Древо благосеннолиственное




 

Пономарь Алексей Семенович стал героем моих рассказов уже давно. Перед читателем он представал и трудником, и советчиком, и мо­литвенником, и житейским мудрецом. Было однаж­ды, во время интервью меня попросили рассказать про этот литературный персонаж: существует ли такой че­ловек, с которого рисовался мой книжный герой? Не помню, что я тогда ответил, но одно могу утверждать всегда: натурщик у литературного Алексея Семеновича уж больно хорош. Каков он на самом деле? А вот.

Как-то случилось мне с настоящим Алексеем Се­меновичем и еще с парой сельских мужичков что-то разгрузить. В ту пору приход наш был небогатым, делали все своими руками. Ну а после трудов решили потрапезничать прямо возле покосившегося тогда храма. Закуска нехитрая: огурчик, хлебушек. Про­голодались мы все. Один из мужичков что-то шибко долго завозился у колонки, где все мы уже вымыли руки. Другой его окликнул:

— Слышь, Михалыч, ну ты жрать-то будешь? Или мы без тебя все умнем?

Михалыч в ответ смущенно попенял:

— Ну что ты, при церковных-то людях, да еще и такими словами. Не «жрать», сказал бы, а «кушать» что ли?

Алексей Семенович всегда слыл за человека книж­ного и от церковной премудрости, помню, решил обоих наших соработников наставить:

— Что же ты, Михалыч, думаешь такое? Да сло­во «жрать» самое наше, церковное. В Псалтыре так и пишет святой Давид: «пожри Богу жертву хвалы! Воскликните Богу гласом радования». Так что не мудри, иди скорее да садись с нами жрать!

Михалыч благостно потер ладони и уселся. Потом, когда мы с Семенычем остались наеди­не, я попытался ему объяснить, что славянское емкое слово «жрать» можно перевести на русский не ина­че, как «приносить жертву». Старый добрый Семе­ныч... как он был удивлен! Признаться, я до сих пор, спустя годы, не уверен в том, понял ли он тогда смысл этого сытного славянского слова. Больше на эту тему мы и не беседовали. Повод не возникал.

Хотя нет, вру. Однова, припомнил-таки, раз­говорились мы на псалтырную тему. Славянское слово «вкупе», то есть — вместе, купно, он тоже по­нять не мог. Читал, как понимал: «в купе», с уда­рением на последний слог. «Жити братии в купе»... Верно, что царь Давид предвидел купейные ваго­ны? Побеседовали. Семеныч признался, что после разъяснения ему все открылось. Однако он и по сей день вслух прочитывает: «Се что добро или что красно, но еже жити братии в купе». Так и видится мне уютное купе, выкрашенное красной краской, проводник разносит братии чай. Се что тебе, не добро ли?

 

 

Алексей Семенович в жизни стареет, как и все. Теперь его борода вовсе седа без просвета, не та уже и осанка. А сколько он положил сил, чтобы пономарить в красивом восстановленном храме! Чтобы читать свою любимую Псалтирь в окружении грамот­ных певчих, на новом красивом клиросе!

К слову, с певчими он строг. От радения он их, грешных, сверх меры часто наставляет. Когда де­монстративно листает Устав, щурится, поправляет очки. Это только я да он сам знаем, что мелкие бу­ковки Устава он уже лет пять тому, как и в окуля­рах разглядеть не в силах. Но певицы благогове­ют. Это и правильно, всегда человеку нужен рядом кто-то мудрый и боголюбивый, чтобы чувствовать его предстательство. Я, дескать, не один, не сам, не первый! Вот, передо мной еще Семеныч есть! Да и самому моему «прототипу» нравится такое поло­жение в приходском обществе. А ведь уважение — штука не простая — не купишь. Поди-ка ты, заслужи его.

В алтаре настоящий Алексей Семенович молит­ся искренне. Я иногда украдкой поглядываю на не­го в такие моменты. Ведь, признаться откровенно, и мне бы хотелось иметь молитвенного о себе пред­стателя. Его лицо спокойно, взгляд устремлен го­ре. Губы молитвенно шепчут и одновременно будто улыбаются. А иногда, я наблюдал, глаза начинают эдак вот легонько лучиться, радоваться. Что же со­зерцает мой старенький пономарь в такие минуты? Может, рай? Может, Ангелов? Иногда Господь спо­добляет тому смиренных и кротких...

Как-то, было недавно, в монотонном чтении ка­физмы за всенощным расслышал я это самое «пожри Богови жертву хвалы и воздаждь Вышнему молитвы твоя». И всплыло в памяти то помянутое «Михалыч, не мудри, садись с нами жрать». «Любопытно, — по­думалось, — а понимает ли теперь мой постаревший Семеныч, что царь Давид не зовет верных к столу, а только призывает принести Богу жертву хвалы»? Поглядел на него — молится, улыбается, будто что-то перед собою зрит. Порадовался я.

Ну а потом, уже после службы, не выдержал-таки я и решил Семеныча подразнить: «Скажите, — гово­рю, — Алексей Семеныч, вы всю молодость столяр­ничали и с любым деревом на “ты”. Как по-вашему: в акафисте встречается такая фраза — “древо благосеннолиственное”. Что это за дерево такое?»

Он немного подумал, помолчал. Ничего опреде­ленного не ответил, но видно было, что это дерево, от листвы которого падает благая тень, которое на русский ты иначе не переведешь — не пыжься — его весьма умилило. Клирос дочитывал первый час, за окнами угасал Божий день. Настоящий Семеныч по­грузился в свои молитвенные думы. Как всегда в та­кие минуты, мне было приятно за ним наблюдать. Он медленно крестится, восковое лицо его будто бы лучится. И никто, кроме него самого, не знает, что ему в такие минуты видится. Возможно, вполне воз­можно, что Господь дает ему видеть рай. Настоящий, светлый. И там — святые. Там теплое купе, полное святой братии, за окном мелькают райские кущи. Там и царь Давид во славе исполняет свою Псалтырь, не исключено даже, что жрет жертву хвалы. Праведни­кам там сладко, без сомнения. Читывал ведь искрен­ний Семеныч прокимен «правым подобает пахлава». Там, верно, наблюдает он и это самое дерево. Каким оно ему видится, благосеннолиственное?

 

 

Сашина философия

 

 

Осенний дождь... Когда он не прекращается несколько суток подряд, разбухает обувь. Квартиры пропитаны сыростью, холодные батареи не добавляют уюта. Зонты за ночь не про­сыхают, а только подвяливаются. А городская суета все равно не тормозится, процветает в любую погоду. Пешеходы спешат — хлюпают обувью, машины ше­лестят по мокрому асфальту — разбрызгивают лужи...

Изредка дождь сменяется моросью. В такие ча­сы можно накрыться капюшоном и побродить без зонта, присесть на мокрую скамейку в тихом парке и помечтать.

Осенний дождь, мокрый асфальт... Теперь насту­пает самая пора ремонтировать дороги. Ну, так уж у нас складывается.

К слову, мою аллею асфальтируют. Любимая лавоч­ка сегодня обрелась на «линии фронта». Как раз воз­ле нее коптит бочка со смолой, а сама скамейка по­пала краем под курган щебня, который бабы в ярких жилетах расшвыривают лопатами. Присаживаюсь на другую сырую лавчонку, что врыта немного поодаль,

и наблюдаю, как сонный мужик таскает ручной ка­ток. Разогнав метлой лужу, бригада сыплет на ее дно щебень, сверху щебень заливают кипящей смолой и зовут сонного мужика. Тот катком трамбует это новообразование и застенчиво улыбается, глядя, как чудесная свежая опухоль парит, застывает на аллее. Технология, однако.

Со стороны чужие оплошности хорошо видны. «Вот, — думаю, — мужик, тебе же все равно прихо­дится закатывать здесь ямы? Приходится, да? Ну, так делай же ты это ровно!» И сам удивляюсь, какая верная философия!

Впервые я услыхал этакое премудрое восприятие бытия, когда познакомился с Сашей.

Добрые глаза, обширная лысина, небольшой рост, огромные кулаки. Сашу уважали. С первого взгляда нельзя было угадать, что он уже на пенсии. Впрочем, по возрасту он и не был пенсионером — заслужил на вредном производстве. Но бездельни­чать ему не нравилось, и он собрал себе строитель­ную бригаду.

Как-то я наблюдал за работой его бригады, кото­рая возводила капитальное строение. Совсем моло­дой плотник начинал ладить пол. Он только успел положить и закрепить одну доску, как явился руко­водитель. Саша хмуро взглянул на работу и приказал плотнику: «Отдирай. Отбрось подальше, потом при­годится. Теперь бери и выпиливай новую». Плотник повиновался. Прикинул рулеткой, выхватил из-за уха карандашный огрызок, нанес метку, ухватил ножовку и — айда, вперед — обед не скоро! Я был неподале­ку и видел, как ножовка уходила в сторону от каран­дашной метки. Саша смотрел и молчал. Когда парень оставил ножовку, бригадир приказал: «Эту доску то­же отложи, потом сгодится. Выпиливай новую». Плотник возмутился: «Ну, ты чё, Сань, ё! Какого, ё!» Саша молча взглянул в плотницкие очи, и возмуще­ния стихли. Парень смиренно взял новую доску, раз­метил и — айда, дружище, в рот тебе опилки! Ножов­ка снова проползла мимо карандашной метки. Саша положил руку на молодое плечо, остановил плотника:

— Послушай, Вася, тебе же все равно этот пол сте­лить? Все равно ведь пилить, правда?

-Ну?

— Ну так пили же ты, зараза, ровно!

Иногда Саша заглядывал в гости. Мы подолгу про­сиживали в беседке, говорили. Точнее, говорил он. На работе неразговорчивый, со мной он любил по­болтать о жизни. Он был тем редким человеком, ко­торого приятно послушать, ведь его биографические истории никогда не повторялись. Детство, школа, армия... Как будто ничего особенного, как у всех. Так, да не так. Саша обладал редкой наблюдательностью, талантом из любого, даже самого пустякового события извлекать себе урок. «Если тебе все равно пилить, то пили ровно», — к примеру, так его дед когда-то учил его отца. Научил ли — неизвестно, но дедов урок, не предназначенный внуку, именно внук уловил и усво­ил. Так Саша и жил — дышал окружающей его повсю­ду мудростью. Видел ее и впитывал. Потом делился.

Известно, что Господь все делает для нашего спа­сения и разумения истины. Понимаем ли мы это? Саша, казалось, и это понимал.

Перед кончиной он тяжело болел. Лежал безро­потно, улыбался приходящим проведать. Он силился делать вид, будто просто отдыхает, вот-вот поднимет­ся и чем-нибудь займется. Только вот подняться так и не случилось. Когда я пришел его причастить, он уже не был похож на того, знакомого мне Сашу. На постели лежал другой человек, желтый, отекший, осипший. Боль мешала ему говорить, исповедовать­ся, но виду он не подавал. Лицо кривилось от боли, а глаза светились неподдельным оптимизмом. За все Саша Бога благодарил. За радости, за Его помощь, за насыщенную жизнь...

Ему было немногим за пятьдесят.

Теперь покоится Саша под березой, рядом со своим отцом. Конечно, я поминаю его на службах. Но просто так, между делом, куда как чаще: подхожу к калитке — его работа — «упокой, Господи, с правед­ными», отвинчиваю поливочный кран в церковном дворе — «дай, Боже, Царства Небесного». И куда ни взгляну по селу — то колодец, то чья-нибудь веран­да — всюду Сашина рука — «вечную память подай, Господи»...

...Вот и время ползти по домам. Оранжевые жиле­ты потянулись к фургону-бытовке, и аллея опусте­ла. По расписанию явились октябрьские сумерки. Морось ослабла, и сгустился туман. В почерневших кустах бузины заплакала бездомная осенняя тоска. Холмики свежего асфальта лоснятся в фонарном свете. Зачем они здесь? Выбитая аллея смотрелась без них гораздо выгоднее. С почти что голых лип капает...

Иду. Впереди прямая дорожка теряется в мок­рых сумерках, и конца ей не видно! Но я точно знаю, что сколько бы путь ни тянулся, он все равно закон­чится. Даже если в это и не верить.

И раз уж все равно дороги не миновать, не луч­ше ли было бы пройти ее по-Сашиному, ровно... до конца.

 

 

«...Накажи их»

 

Отец Георгий из села Горянина в душе отъяв­ленный педагог. Он любит детей, а еще боль­ше любит их воспитывать.

Он не ждет приглашения в школу и часто являет­ся туда, чтобы поучать. А что тут непонятного? Сам премудрый царь Соломон, кажется, изрек: «Есть ли у тебя дети — накажи их. От юности их нагибай выю их». Отец Георгий уважает Соломонову премудрость и вдохновенно нагибает шеи маленьких лоботрясов. Своих вырастил, кажется, неплохими. Особенно по­хвастать нечем, но зато все при деле. Осталось воспи­тать младшенького Давида, который теперь — перво­клашка.

Раз в неделю батюшка ведет в десятилетке Закон Божий, проповедует. Обычно он приходит до срока и те педагоги, что не успели улизнуть из учительской до его явления, узнают немало полезного, например из Книги пророка Амоса.

В тот день учительская пустовала, и отец Георгий расслабился на табурете у окна. Он пригрелся возле батареи и почти задремал, когда дверь в помещение распахнулась и директриса втолкнула в учительскую хулигана и бездельника Ваську.

— Вот, пусть и батюшка на тебя полюбуется! Не успел перейти в седьмой класс, а уже научился прогу­ливать. А еще на крыльце... кто тебя учил курить?! Го­вори! Перестань улыбаться и вынь руки из карманов!

Рыжий лохматый Васька изрек «гы-ы», однако ру­ки зачем-то вынул.

— Щас вот как попрошу батюшку, — загрозила ди­ректриса, — он тебя наставит на путь истинный.

И уже обращаясь к отцу Георгию, попросила:

— Сделайте хоть вы с ним что-нибудь. От него уже весь наш коллектив стонет. Мы его и в кружки за­писывали, и в библиотеку умоляли ходить, и петь в хоре отправляли, и так просто внушения делали. Бесполезно. Первый бедокур!

Бедокур парировал: «А чё-о», — и конечности опять засунул в карманы.

— Сейчас батюшка тебе расскажет, как стать доб­рым и послушным. Правда, батюшка?

Отец Георгий все время безмолвствовал на та­бурете. Затем немного задумался и встал. Директрису он спросил об известном:

— Священное Писание учит нас хорошему, так ведь?

Она ответила: «Угу».

— Ну так вот, лично я всегда стараюсь исполнить то, чему Писание нас учит. Вот, например, по поводу воспитания в Библии существует однозначное мне­ние. Царь Соломон говорит, что детей нужно учить «от юности» и пока маленькие — наказывать. Главное в этом деле — успеть. Из Василия вполне получится неплохой гражданин. Пожалуй, прямо сейчас и полу­чится, а зачем тянуть?

Директриса обрадовалась: «Теперь пусть поп не­много побухтит, а я передохну», а лоботряс насто­рожился. Он знал, что в селе отца Георгия считали человеком решительным. Одной ручищей батюш­ка сгреб бедокура за шею и пригнул ее. А другой стал спокойно расстегивать пояс подрясника — задубев­ший портупейный ремень.

— Настоящие граждане только так и получаются...

Увы, но в тот раз акт воспитания не состоялся. Директриса не позволила «извергу в черном» сотво­рить из Васьки человека. Говорят, что Васька и по сей день где-то покуривает и что-то там прогуливает. Или нет, то не Васька прогуливает. Ваську вроде как посадили — бабку, говорят, заколол. Или нет. Это, кажись, Колька был, из девятого класса, ну, который заколол, ну посадили-то... Ой, да мало ли их, которые ремня не нюхали? Неважно, кто. Важно, что эта ис­тория ославила отца Георгия как дурного педагога. С той поры школьная администрация воспитывает демократично, без привлечения священника. И од­нажды, ближе к зиме, даже первоклашка Давид за­явил отцу, что бить детей непедагогично. Отец его тут же высек, и ребенку полегчало.

 

 

Исповедь шабашника

 

Солнышко давно село. Мир остывает, погру­жается в прохладу. Оживают сверчки, зве­нят, как сумасшедшие, после смертельного дневного зноя. Пробуждаются лягушки, горланят, зеленые, где-то вдалеке. Воют коты, пищат комары. Природная живность вещает миру о том, что паля­щий зной никого не сварил и не изжарил.

Всякая дикая тварь исполняется ума и прячет­ся от солнца до вечера прямо, как греки. И только мы — я, Алексей Семеныч и его тезка «Палыч» — целый день провели в трудах. Мы строгали и пили­ли, пилили и строгали. И вот теперь перед нашим храмом возникла добротная сосновая скамейка. Рядом с ней урна «для бычков». Мы втроем обси­живаем скамью, любуемся урной и не можем на­дышаться остывающим воздухом. Вот только ко­мары...

Новая урна радует глаз. Так и хочется швырнуть в нее окурок, но мы с Семенычем убежденные не курильщики. И не важно, что поговаривают, будто нет греха в табаке — есть грех в пристрастии к нему.

Каждый для себя этот вопрос решил сам, с одинако­вой пользой здоровью.

Со мной и пономарем все ясно, но почему не ку­рит наш сегодняшний соратник и гвоздодер Алексей Павлович? В нашем селе, и вдруг некурящий пенсио­нер! Семеныч словно угадал мои мысли и полюбопыт­ствовал:

— Палыч, а ты давно не куришь?

— У-у, да почитай, со студенчества. Помню, в юно­сти еще отправили нас от железнодорожного техни­кума за практикой в Казахстан. Практика, конечно, так, название одно красивое. Собирается нас, лобо­трясов, бригада в шесть человек, берем с собой ку­валды, ломы, вот такенные гаечные ключи и бредем себе по путям от станции до станции. Где костыль подобьем, где стык подтянем. Вот и вся тебе практи­ка. Бывало, ходим целый день. Кругом степь. Днем солнце прямо как сегодня, гляди сваришься. К вече­ру — чуть не мороз. Какая-то зараза в степи воет — не то шакал, не то волк. Жутковато. И, главное, кило­метров на пятьдесят вокруг — ни души. Ходили мы по путям уже, почитай, вторую неделю, когда у нас у всех кончился табачок. Ох, и тяжко стало! Курить охота — жуть. И ни купить, ни стрельнуть негде. Куда ни плюнь — степь да вонючие шпалы. Ну, мы-то мо­лодые — покрепче. Терпим, значит, а вот бригадир наш... Он уже и чертополох пробовал заворачивать, и еще какую-то гадость — все не то. Весь скрючился, страдает. Идет, бедный, стонет: «Курить... курить...» Скулит, страдалец, а где взять? Как-то слышим мы, рельсы загудели — вдалеке сзади нас поезд. Мы реши­ли привал себе устроить. Сошли с путей, расселись на земле, достали паек, закусываем. Бригадир тоже уселся, грызет сухарь без аппетита, давится. Вдруг как вскочит. Ожил! Скинул с себя сапоги, размотал кумачовые портянки (где и разжился-то такими, уж не знаю!), примотал их на конец лома и — наперерез поезду. Машет ломом, «Стой, — орет, — тормози!» Со­став большой, несется, гудит. Этот знай себе бежит навстречу, флагом своим машет — откуда сила взя­лась. «Стой» да «стой!» Засвистели тормоза, видать, машинист перепугался. Мало ли что, может, пути разобрали, может, еще что. Метров триста поезд тормозил, а бригадир наш перед паровозом с ломом все задом пятился. Наконец поезд встал. Машинист, пожилой, весь напуганный, спрыгнул, подходит к на­шему бригадиру (а тот, может, чуть постарше нас, красивый парень, статный и уже бреется). «Что, — говорит, — стряслось, сынок?» А «сынок» ему: «Изви­ни, отец, закурить нету?» Машинист будто не понял, глазами хлоп, хлоп. А наш ему: «Табачком, говорю, не богаты?»

— Табачком?

— Табачком.

— Значит, табачком! — машинист заскрипел зу­бами, — табачком, говоришь... Ах ты падла! Сопля! Я тебе щас дам «табачком»! Табашник поганый! — па­ровозный закатал рукава и — на «табашника». Тот — пятиться:

— Ты чего? Чего... это... ты... — пятился, пятил­ся, да как дунет наутек вдоль поезда. Машинист — за ним...

...Потом поезд свистнул и застучал по своим де­лам. В зарешеченных окнах урки со смеху лопаются. Немного погодя и курильщик наш воротился — мор­да набекрень... Вот, почитай, с тех пор я и не курю. Надо сказать, доволен. Сам себе хозяин. Вот помню еще, при Горбачеве, когда с куревом туго было, они — табашники — мать родную на затяжку сменя­ли бы, предложи. А я вот независимый, как монгол, хожу себе, посвистываю. Да... Это говорят только, что, дескать, бросить трудно, уши горят. Горят, это верно, но бросить однако можно. Думаю, если б он тогда мне морду не свернул... гм, то есть бригадиру нашему...

Рассказчик осекся, смутился. Мы с Семенычем переглянулись и расхохотались. Долго не могли успокоиться, даже скулы свело от хохота. И смущен­ный Палыч, глядел на нас, глядел, да и заулыбался...

Запад розово светится. Над селом тянет легким дымком. Ладони с непривычки горят от заноз. Хо­рошо! Только комары... одолели...

 

 

Последнее дело

 

Два друга проживали в своем селе припеваючи. Окончили ПТУ и просто жили. Их родители тоже приятельствовали, помогали друг друж­ке, как могли. Соберется Иван Иваныч, Юркин отец, на рыбалку, обязательно позовет с собой Петра Ми­халыча — Сашкиного отчима. С вечера сговорятся между собой, точно партизаны, соберутся потемну, до петухов, выволокут старый мотороллер Петра Михалы­ча подальше от домов, чтоб народ не будить, заведут. Только их и видели. Если же, случится, соберется Петр Михалыч баню топить, тут же оповещает Иван Иваны­ча. Вместе натаскают воды с реки, наносят дров, расто­пят каменку и пропадают там. Сначала парятся, потом расползаются по домам. Ну а с утра поправляются — святое дело. Так и живут — не разлей вода. И всегда находится о чем поболтать за рюмочкой:

— Ты вот, Петя, все на старой моторашке тарахтишь, а мой Юрка, сам небось видел, уже на «Яве» катается.

— Хе, удивил! Слыхал небось вчера музон на всю улицу? Это Сашка маг японский купил. Подороже твоей «Явы» станет.

— Да, дети стали лучше нас жить, зарабатывают.

— При Горбаче любой дурак заработает.

-Ну...

Дети тем временем отсыпались. Обычно они си­дят без дела по нескольку дней, потом собираются. Говорят, что едут дежурить в город. Пропадают на целую ночь, являются под утро и дрыхнут. Родители радуются, думают, что их сыновья охранники на за­воде, что начальство их уважает, платит, как себе.

На ранней заре вернулись Юрка с Сашкой, из­рядно потрепанные. Их матери утром в сельпо хва­стались товаркам:

— Наши пришли с дежурства — герои! Говорят, в заводскую кассу в их смену лезли жулики. Так они эту кассу отстояли. Теперь, может, премию им, а мо­жет, и наградят.

Бабы в очереди советовали соглашаться на пре­мию. От наград теперь какая корысть?

Вообще Юрку и Сашку можно назвать честными парнями. Хотя бы за то, что врать они не любили. Это жизнь-злодейка их постоянно вынуждала бре­хать. То, что кассу завода ночью безуспешно пыта­лись обчистить, было хрустальной правдой. Ложью было лишь то, что они эту кассу защищали. На самом деле это именно от их лукавого посещения заводская охрана уберегла казну. Ох, и всыпали им сторожа! Еле живых отпустили. Зато по-простому, без прото­колов.

Друзья отсыпались до полудня. Потом Юрка за­ехал за Сашкой, тот собрался. Взяли пива, взгромоз­дили ноющие кости на мотоцикл и поехали «на за­вод». Так они назвали дальние пруды. Окунули в воду битые телеса и прикидывали, как жить дальше. В го­роде пока лучше не светиться...

Ловили наших приятелей уже не раз. Только им как-то все время везло с теми, кто их ловил. То пред­упреждали их, то пугали, а то, случалось, и просто жалели, отпускали.

Понятно, что жуликами не рождаются. Становле­ние происходило постепенно. Сначала, в детстве, про­бовали в школьной раздевалке шевелить по карманам. Получались реки газировки. Нравилось. Пробовали беспокоить учительские ридикюли после аванса. По­лучались импортные кроссовки и джинсы. Прочие пацаны недолюбливали эту парочку, подозревали, когда что-нибудь у кого-то пропадало. Случалось, и би­ли. Но те в ответ запирались молча, озлоблялись и за­калялись от пинков и тумаков. Общения друг с другом им вполне хватало. Как-то, уже в ПТУ, Юрка с Сашкой задумали стянуть в спортивной раздевалке физруковские часы. Физрук оказался мужиком расторопным, прихватил приятелей с поличным и познакомил со старой житейской мудростью. Плечистый и рослый, он сгреб в каждую руку по жулику. Вынес за шиворот на крыльцо и по очереди отправил их своим коленом в сугроб. Когда из сугроба высунулись стыдливые фи­зиономии, он их почти по-братски наставил: «Сколько веревочке ни виться... посадят вас, дураков». Настав­ление друзья восприняли своеобразно и с тех пор, когда что-нибудь тырили, страшно боялись и дрожали.

 

* * *

 

Пиво кончилось, солнце закраснело на западе. Битые молодцы оделись и порешили меж собой так: скажем родителям, что уволились. Поругались с на­чальством, что обещанную премию не дают, хлоп­нули дверью и ушли. Предки — люди темные — всему поверят.

Родители — обыкновенные крестьяне — и впрямь верили всему, что выдумывали дети. Психология вос­питания... что это? До нее ли, когда у отцов убор­ка сменяет сев, рыбалка — баню. А матери — они и в Африке матери.

Парни подкатили к Сашкиному дому, заволок­ли мотоцикл во двор. Увидали над баней курящуюся трубу и поспешили туда. Иван Иваныч ворожил у ка­менки, в предбаннике хозяйничал Петр Михалыч. Он резал сальце, хлеб, первые помидорчики, ну и раз­ливал.

— А! Вот и сыны явились! Иван, бросай печку, иди, выпьем за наших героев!

Из бани показалось красное лицо Иван Иваныча, он протиснулся в узкую дверь и уселся подле хозяина:

— Ну что, герои, мы тут ваш подвиг решили от­метить, премию. Дуйте в дом за стаканами и присо­единяйтесь.

Вместе со стаканами парни захватили и магнито­лу. Через пару минут в предбаннике душе стало тесно. Гремела музыка, стучали стопки.

— Что-то вы, хлопцы, какие-то молчаливые, за­думчивые. Премию-то получили? Сколько? — поин­тересовался Петр Михалыч.

После стопки врать стало легко, и Сашка тут же нашелся:

— Ты что, бать, начальство теперь зажралось. На простых людей всем плевать. Если ты не кооператор, руки не подадут.

На отцовских лицах нарисовалось недоумение. Юрка разъяснил:

— Надоело нам буржуйское добро караулить. Ни почета тебе, ни уважения. Мы жизнью рисковали, а нам... Уволились мы.

Отцы разом возмутились: «Вот сволочи!»

— Ану, сын, где мои галоши?! — взвился Иван Ива­ныч, — выволакивай «Яву», щас съездим разберемся!

Сашка вмешался:

— Вы что, дядь Вань! Мы же сказали, что рассчита­лись. Всё. Юрка и выпил уже, куда ему за руль!

Иван Иваныч сел, задумался.

— И то правда... — снял галоши, помолчал.

— Никогда начальство о простых работягах не пек­лось. Ну, пусть теперь локти кусают. Где теперь себе таких охранников найдут. Чтоб как свое...

— Точно, Ваня, — разрешился Петр Михалыч, — они пусть локти грызут, а мы гулять будем. Выпить у нас и без их премии есть, банька вот-вот подойдет. Наливай.

И началось. Компания парилась, выпивала и за­кусывала. Из парной мужики выскакивали на ноч­ной огород, где уже остыла в кадушке вода, обли­вались. Заботы и обиды прошлого дня прошли, улетучились. Уже за полночь магнитофон надоел. Юркин отец приволок из хаты довоенную тальян­ку. Когда компании наскучило пьяно везти «Черного ворона», Иван Иваныч вдруг защекотал свою таль­янку под бока — уследи-ка за пальцами:

 

Кыны-кыны,

Кыны-кыпы,

Кыны-кыны,

Хыр-р, хыр-р!

 

Кыны-кыны,

Кыны-кыны,

Кыны-кыны,

Хыр-р, хыр-р!

 

В конце «содержательной» музыкальной фразы такие гармони от чего-то обязательно хрюкают.

— Хоп-хоп!

— Давай-давай!

Соседям в ту ночь долго не спалось, но на гуляк в селе в те времена еще не злились. Ведь раз у них весело, значит есть причина.

Когда встало солнце, отцы успокоились в пред­баннике. Они уложили косматые головы прямо на стол и захрапели. Сашкина мать загремела на дворе подойником. Было слышно, как сама себе она бормо­чет под нос, ругает гуляк бездельниками и, кажется, алкашами. По улице погнали коров, кнут пастуха сухо щелкал. Потом Сашка провожал Юрку к его дому, до кровати. Того сильно штормило.

 

* * *

 

Ровесник двадцатого века дед Семен неизменно пролеживал на печи свой тулуп. Старик лежал уже лет пять, спускался все реже и реже. Самого деда такой расклад тяготил. Он устал от жизни, но гораз­до больше — от безделья. Постоянно просил у внука — Иван Иваныча — хоть какой-нибудь работы. Ванька (так привычно звал его старик) с радостью нагрузил бы деда, но у того, к сожалению, со временем при­бавлялась лишь тяга к работе, а силы все таяли и тая­ли. Правда, у старого были свои обязанности: чтоб не лежал впустую, Иван Иваныч подавал ему на печь то ржавую сломанную косу наточить, но ножовку развести. Дед с удовольствием возил по косе наж­дачным бруском, ощущал свою причастность к хо­зяйству и к жизни. Его память сохраняла подробные переживания детства, первой мировой, раскулачки, отечественной и много-много всего. Однако слушать его мемуары охотников не находилось — вся семья знала их слишком хорошо. Иногда старый забы­вался:

— Бывало, помню, кхе-кхе, до войны ишо...

— Помолчи, старый! — раздавалось отовсюду, где пребывала незадачливая аудитория. Дед смущенно оглаживал желтую бороду, кряхтел и замолкал.

 

* * *

 

Когда Сашка опустил напившегося Юрку на кро­вать, дед почуял со своей печи беззащитного слуша­теля, который не станет возражать. С лежанки пока­залась его борода. Старик оглядел двоих приятелей, его глазки сузились. Должно быть, рот под бородой расплылся в улыбке — этого было не видно.

— Что, набрались? — лукавые глазки деда Семена добродушно заблестели. — Голова поди трешшыт? Хе-хе-хе...

Сашка, присевший возле товарища, был трезвее, попробовал отмахнуться:

— Отстань, старый.

— Гм, кхе-кхе... молодой ты ишо, бестолковый, хе-хе, грешник. Много понимаешь...

— Кто это тут грешник? — возмутился Сашка. — Сам-то праведник, что ли?

— Не кипятись, не кипятись, и я грешник... хе-хе! Кроме Бога-то, все мы... А чево, не хочется грешни- ком-то, ай как?

Сашка решил смолчать в надежде, что старик за­ткнется, а того будто прорвало:

— Помню, до войны ишо, служил в нашей церкви отец Афанасий, Царство ему Небесное, так он мно­го про грешников сказывал... про праведников тож, про угодничков. Да... Комсомольцы его в проруби утопили. Да... На Крещение Господне, — дед приоста­новился, всхлипнул, вытер влажный глаз:

— Я тогда вроде вас был, ай нет, постарше. Иду со свинарника, гляжу, батюшка от службы возвраща­ется. Я поздоровкался, благословился. Тут подбе­жали энти, комсомол-то, наган ему к затылку и по­тащили на Дон, где он вот только водичку святил. «Ну что, — говорят, — поп! Спасет тебя твоя крещен­ская вода? Щас поглядим. Отрекайся, а то топить станем». — Дед примолк, тихонько захныкал. Сашка залюбопытствовал:

— Ну и что поп, отрекся?

— Куды там! Он им от Писания что-то. Мол, верую­щий во Христа не умрет вовек. А они ему: «Ах ты, по­повская морда! Не умрет, говоришь?!» — ив прорубь его, в крещенскую водичку. Только ноги мелькнули. А Дон в ту пору не то, как ноне, — быстрый... Плю­нули энти в воду и пошли допивать. Потом и церкву грабить зачали. Я все видал, помню. Иду мимо ба­тюшкиной хаты, гляжу — попадья у ворот мужа до­жидается, ребятишки в снегу играются. Она ко мне: «Не видал ли, Семен, отца Афанасия? Долго что не идет-то...» Я расплакался: «Не жди, говорю, матушка, не придет...»

Старик захлюпал носом. Сашка не утерпел, по­интересовался, что было потом:

— Дед, а комсомольцы?

— А что они, комсомольцы. Известно. Нализались и пошли церкву нашу грабить. Много добра повыно- сили. Люди всем миром на утварь собирали, по копе­ечке, по полушке. Там в алтаре и чаша была золотая, с каменьями, и кресты, и ризы на образах золотые. Всё энти тогда повынесли. Один, тогда было, из ре­вольвера по угодникам стрелял, что на стенах писаны.

Все в лики метил, в глаза. Другой тогда же полез на купол, крест своротил и на землю скинул...

— Ну и?..

— Что?.. Кхе-кхе... Всех Господь прибрал... Скоре­хонько. Который батюшку утопил, в ту же зиму на тракторе под лед провалился. Который в лики стре­лял, в лицо две пули получил. Участковый, ай энтот, полномочный тогда лютый был, в краже колхозного зерна его заподозрил. Ну и не разобрамшись, пря­мо на сходе, две пули ему из нагана — промеж глаз. Понятно, пьяный. А который крест своротил, тот однова забрался на столб лепродуктор вешать и со­рвался. С полгода, кажись, со сломанным хребтом провалялся. И отошел без покаяния... Ох...

— Странные какие-то случаи... — удивились при­ятели.

— Дык... не случаи, хлопчики. Бог ведь их нака­зал, окаянных. Как же это можно Его Самого поно­сить и дом Его грабить? Это он кротким христиа­нам — Милостивый Отец, а изуверам — ох, не дай Бог что такое...

Здесь у деда Семена исчерпались на разговоре все силы, он умолк. Минуту спустя с печи послышался его тихий храп.

 

* * *

 

Поправляться «после вчерашнего» приятели любили у реки. У них имелось свое записное место подальше от людских глаз: между диким пляжем и крутым берегом змеилась узкая, поросшая ореш­ником и колючей ежевикой балка. Местные туда не заглядывали: «На кой? Комаров с ужами не видали, что ль?» Но если заставить себя продраться сквозь заросли вниз, к реке, то можно приятно удивиться: сырой овраг завершался узким пляжиком, скрытым с боков высокими берегами. Этакая миниатюрная черноморская бухта. Сашка и Юрка сидели там от­шельниками, поправлялись и молчали. Из голов не выходила повесть деда Семена. Только не о страшной Божьей каре они размышляли. Хворые головы гре­зили церковным золотом. Каменья, кресты, иконы, чаши...

— Как мы сами не доперли? Давно надо было бы в нашей церкви «подежурить». Золото лежит без тол­ку. Ни охраны, ни ментов...

— Точно. Купим по машине. Я «девятку» хочу, как у комсорга, — пропел Сашка.

— Ну и дурак! — отрезал Юрка. — Если там и прав­да, как дед говорит, то мы по «Мерседесу» отхватим. Понял?

— Понял...

Парни бредили «Мерседесами» до заката. По Дону шли корабли. Буксиры натужно толкали груженные щебнем баржи против течения, коптили солярой небо, будто кряхтели от натуги. От каждого судна разбегались волны. Они лизали приятелям пятки, баюкали шелестом. Вода у берега на время мутнела... Засветились бакены. На середине реки, справа и сле­ва, закраснели точками их глазки. За спиной, на кру­че, замигал зеленый маячок. Темно-синий Дон не спал. Вдали, за речным поворотом, кто-то на кораб­ле баловался прожектором. Его луч щупал сельские хаты на левом берегу и бескрайний черный лес на правом. Медленно наступала короткая летняя ночь.

Юрка хранил свой рабочий инвентарь под си­деньем мотоцикла. Там покоился набор отмычек, монтировка и пара фонариков, на всякий пожар­ный. Странно, но «Ява» не завелась. Возиться с ней приятели не стали — бросили до утра в орешнике, за­брали инструмент и двинули пешком. Храм высился на лужайке у кладбища, на сельском отшибе. Тати перемахнули через ограду и разбили фонарь на стол­бе у паперти. Сковырнуть наружный замок оказа­лось сущей безделицей. Они вошли в притвор. Здесь немногим дольше провозились со второй дверью, но и та вскоре сдалась. Войдя внутрь, парни оробели — фонари не доставали жидкими лучиками ни до верх­них сводов, ни до алтаря. Темно, тихо. Каждый шо­рох и скрип гулко виснет где-то рядом. Пробирает дрожь. Сашка заскулил:

— Слышь, Юрец, может, ну его... давай домой, а?

— Придурок, тут рядом золото...

Воры осторожными мелкими шажками двину­лись в глубь храма. Когда фонарные лучи уперлись в иконостас, оба осмелели. Пинком снесли царские врата и ввалились в алтарь. После службы священ­ник уезжал в город. Чехлил священную утварь на жертвеннике и накрывал престол. Приятели со­рвали престольную накидку, расстелили ее на полу и принялись укладывать на нее все блестящее, что отыскивалось. Туда попало все, о чем говорил дед Семен: и напрестольный крест, и чаша. Евангелие в блестящем окладе, кое-что такое, чему приятели и названия не знали. Вот только икон с каменьями жулики не нашли. Ну и так довольно. Завязали на­кидку с добром в узел и решили смываться. Случай­но Сашкин фонарик скользнул по застекленному образу Спасителя на горнем месте и выскользнул из задрожавшей руки:

— Юрец, Он смотрит!!!

Юрец поднял фонарь, вложил в трясущуюся Саш­кину руку.

— Ты чё, сдурел? Кто смотрит? — и осветил гроз­ный лик Царя Славы. На мгновение ему померещи­лось, что Сашка не врет. Спаситель смотрел на раз­бойников строго, прямо в глаза. Этак, будто через окно с солнечной улицы в темную хату. Юрка пере­борол себя:

— Не дрейфь. Это всего-навсего доска. Смотри! — он схватил стоящую поблизости диаконскую свечу и треснул по иконе. Стекло брызнуло во все сторо­ны, и лик Спасителя показался приятелям еще более суровым. По Юркиной спине пробежали мурашки. Он собрал всю свою волю и принялся лупить дере­вянной диаконской свечой по иконе, пока та не упа­ла ликом вниз. Тут ст



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-08-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: