оказался внимательным человеком — взял костыли и нес за ней. Назад она возвращалась на них.

Навсегда рассталась с костылями позже. Было это уже не в Баку, а в Балашове, в нескольких шагах от дома, где жила ее бабушка.

Нина пролежала в госпитале девять месяцев.

— Думаем послать вас в Цхалтубо на поправку, — сказал начальник отделения.

Нина отказалась: «Хочу в Ленинград». Решила по дороге заехать только в Балашов, к бабушке. Там, у бабушки, прошло ее детство. Отца ведь она не знала — кулаки зарубили его, когда ей едва исполнился год. Нина видела только памятник в самарском селе Таволошке. На граните было написано, что здесь лежит рабочий-большевик Василий Петрович Бутыркин, отдавший жизнь за молодую Советскую власть.

Бабушка была самым близким ей человеком, и этому близкому человеку шел уже девятый десяток. Нина не писала ей, что потеряла ногу. Ранена, и все. Теперь, когда родной дом был уже близко, за углом, она почувствовала, что не может войти туда на костылях. Со злостью кинула их на пустыре в бурьян. Пропади они пропадом! Все! Будет ходить без костылей, как все люди.

Вот так она решила для себя: «как все люди». Никаких скидок себе не даст и у других не попросит.

Так она сказала Петрову. Только всплакнула немного, очень уж соскучилась по Ленинграду, по девочкам, по части. Но все у нее было уже решено — станет учиться, работать, жить.

 

«ПЕНСИОНЕРКА»

 

 

Ветеринарный врач Горожанский вошел в штаб с листом бумаги в руках:

— Товарищ подполковник, разрешите обратиться?

— Да, — сказал комбат, — что там у вас?

— Акт… — Горожанский подал бумагу. — Акт на списание…

Комбат читал, и лицо его становилось все более хмурым: он не любил такие акты. Но что тут можно поделать? «Порода — немецкая овчарка. Кличка — Инга. Заболевание — потеря зрения».

— Совсем ослепла? — спросил он. — По какой причине?

— Почти ничего не видит, — доложил врач, — а скоро ослепнет вовсе. Теперь этого не остановить. Поздно к нам обратились.

— А вы сами куда смотрели?

— Так в поле она была все время, на разминировании. То здесь, то там, в часть почти и не попадала.

— Дайте карточку собаки, — сказал комбат. — Так, была ранена в сорок третьем… В голову. Наверное, зрительный нерв поврежден. Вы на это обратили внимание?

— Что же, — отозвался врач, — нерв ведь нам не починить. Ранение или болезнь — конец один.

— Конец один, — повторил командир и отложил ручку, взятую, чтобы подписать акт. — Значит, Инга…

Собак в батальоне было много, они менялись, и не каждую он мог сразу вспомнить по кличке. Но Ингу вспомнил. Крупная серая овчарка, похожая на волка.

Незадолго перед тем в часть приезжали гости с одного из ленинградских заводов — шефы. Гостям показывали собак, рассказывали о них. Показали, конечно, Дика: его показывали почти всегда — знаменитая собака. Как-то Дик «представлял» часть на сборах старшего и высшего комсостава… Новый вожатый, принявший собаку после смерти Кириллова, глянул на собравшихся и обомлел — все полковники да генералы. Но Дик в званиях не разбирался, работал, как всегда, быстро обнаруживал взрывчатые вещества, спрятанные в разных местах.

Собравшихся увлекла эта игра, они придумывали всевозможные хитрости, стараясь обмануть чуткую собаку, сами прятали взрывчатку — вошли в азарт.

«А что, если я у себя запрячу, неужели и тогда этот пес разыщет?» — заинтересовался один из генералов.

«Попробуйте», — сказали ему.

Собака с вожатым ушли. Генерал взял толовую шашку, сунул в свой портфель между бумагами и положил портфель на колени. Только после этого пустили Дика: «Ищи!»

Дик походил-походил по рядам, сунулся мордой в генеральский портфель, громко засопел и уселся. Потом принимал угощения. Угощали его щедро, а он спокойно, даже лениво брал печенье, конфеты. Дик знал себе цену.

Отобрали для показа гостям и Заливку, тоже овчарку. И о ней многое можно было рассказать. Хотя бы случай на дороге между Оредежью и Лугой. Лейтенант Хижняк прошел тогда со своими бойцами много километров по этой дороге. Мин не находили. «Странно, — говорил Хижняк, — не поверю, чтобы фашисты не напакостили. Дорога-то важная». Чутье опытного минера подсказывало, что какие-нибудь фугасы на этой, только недавно отбитой у противника дороге должны быть. Дошли до места, где дорога огибала крутой холм, с другой стороны вплотную к ней примыкал заболоченный луг. Хижняк остановил подразделение: «Тут сам черт велел ставить фугасы. Подорвешь полотно, весь транспорт застрянет — горку машинам не взять, а на болоте обязательно завязнут».

Минеры стали осматривать дорогу, гору и луг. На дороге ничего не заметили, но в стороне нашли кучу опилок, свежие щепки от бревен, которые тут, видимо, тесали, потом и ящик из-под взрывчатки. А где сама взрывчатка? Хижняк послал солдата Букина с Заливкой еще раз тщательно обследовать дорогу. Заливка села как раз в наиболее узком месте. Отделение минеров уже проверяло этот участок, все истыкали щупами — и никакого результата. Теперь взяли глубинный щуп. Он уткнулся наконец в бревно. Словом, разыскали фугас — сто килограммов тола на глубине два с половиной метра. Без собаки его бы никогда не разыскать, но и для нее это была глубина, превышавшая все нормы.

Заливка, конечно, заслуживала, чтобы ее показали гостям. И Огурчик, и Жук… Командир батальона не возражал против этого. «А Инга?» — спросил он тогда, проходя по вольеру. «Инга? — отозвался инструктор. — Инга все же середнячок». «Побольше бы таких середнячков, — заметил комбат. — А случай в совхозе вы забыли? Нет, ее стоит показать, ленинградцам будет интересно».

Ингу тогда вывели перед гостями, они внимательно слушали рассказ о делах этой серо-дымчатой овчарки, а она спокойно стояла перед незнакомыми людьми и только вопросительно поглядывала на своего вожатого. Он говорил о ней и ласково похлопывал собаку по шее. Особенное впечатление на гостей произвела история с «мыльницами». В общем-то не столь уж и замысловатая история.

…После того как был освобожден Карельский перешеек, не раз поступали тревожные сигналы. На перешеек стало приезжать мирное население, а на полях, в поселках происходили тяжелые несчастья — люди подрывались на минах. Минеры выезжали на перешеек несколько раз. Они находили взрывчатку в дымоходах печей, хитрые ловушки в сараях, колодцах, амбарах. Даже в старом почтовом ящике обнаружили мину. Тут необходимо было тщательное, сплошное разминирование, но уже стояла зима, землю укрыло снегом, сковало морозом. Пришлось отложить. Минеры отправились на перешеек, едва стаял снег. И пошла работа!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-04-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: