Воскресные развлечения в г. Пушкине




 

В свободной для воскресенья электричке Геннадий Павлович ехал в Пушкин с четой Паклиных: Галей и Веней.

Хорошая вышла у них встреча накануне, после того как Соловцев, по Галининому выражению, «поборол хамство» и позвонил друзьям‑северянам. Ох и костерила его въедливая Вениаминова жена, не на шутку обидевшаяся, ох и поливала! Едва Веня отстоял, едва Соловцев прощение вымолил. Зато уж и посидели! Под воспоминания о былом, под Бенину гитару, под задушевные песни о Севере, о полярной авиации: «…Прочь тоску гоните вы, выпитые фляги, ты, метеослужба, нам счастья нагадай…» Хорошо посидели! И отоспаться успели. Теперь вот‑в Пушкин, на зелень, на свежий воздух;

Геннадий Павлович, отсмеявшись какому‑то Вениному анекдоту, улыбаясь, глядел в окно: последние коробки новостроек кончились, вокруг лежала плоская зеленая равнина, и неожиданная, странная глазу, горбатилась на ней туша Пулкова. Точно вынырнул кит из зеленой пучины морской и, укачанный штилем, уснул, застыл неподвижно. Ну и лежи себе, кит, ну и спи…

Думал Геннадий Павлович о том, до чего же славное семейство эти Паклины. «Государство Венгалия, единая и неделимая»‑как окрестили их в Н‑ске. Да уж‑любовь и полное единство взглядов. Вот кому позавидовать можно. Ни одного тоскливого позывного со вчерашнего вечера не приняли душевные радары Соловцева. Хорошо ему было с этими ребятами, легко. Оазис счастья, профилакторий душевного покоя, вот именно…

Вениамин, тоже примолкший, вольготно раскинув руки по коньку скамьи, благодушно рассматривал пассажиров.

Галя, сидевшая между мужчинами, вдруг толкнула их локтями в бока, так что оба приятеля, очнувшись, уставились на нее.

– Интересное кино, – сказала Галина, – Веничка нынче как эстрадник разодет, а Геночка у нас в кожаночке… – Она выждала паузу и продолжила ехидно: – И что ж мы видим? Эстрадник на женщин даром таращится, а они на кожаночку глаз положили…

– Эка! – захохотал Вениамин. – Так это ж Геночка Соловцев! Он и в валенках – как в шляпе, он и с репой‑при часах! Забыла, как на него в Н‑ске девочки стойку делали? Та же и Томочка… м‑кхе… – поперхнулся он, невзначай коснувшись темы, которой супруги старательно избегали весь вчерашний вечер. – Хм‑да…

Галя быстро глянула на Соловцева.

Геннадий Павлович улыбнулся.

– Насчет Тамары верно, – охотно подтвердил он, – и то, что сейчас таращатся, тоже факт. Да и как им не таращиться? Вас‑то с Венькой они мигом узнали: Софи Лорен и Бельмондо. Ну, едут дворцы поглядеть зарубежные кинозвезды, все ясно. А вот третий‑та с ними кто? Наш‑та который? Соловцев искусно затакал на деревенский манер. – Пожилой‑та? В кожушке‑та?

Чета Паклиных залилась веселым смехом, вслед за ними засмеялся и Соловцев, и публика в полупустом вагоне улыбалась, глядя на эту симпатичную троицу.

Так, перешучиваясь, направились они в Пушкине от вокзальной площади к Екатерининскому парку: Галина в середине, мужчины по бокам.

День был солнечный, не жаркий. Неназойливый ветерок шевелил листву, лохматил волосы. Геннадий Павлович шел в кожанке внакидку, чуть приспустив галстук на вороте красивой и модной рубашки. Он чувствовал себя молодым и сильным, с удовольствием поглядывал на чету Паклиных.

– Вот, мальчики, как вкалывать надо. Для дома, для семьи! – сказала Галка, кивком головы указывая на мужчину, появившегося впереди со связкой обойных рулонов в одной руке и сеткой, набитой банками краски, в другой. Мужчина неприязненно оглянулся на праздную компанию, скривился, пробормотал что‑то явно неласковое и заспешил со своей ношей, слегка припадая на левую ногу.

– Моющиеся обои, – с завистью определила остроглазая Галя, дефицит…

– Мрачный барсук, – определил Вениамин.

– Да уж… – согласился Соловцев. – А хотите, я вам сейчас фокус покажу? предложил он друзьям. – Хотите, сейчас от его мрачности и следа не останется?

– Ну‑ка, ну‑ка, – заинтересовались супруги.

Геннадий Павлович чуть напрягся, готовясь мысленно перенять груз, как это было у него давным‑давно отработано, доведено до совершенства. И не ощутил никакой тяжести, и мужчина не засуетился, как все прочие до сих пор.

Соловцев растерялся.

– Где же фокус, маэстро? – ожидающе улыбнулась Галина.

Мужчина обернулся и глянул на них со свирепым отвращением.

– Ха‑ха‑ха! – захохотала Венгалия. – От мрачности следа не осталось – была мрачность, стала свирепость, ха‑ха‑ха!

– Не получилось, – растерянно пожал плечами Соловцев. – Почему бы это? Или кончилось мое свойство? – непонятно для друзей вопросил он.

– Артист! – потешалась Венгалия. – Обойщик аж зубы ощерил!..

– Да я вам, ребята… Знаете, какое свойство у меня недавно прорезалось? Я вам продемонстрирую на другом объекте… Не верите? сбивчиво заговорил Соловцев.

– Ха‑ха‑ха!

Компания двинулась дальше. Твердой программы развлечений у них не было: что‑нибудь музейное, потом по паркам побродить, посмотреть, – что попадется, то и ладно. У вокзала афиши много чего сулили сегодня: и бегуны, и велосипедисты, и эстрада, и лотерея…

А вечером‑ресторан. Это, как говорится, при любой погоде и Галкой санкционировано.

Из «музейного» выбрали они Лицей. Часа полтора бродили там, сначала с экскурсией, потом сами по себе. И Геннадий Павлович думал умиротворенно, что теперь все свободное время посвятит музеям, что теперь, надо полагать, кончилось в его жизни необычное, и слава богу, что кончилось. Вот пообщался со счастливыми людьми – и испарилось оно.

…Серая раковина открытой эстрады, скамьи перед ней, негусто сидящие зрители: глянут, посидят, потопчутся возле; говор вполголоса, порождающий постоянный невнятный гул, а на этом фоне – отдельные, фразы в голос, не слишком трезвые выкрики, смех… Неистребимое ощущение необязательности, случайности бесплатного культурного мероприятия.

Пришли, посидели, ушли…

…Невысокий и упитанный, в черной паре, смуглый и носатый ведущий, со стоячей копной мелкокудрявых волос, на коротких ножках подкатился к микрофонам у края сцены.

– Гоголь! – произнес он звучно и сделал такую паузу, словно объявлял выступление самого Николая Васильевича. – Гоголь. «Мертвые души». Отрывок «Тройка»! Ис‑полняет, он глянул в ладошку, – ис‑полняет артист областной филармонии Ратмир… ээ… Топляков! Просим!

Ведущий обернулся, глянул в глубину сцены, плеща в ладоши навстречу появившемуся гривастому рослому молодцу в вельвете, мерным солдатским шагом идущему к микрофонам. Публика захлопала. Ведущий и артист миновали друг друга: один свое отговорил, другому предстояло работать.

Гривастый Ратмир пощелкал пальцами по микрофону, породив металлический треск, кашлянул и, не дожидаясь тишины, начал с подвывом: «Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал?..» Он начал и пошел, и поехал…

«Не в немецких ботфортах мужик, – жестом указал он на свои туфли, борода да рукавицы…» Публика прыскала. Что‑что, а жестикуляция у него была на высоте. И взмахивание лошадиным лицом тоже очень кстати иллюстрировало текст: так и представлялся коренник, грызущий удила в стремительной скачке.

Веселый малый.

Порхнули аплодисменты. Ратмир коротко поклонился и тем же мерным солдатским шагом двинулся со сцены. Опять они на прежнем месте повстречались с ведущим, как поезда на знакомом полустанке. Миновав артиста, ведущий оглянулся в сторону кулис, чуть заметно пожав плечами…

– Братцы, я наелся, – сказал Вениамин. Идем, что ли, пока тут у них пересменок?

– Не будь невежей, сиди! – сурово ответила жена.

– Эх, Галка! Птица Галка! Знать, у смирного мужа ты могла… насмешливо начал Веня и вдруг оборвал смех: – Генка, ты что? Худо тебе? Худо?

Весело смеявшегося Соловцева как подменили: он сидел, посеревший и постаревший, закусив как от боли губу. Глаза его невидяще уставились в одну точку, куда‑то туда, за дощатую дверь артистического помещения.

– Геночка, – тревожно наклонилась к нему Галина, – ну что с тобой? Ну скажи!

Она коснулась пальцами его щеки, и Геннадий Павлович, не отрывая взгляда от той двери, откуда появлялись артисты, судорожно сжал ее руку.

– Композитор Лоу, – звучно объявил ведущий. – Песенка Элизы Дулитл из оперетты «Моя прекрасная леди». Ис‑полняет Нелли Велик. Ак‑компанирует Семен Шерман!

Как и в прошлый раз, он обернулся, хлопая.

Из артистической показался человек с аккордеоном на груди. Ну, ясно. Шерман. А где же Нелли? Что‑то у них синхронности нет.

Накладочка!

Дойдя до рампы, аккомпаниатор глянул назад, пожал плечами, потом уставился на ведущего: я, мол, готов, а что дальше?

Ведущий ответил ему растерянным взглядом, развел ручками.

Публику всколыхнул смешок. Во, дают! Думают, коли бесплатно, так что хочешь вытворять можно?

Пожалуй все, кроме Гали и Вениамина, забавлялись ситуацией. Паклины же все тревожней тормошили друга:

– Да отвечай же!

– Все, – сказал он наконец и глубоко передохнул. Бледность сползла со лба и щек, глаза ожили, и лицо разгладилось. – Все‑таки смог! – он улыбнулся друзьям.

Из‑за кулис быстро вышла женщина в темном концертном платье с глубоким вырезом и без рукавов. Опустив голову, она направилась прямо к микрофонам мимо аккордеониста, который недоуменно смотрел на нее, постукивая подошвой по дощатому полу. У микрофона она подняла голову и глянула в публику. У нее было немолодое, поблекшее лицо, и это было ясно видно, несмотря на щедрый грим.

Прекрасная леди! Да они до ста лет мяукать готовы. Концертик…

Не глядя на аккомпаниатора, певица улыбнулась публике и проговорила в микрофон:

– Друзья мои, случилась ошибка, которую я сейчас хочу исправить. Собираясь выступать сегодня тут перед вами, я обманула и вас, и своих уважаемых коллег. Я не могу исполнить песенку Элизы. Это чудесная песенка, но, увы, – певица развела руками, – песенка эта мне не по возрасту и не по голосу… «Пришла моя пора», – поется там, а моя пора…

– Хы! – раздался в публике чей‑то глупый хмык и, как в смоле, завяз в наступившей мертвой тишине.

– Простите меня, товарищи, – она глубоко поклонилась публике. – И вы, Сеня, и вы…

Мужчины, глянув на нее, как на помешанную, молчком двинулись со сцены. Певица последовала было за ними, но тут же остановилась и, секунду поколебавшись, вернулась к рампе. Она обвела взглядом немые скамьи и опять улыбнулась:

– Кончилась моя артистическая карьера. Слава богу, сегодня я это поняла. А уж коли вышла я сегодня перед вами на сцену, – проговорила она задорно, – коли так, смотрите! Оп‑ля!

И она, как была – в длинном концертном платье и в туфлях, – крутанула заднее сальто, настолько стремительное, что лишь на миг обнажились перед онемевшими от изумления зрителями стройные ноги. Брызнули в стороны сбитые при приземлении каблуки.

Нелли Белик сделала публике реверанс, сбросила изувеченные туфли и, вихрем промчавшись через сцену, исчезла в дверях артистической.

И ревом взорвалась тишина, восторженным общим ревом, неслыханным шквалом аплодисментов. Все, кто тут был: и усидчивые любители концертов, и случайные шатуны вроде нашей троицы, и группа студентов с волейбольным мячом, и курсанты в отутюженных мундирах, и девочки‑школьницы, иногородние туристки – словом, все неистово кричали, колотя в ладоши. А некий дядя с капустным кочаном под мышкой по этому кочану колотил и кричал: «Ура‑а‑а!»

– Вот что я могу, ребята, – с непонятной гордостью сказал Соловцев. Теперь у нее псе будет в порядке. Иван Семенович Кошкин говорил мне, что именно с того дня, с Пушкина, Геннадий Павлович впервые серьезно почувствовал сердце.

Во всяком случае, с тех пор он постоянно носил с собой валидол: нет‑нет да и сунет под язык таблетку… Неприятно это ему было, непривычно. «Он ведь мне что говорил? Знал, говорит, что сердце слева, а печень справа, а почки где‑то сзади. А тут…

А в Пушкине чем кончилось, спрашиваете?

Да ничем особенным. И в ресторане он посидел с Паклиными. Чудесные, между прочим, люди! Они Геннадия Павловича и хоронили».

 

Глава 5

Упавший костыль

 

Сереньким дождливым утром, слишком холодным для середины августа, из крайней парадной дома восемь по Орбитальной вышел человек в кожаной кепке, в кожанке и свитере.

Две старухи, коротающие досуг на скамейке под бетонным козырьком парадной, и молодая женщина с детской коляской, спасающаяся здесь от дождя, разом глянули на вышедшего. Женщина отвела глаза, уставилась на носки своих сапожек, усиленно закачала коляску. Старухи же продолжали смотреть.

– Доброе утро, – поздоровался мужчина, глянув на скамейку.

– Здрасьте! Доброе утро! – вразнобой и с опозданием, уже в спину ему проговорили женщины.

– Ишь, как скрутило человека, – жалостливо сказала одна из старух, провожая его глазами. – И не узнать. Такой ведь мужчина был молодой да ладный. Как приехал, помню, сундучище из такси на плече нес. Томка‑то, жена его, кричит: надорвешься, мол! А он: давай, говорит, и тебя заодно прихвачу! Смеется… Такой человек хороший, такой уважительный!

– Пьянка все эта распроклятая! Вот хоть и зять мой. Сережка… начала было вторая старуха.

– А поди ты со своим зятем, Григорьевна! Сравнила! Сережка твой дурак дураком и зверь зверем. И никакого он здоровья не потерял, хоть и трескает кажин день. А Томкиного‑то я ни разу с бутылкой не видела. Так‑то.

– Болен он, видно. Серьезное что‑то, вздохнув, сказала молодая мать. – Болен, а приглядеть некому.

– То‑то и есть, что некому! – сурово глянув на нее, подтвердила старуха. – Томка его в Африке прохлаждается, а он небось сохнет по ней. И что ж это нынче с бабами поделалось, господи ты боже мой! Ну мыслимое ли дело: от живого мужа – да за границу! А ведь такой хороший человек!

– Хороший человек! – дружно подтвердили и вторая старуха, и молодая мать.

…Геннадий Павлович шел через пустырь, воочию представляя себе этот скамеечный разговор. Он усмехнулся невесело. «Все правильно, – подумал он, – как же им меня не жалеть?»

Кто‑либо из встречавших Соловцева месяц назад не узнал бы в нем, теперешнем, прежнего Геннадия Павловича‑так разительно изменили его последние недели… Под глазами залегли синяки, запали виски и щеки, побелели, обескровясь, губы. Он привык к постоянной боли в груди, вот только к одышке и холодному липкому поту не мог привыкнуть.

«Все правильно, – думал он, прибавив шагу, – все правильно. Долг свой ты исполнил, факт. Теперь с Семенычем разобраться, а то он в больнице совсем завял. Как он еще позвонить мне решился? А хитер старик: голос бодренький, острит, посмеивается, и все‑то у него там хорошо, распрекрасно, и не вздумайте, мол, приходить, а то обижусь, рассоримся всерьез».

Геннадий Павлович привычно огладил сердце. Под ладонью прошуршала бумага. Там, в кармане кожанки, лежало только что вынутое из почтового ящика Томкино письмо. Томка моя, Томка… Увидеться бы! А вот и трамвай.

Геннадий Павлович протиснулся на заднюю площадку и расслабился, приготовившись к долгому пути в противоположный район города.

Коротая дорогу, он стал вспоминать по дням последний месяц, с того переломного, этапного в своей жизни дня, с поездки в Пушкин, когда он со всей ясностью осознал свое призвание, свое Дело, свою обязанность на земле. Ради этого стоило тратить сердце.

Он понимал, что вряд ли протянет долго, слишком уж очевидны симптомы. Что ж, – тогда вместе с ним исчезнет и это его свойство.

Исчезнет, как и появилось: ниоткуда и в никуда. Он знал, что делает, что его ждет.

Геннадий Павлович добрался до больницы, отметился в регистратуре, раздобыл халат и направился через вестибюль к лестнице. Хирургия помещалась на третьем этаже.

– Геннадий Павлович, дорогой!

По каменным шашкам вестибюля, призывно маша рукой, весело спешил к нему Иван Семенович.

– Здесь я, здесь! Здравствуйте, Геннадий Павлович!

– Здравствуйте, Иван Семенович.

Пожимая руку Кошкина, Геннадий Павлович испытующе оглядывал его. Что ж, внешне вполне прилично: выбрит, бодр, улыбается жизнерадостно.

– Что ж вы не позвонили мне сразу, как в больницу попали? Ай‑ай, коллега, забыли про уговор? – попенял ему Соловцев. – И почему вы тут, а не в палате?

– А надоело мне, Геннадий! – весело заговорил Кошкин. – Полна палата симулянтов: с утра смехи‑шуточки, анекдотики. В козла режутся, радио гремит. Ни у единого человека ничего серьезного, а коечки пролеживают.

– Ну уж, – усомнился Соловцев, – так‑таки все симулянты?

– Симулянты отчаянные, аки аз, грешный, – тарахтел Кошкин, искательно заглядывая в лицо Геннадия Павловича. – Прекраснейшим образом внизу поговорим…

Они встали у крайнего окна.

– Эк вас подвело, милый вы мой, – в голосе Кошкина неуправляемо зазвучали тоскливые ноты. – И если вы хоть немного со мной, дурнем старым, считаетесь, обещайте мне проверить сердце, а? Обещаете? Дайте слово!

– Проверюсь я, проверюсь, Иван Семенович, – улыбнулся старику Соловцев. – Я и сам собирался в ближайшее время. Мы еще потрудимся с вами во славу зелени, а?

– Еще как потрудимся! – восторженно подхватил Кошкин. – А мне тут симулянты мои анекдотец рассказали… Вы что, Геннадий? – прервался он, перехватив взгляд Соловцева. – Это наша Машенька‑хромашенька. Гоняла на мотоцикле и ногу слегка повредила. Пустяковая травма.

Невысокая белокурая девушка, прелестная даже в безликой больничной байке, сноровисто переставляя костыли, скачками двигалась через вестибюль к лестнице. Правая нога ее, в гипсовом коконе выше колена, была слегка согнута. Девушка улыбалась чему‑то своему.

– Посетителей проводила, безобразница, – ласково пояснил Кошкин. Весь день она вверх‑вниз, вверх‑вниз, каждый день у нее посетители, молодежь, хиханьки да хаханьки…

– Ну‑ну. – Геннадий Павлович, повернувшись спиной к лестнице, чуть привалился к подоконнику. – Так что там анекдот?

И тут же толкнул его в сердце острейший сигнал беды, отчаянный немой крик о помощи.

Его он услышал раньше, чем деревянный скользящий стук по камню и вскрик нескольких человек в вестибюле.

Геннадий Павлович стремительно обернулся. На лестнице, на четвертой или пятой ступеньке, стояла та девушка с костылями, вернее – с одним костылем под мышкой, стояла в неустойчивой позе незавершенного шага.

Правый костыль, выскользнув, далеко отлетел по гладкому кафелю.

Девушка взмахнула лишенной опоры рукой, вытянула вперед шею, силясь перенести центр тяжести на оставшийся костыль, пытаясь удержать равновесие, отклониться влево и вперед, к перилам, но ее неумолимо влекло назад, и секунду‑другую спустя она должна была с маху опрокинуться навзничь затылком, всем телом, она должна была расколоть о ступени гипс больной ноги.

Двое; видевших это, двое, сообразивших быстрее всех, бросились ей на помощь. Но и первый – курсант‑моряк – не успевал помочь, никак не мог успеть.

Успеть тут мог только Геннадий Павлович.

С помертвевшим, серым, как больничный халат Кошкина, лицом, с раскромсанной болью в груди, удерживал он девушку, которая неумолимо клонилась, а теперь замерла в невероятном, невозможном положении. Еще прежде, провернувшись на костыле, вытянув шею, Машенька смотрела на Соловцева. Огромные ее глаза не отрывались от глаз Геннадия Павловича. И не испуг, не ужас расширил ее зрачки, а нечто несравненно более важное.

Словно бы запомнить что‑то, постигнуть, понять, принять хотела она в эти мгновения.

Только бы хватило… каплю бы еще, чуть еще… Скорее, морячок!

А боли уже не было, кончилась боль, потому что боль – это жизнь, и она кончилась в тот миг, когда прыгнувший через ступени морячок подхватил девушку.

Геннадия Павловича мотнуло о стену. Съезжая по ней на пол, он ударился лицом о подоконник. Этого он уже не почувствовал, так же как не увидел рухнувшего на колени рядом с ним Ивана Семеновича, столпившихся людей, как не услышал отчаянного крика Машеньки, поддерживаемой курсантом.

Он летел сквозь безбрежный абсолютный мрак, где – ни звука, ни предмета, ни верха, ни низа, ни времени – только невообразимое тоскливое пространство мрака. Но в этом пронзительном полете он отделял себя от мрака и тоски, он ощущал себя каплей света, капелькой радости, искрой света и радости, которую не погасить. А впереди, за бесконечностью полета, был, он знал, радостный свет, и он летел слиться с ним – свое к своему…

 

Эпилог

 

Геннадий Павлович Соловцев похоронен на Парголовском – официально Северном – кладбище, в западном его конце, в секторе августовских захоронений. Найти его могилу сложновато. Впрочем, ориентиром может служить могила драматурга Спритьева – солидный и богатый памятник в виде двухтомника его произведений. Один том окаменевших пьес положен плашмя, второй поставлен на попа.

Любой покажет. Так вот‑от двухтомника до высокой сосны и еще три могилы налево.

Памятника у Геннадия Павловича пока нет.

Все мы, очные и заочные его друзья, решили поставить памятник следующим летом, когда осядет земля. Набор памятников невелик, и остановили выбор на небольшой плите серого диорита, слегка утолщенной в головах. Мы сделали заказ, встали на очередь. Чтобы не портить отношений с кладбищенскими деятелями, мы оплатили и надпись. Но выбивать ее на камне будет племянник Вени Паклина, студент‑мухинец.

Надпись простая: «Геннадий Соловцев, 1937–1980», а внизу – пропеллер. Пусть летал Геннадий Павлович на современных машинах, пусть. Пропеллер на могиле пилота – символ, уместный и в двадцать первом веке.

Изредка, сговорившись и созвонившись, мы собираемся у этой могилы. Галя Паклина всегда сильно плачет, и Вениамин утешает ее Тамару у могилы Соловцева я видел только однажды‑в день ее возвращения из загранкомандировки. Не стану описывать горя этой женщины, скажу только, что никогда прежде не видел я живого лица красивее и мертвее.

Несколько самых трудных для себя дней по приезде она прожила у Паклиных, потом вернулась к себе, на Орбитальную. Она очень любит Галю и Вениамина, привязалась к Ивану Семеновичу, по‑видимому хорошо относится и ко мне, но вот на могилу приезжает одна. Так будет, я думаю, до тех пор, пока не подрастет дочь, которую она назвала Марией.

Я полагаю, имя это было выбрано матерью не случайно – Тамара очень интересовалась Машенькой и все расспрашивала о ней Ивана Семеновича. Познакомиться же им так и не удалось, потому что Машенька…

Впрочем, это уже другая, особая, славная и грустная история.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: