СТРЕМИТЕЛЬНЫЕ ПРЕОБРАЖЕНИЯ 11 глава




Задремавший было Эдди поднимает голову.

- Чего смеешься? - спрашивает он.

Стрелок отмахивается и отрицательно качает головой: он понимает, что ошибся. Корт не прошиб бы Эдди башку за эту волокушу, хоть вид у нее странный и убогий. Роланд думает, что Корт, быть может, проворчал бы какую-нибудь похвалу - это случалось так редко, что мальчик, с которым это случалось, обычно не знал, как реагировать, и стоял, разинув рот, точно рыба, только что вытащенная из бочки повара.

Основными опорами служили две тополевые ветки примерно одинаковой длины и толщины. Ветром обломило, решил стрелок. Для поперечных опор Эдди взял ветки поменьше и привязал их к основным опорам всем, чем сумел: револьверными ремнями, клейкой веревкой, которой был прикреплен к его груди бесов порошок, даже сыромятным ремешком от шляпы стрелка и шнурками от своих собственных кроссовок. На опоры он положил постельную скатку стрелка.

Корт не ударил бы Эдди, потому что Эдди, как бы плохо он себя ни чувствовал, не стал сидеть на корточках и оплакивать свою несчастную судьбу, а хоть что-то сделал. Во всяком случае, постарался.

И Корт, может быть, похвалил бы его - как всегда, коротко, отрывисто, почти неохотно - потому что, как бы нелепо ни выглядела эта штука, она действовала. Это доказывали длинные следы, тянувшиеся назад, вниз по берегу, и в перспективе сливавшиеся в один.

- Видишь хоть одного? - спрашивает Эдди. Солнце садится, бросает на воду оранжевую дорожку, так что, по расчетам стрелка, в этот раз он отключался больше, чем на шесть часов. Он чувствует, что у него прибавилось сил. Он приподнимается, садится и смотрит вниз, на воду. Ни прибрежный песок, ни земля, переходящая в западный склон горы, особенно не изменились; ему видны мелкие изменения пейзажа и того, что валяется на берегу (например, дохлая чайка, лежащая комком раздуваемых ветром перьев на песке ярдах в двадцати левее и ярдов на тридцать ближе к воде), но, не считая этого, все - такое же, как там, откуда они начали путь.

- Нет, - говорит стрелок. Потом: - Нет, вижу. Один есть.

Он показывает рукой. Эдди прищуривается, потом кивает. Солнце опускается еще ниже, оранжевая дорожка становится все больше и больше похожей на кровавую полосу, и первые чудовища, спотыкаясь, выходят из волн и начинают ползти по песку вверх.

Два из них неуклюже устремляются наперегонки к дохлой чайке.

Победитель набрасывается на нее, разрывает и начинает запихивать гниющие останки в свою клювовидную пасть. "Дид-э-чик?" - спрашивает он. "Дам-э-чам? - отвечает проигравший. - Дод-э-...”

БА-БАХ!

Револьвер Роланда обрывает вопросы второй твари. Эдди спускается к ней и хватает ее за спину, не сводя глаз с первой. Впрочем, она слишком занята чайкой. Эдди приносит свою добычу наверх. Тварь все еще подергивается, поднимает и опускает клешни, но вскоре перестает шевелиться. Хвост в последний раз изгибается дугой, а потом ровно падает, а не подгибается вниз, как раньше. Боксерские клешни обвисают.

- Скоро подам обед, хозяин, - говорит Эдди с акцентом и интонацией слуги-негра. - Извольте выбирать: филе из ползучки-кусачки или филе из ползучки-кусачки. Что будете кушать?

- Я тебя не понимаю, - говорит стрелок.

- Еще как понимаешь, - отвечает Эдди. - Просто у тебя нет чувства юмора. Что с ним случилось?

- Надо думать, его отстрелили в одной из войн.

Эдди улыбается этим словам.

- Сегодня ты и на вид, и на слух малость пободрее, Роланд.

- Я думаю, я и вправду стал малость пободрее.

- Что ж, может, ты завтра сможешь немножко пройти. Скажу тебе, друг мой, прямо и откровенно: тащить тебя - надорвешься и обосрешься.

- Я постараюсь.

- Да уж постарайся.

- Ты тоже выглядишь чуть получше, - решается сказать Роланд. На последних двух словах голос у него срывается на дискант, как у мальчишки-подростка. "Если я как можно скорее не перестану разговаривать, - думает он, - я вообще никогда не смогу говорить".

- Я полагаю - не помру. - Он смотрит на Роланда ничего не выражающим взглядом. - Впрочем, ты никогда не узнаешь, до чего я был пару раз к этому близок. Один раз я видел один из твоих пистолетов и приставил себе к виску. Взвел курок, подержал и убрал. Осторожненько поставил курок на место и засунул твою пушку обратно в кобуру. В другой раз, ночью, у меня начались судороги. По-моему, это было на вторую ночь, но точно не знаю. -Эдди качает головой и произносит несколько слов, которые стрелок и понимает, и не понимает. - Теперь Мичиган кажется мне сном.

Хотя стрелок не может говорить громче, чем хриплым шепотом, хотя он знает, что ему вообще не следует разговаривать, одну вещь ему необходимо узнать.

- Что помешало тебе нажать спуск?

- Так ведь других-то штанов у меня нет, - говорит Эдди. - В последний момент я подумал, что если я нажму на спуск, а патрон-то окажется негодным, то сделать это еще раз я уж ни в жизнь не решусь... а когда навалишь в штаны, их нужно тут же отстирать, а то так и будет от тебя вонять всю жизнь. Это мне Генри сказал. Он говорил, что научился этому во Вьетнаме. А поскольку дело было ночью, и по берегу шлялся Омар Лестер, не говоря уж об его дружках...

Но стрелок хохочет, заливается смехом, правда, почти беззвучным: с его губ лишь иногда срывается надтреснутый звук. Эдди и сам слабо улыбается. Он говорит:

- Мне думается, тебе в той войне чувство юмора отстрелили только до локтя. - Он встает и направляется вверх по склону, где, как полагает Роланд, должно быть топливо для костра.

- Подожди, - шепчет стрелок, и Эдди смотрит на него. - А по правде -почему?

- Я так полагаю - потому что я был тебе нужен. Если бы я покончил с собой, ты бы умер. Попозже, когда ты встанешь на ноги, я, может быть, вроде как вернусь к этой проблеме. - Он оглядывается вокруг и глубоко вздыхает: - Где-то в твоем мире, Роланд, может, и есть Диснейленд или Кони-Айленд, но то, что я видел до сих пор, меня, по правде говоря, не очень-то заинтересовало.

Он отходит от Роланда на несколько шагов, останавливается и смотрит на него. Лицо у Эдди мрачное, хотя болезненной бледности немного поубавилось. Его уже больше так не трясет, приступы дрожи прошли, он лишь изредка слабо вздрагивает.

- Ты меня иногда просто не понимаешь, правда?

- Да, - шепчет стрелок. - Иногда не понимаю.

- Тогда поясню. Есть люди, которым необходимо быть нужными другим. Ты этого не понимаешь, потому что ты не из таких. Если бы потребовалось, ты бы меня использовал и выкинул, как бумажный пакет. Бог тебя трахнул, друг мой. Ты сообразителен как раз настолько, что тебе от этого больно, но и жесток как раз настолько, чтобы все равно поступить так. Ты бы просто не смог иначе. Если бы я валялся там на песке и истошно орал - звал бы на помощь, ты бы перешагнул через меня и пошел дальше, если бы я загораживал тебе путь к твоей треклятой Башне. Ну, что, разве я не угадал?

Роланд ничего не говорит, только смотрит на Эдди.

- Но не все люди - такие. Есть люди, которым нужно, чтобы они были кому-нибудь нужны. Как в песне Барбары Стрейзанд. Банально, но тем не менее, это так. Это просто еще один способ оказаться на крючке.

Эдди задумчиво смотрит на Роланда.

- Но ты-то в этом смысле чистенький, так ведь?

Роланд не сводит с него глаз.

- Если не считать твоей Башни, - с коротким смешком говорит Эдди. -Ты тоже торчок, Роланд, и твоя наркота - Башня.

- На какой войне? - шепчет Роланд.

- Что?

- На какой войне тебе отстрелили чувство благородства и целеустремленность?

Эдди отшатывается, как от пощечины.

- Пойду схожу за водой, - коротко говорит он. - А ты поглядывай за ползучками-кусачками. Мы сегодня ушли далеко, но я так и не разобрался, разговаривают они между собой или нет.

И он отворачивается, но Роланд успевает заметить в последних багряных лучах солнца, что щеки у него мокрые.

Роланд поворачивается обратно к кромке берега и наблюдает. Омароподобные чудища ползают и вопрошают, вопрошают и ползают, но и то, и другое кажется Роланду лишенным определенной цели; какой-то интеллект у них есть, но его не хватает, чтобы передавать информацию друг другу.

"Бог не всегда лупит человека мордой об стол, - думает Роланд. - В большинстве случаев, но не всегда".

Эдди возвращается с дровами.

- Ну? - спрашивает он. - Как ты считаешь?

- Мы в порядке, - хрипит стрелок, и Эдди начинает что-то говорить, но стрелок уже устал, он ложится на спину и смотрит, как сквозь фиолетовый балдахин неба проглядывают первые звезды, а Карты тасуются В следующие три дня здоровье стрелка непрерывно улучшалось. Багровые полосы, которые раньше ползли по его рукам вверх, теперь поползли обратно, потом побледнели, потом исчезли. На следующий день он иногда шел сам, а иногда его тащил на волокуше Эдди. Назавтра после этого его уже совсем не приходилось тащить; через каждые час-два они просто садились и какое-то время отдыхали, пока он не переставал ощущать, что ноги у него ватные. Именно во время этих привалов, да еще после обеда, когда все уже бывало съедено, но до того, как костер догорал и они засыпали, стрелок слушал рассказы Эдди о его жизни с Генри. Стрелок помнил, что сначала не мог понять, из-за чего отношения между братьями были такими трудными, но после того, как Эдди начал рассказывать, запинаясь, и с той обидой и злостью, причина которой - в тяжкой боли, стрелку не раз хотелось остановить его, сказать: "Не надо, Эдди, хватит. Я все понимаю".

Только это ничем не помогло бы Эдди. Эдди говорил не для того, чтобы помочь Генри, потому что Генри был мертв. Он говорил, чтобы похоронить Генри раз навсегда. И чтобы напомнить себе, что, хотя Генри мертв, но он-то, Эдди, не умер.

Так что стрелок слушал и ничего не говорил.

Суть была проста: Эдди считал, что он загубил брату жизнь. Генри тоже так считал. Может быть, Генри додумался до этого сам, а может быть, он так считал потому, что так часто слышал, как их мама твердит Эдди, скольким и она, и Генри пожертвовали ради него, чтобы Эдди мог быть в безопасности в этом городе, в этих окаянных джунглях, чтобы он мог быть счастлив настолько, насколько вообще возможно быть счастливым в этом городе, в этих окаянных джунглях, чтобы он не кончил так, как его бедная сестренка, которую он толком и помнить-то не может, но она была такая красавица, Царство ей небесное. Она сейчас в раю, у ангелов, и это, безусловно, прекрасное место, но она, мама, пока еще не хочет отпускать Эдди к ангелам, не хочет, чтобы его переехал на мостовой какой-нибудь пьяный псих-водила, или чтобы какой-нибудь обкуренный мальчишка-торчок зарезал бы его, выпустил кишки на тротуар из-за двадцати пяти центов, что лежат у него в кармане, да она и сама не думает, чтобы Эдди хотелось прямо сейчас отправиться к ангелам, а значит, пускай он всегда слушает, что ему говорит старший братик, и всегда делает, что ему велит старший братик, и всегда помнит, что Генри приносит жертву любви.

Как Эдди сказал стрелку, он сомневался, чтобы их мать знала о некоторых их "подвигах" - например, что они воровали книжки с комиксами из кондитерской на Ринкон-авеню или курили сигареты за гальванизационной мастерской на Кохоуз-стрит.

Однажды они увидели "Шевроле", в котором торчали ключи, и, хотя Генри еле-еле умел водить машину - ему тогда было шестнадцать лет, а Эдди восемь - он затолкал братишку в автомобиль и сказал, что они едут в центр Нью-Йорка. Эдди перепугался, расплакался, и Генри тоже был испуган и зол на Эдди, приказал ему заткнуться и не вести себя, как грудной младенец, едрена вошь, у него есть десять баксов, да у Эдди три или четыре, можно весь день, мать его, ходить в кино, а потом они сядут в пелхэмский поезд и вернутся домой раньше, чем маманя успеет накрыть ужин и спохватиться, где их носит. Но Эдди все ревел, а возле моста Куинсборо они увидели в переулке полицейскую машину, и Эдди, хотя был вполне уверен, что легавый в ней даже не взглянул в их сторону, ответил "Ага", когда Генри охрипшим, дрожащим голосом спросил его, как он думает - видел ли их этот мент? Генри побелел и подъехал к краю тротуара так быстро, что чуть не снес пожарный кран. Он уже бежал по улице прочь, а Эдди все еще возился с незнакомой ручкой дверцы. Тогда Генри остановился, вернулся и выволок Эдди из машины. Он ему еще и наподдал как следует два раза. Потом они пешком дошли до Бруклина, а по правде сказать - прокрались туда. На это у них ушел почти весь день, и когда мать спросила их, чего это они такие потные, и разгоряченные, и измученные, Генри сказал: потому что он почти весь день учил Эдди играть в баскетбол на детской площадке на том конце квартала. А потом пришли какие-то большие ребята, и им пришлось удирать бегом. Мать поцеловала Генри и лучезарно улыбнулась Эдди. Она спросила его: ведь правда же, у него самый-пресамый лучший на свете старший братик? Эдди согласился с ней. И согласился честно. Он и сам так думал.

- В тот день ему было так же страшно, как мне, - говорил Эдди Роланду, когда они сидели и смотрели, как последний луч заката медленно угасает на воде, в которой скоро будет отражаться только свет звезд. -Даже страшнее, потому что он думал, что мент нас заметил, а я-то знал, что нет. Поэтому он и побежал. Но он вернулся. И это - главное. Он вернулся. Роланд промолчал.

- Ты это понимаешь, да? - Эдди смотрел на Роланда с жестким вопросом в глазах.

- Понимаю.

- Он всегда боялся и всегда возвращался.

Роланд подумал, что если бы в тот день... или в любой другой... Генри бы не остановился, а продолжал бы сверкать пятками, это было бы лучше для Эдди, а может быть, в конечном счете и для них обоих. Но такие люди, как Генри, никогда так не поступают. Такие люди, как Генри, всегда возвращаются, потому что такие люди, как Генри, отлично знают, как использовать других. Сначала они превращают доверие в потребность, потом превращают доверие в наркотик, а добившись этого, начинают (как это называет Эдди? - нажимать). Они начинают нажимать.

- Я, пожалуй, пойду на боковую, - сказал стрелок.

На следующий день Эдди продолжал свой рассказ, но стрелок уже и так все знал. В старших классах Генри не занимался спортом потому, что не мог оставаться на тренировки. Тот факт, что Генри был тощий, что у него была плохая координация движений, и прежде всего - что он вообще не очень-то любил спорт, к этому, разумеется, не имело ни малейшего отношения. Мать без конца уверяла их обоих, что из Генри вышел бы изумительный бейсбольный подающий или один из этих прыгучих баскетболистов. Отметки у Генри были плохие, и ряд предметов ему пришлось проходить повторно - но это было вовсе не потому, что Генри туповат; оба они - и Эдди, и миссис Дийн -отлично знали, что Генри способный до ужаса. Но то время, которое Генри следовало бы тратить на занятия или на приготовление уроков, у него уходило на присмотр за Эдди (тот факт, что это обычно происходило в гостиной Дийнов, где оба братца валялись на диване и смотрели телевизор или возились и боролись на полу, почему-то казался несущественным). Плохие отметки означали то, что Генри не принимали никуда, кроме Нью-Йоркского Университета, а это им было не по карману, потому что при плохих отметках никакие стипендии не полагаются, а потом Генри мобилизовали, и он попал во Вьетнам, и там ему снесло осколком почти все колено, и у него были очень сильные боли, и в лекарстве, которое ему давали, было очень много морфина, и когда ему стало лучше, врачи его отучили от этого лекарства, только не больно-то хорошо это у них получилось, потому что, когда Генри вернулся в Нью-Йорк, на спине у него все еще сидела обезьяна, голодная обезьяна, и ждала, чтобы ее накормили, и месяц-два спустя он сходил к одному человечку, и примерно еще через четыре месяца (еще и месяца не прошло с тех пор, как у них умерла мать) Эдди в первый раз увидел, как его брат втягивает носом с зеркальца какой-то белый порошок. Эдди подумал, что это кокаин. А оказалось - героин. И если проследить всю цепь событий от конца к началу, то кто виноват?

Роланд ничего не сказал, но мысленно услышал голос Корта: "Вина, деточки мои прелестные, всегда ложится на одного и того же: на того, кто достаточно слаб, чтобы на него можно было бы взвалить вину".

Когда Эдди узнал правду, он сначала впал в шок, потом разозлился. В ответ Генри не стал обещать, что бросит нюхать, а сказал Эдди: он не осуждает его за то, что тот злится, он знает, что Вьетнам превратил его в никчемный мешок дерьма, он слабый, лучше ему уйти, Эдди прав, здесь меньше всего нужен поганый торчок, загаживающий квартиру. Он только надеется, что Эдди не будет слишком уж осуждать его. Да, он признает, он стал слабаком; это там, во Вьетнаме, что-то превратило его в слабака, сгноило все у него внутри, как от сырости гниют шнурки кроссовок и резинки в трусах. А во Вьетнаме, как видно, было что-то такое, от чего у человека сгнивает мужество, - слезливо говорил ему Генри. - Он только надеется, что Эдди припомнит все годы, когда Генри старался быть сильным.

Ради Эдди.

Ради мамани.

Так что Генри попытался уйти. А Эдди, конечно, не мог отпустить его. Эдди терзало всепоглощающее чувство вины. Эдди видел кошмарную массу рубцов, которая когда-то было здоровой, красивой ногой, видел колено, в котором теперь тефлона было больше, чем кости. В холле они устроили соревнование "кто кого переорет". Генри стоял у двери в старой армейской форме, с собранным вещмешком в одной руке и с фиолетовыми кругами под глазами, а на Эдди была только пара пожелтевших трусов и больше ничего. Генри говорил: "Теперь я тебе здесь ни к чему, Эдди, я знаю, ты меня на дух не выносишь", - а Эдди в ответ орал: "Никуда ты не пойдешь, жопа с ручкой, а ну давай обратно в квартиру!" - и вот так оно и продолжалось, пока миссис Мак-Герски не вышла из своей квартиры и не закричала: "Хошь -уходи, а хошь - оставайся, мне без разницы, а только решайте чего-нибудь по-быстрому и кончайте орать, а то мигом полицию вызову!" Похоже, миссис Мак-Герски собиралась добавить еще пару-тройку увещаний, но тут она заметила, что Эдди стоит в одних трусах, и добавила: "А ты, Эдди Дийн, еще и в неприличном виде!" - и, как ошпаренная, метнулась обратно к себе в квартиру. Как все равно чертик из табакерки, только в обратном направлении. Эдди посмотрел на Генри. Генри посмотрел на Эдди.

“Ангелочек-то наш никак пару фунтиков прибавил, а?" - тихо сказал Генри, и тут они прямо-таки взвыли от смеха, повиснув друг на друге и колотя друг друга по спине, и Генри вернулся обратно в квартиру, а недели так через две Эдди уже тоже нюхал марафет и не мог понять, какого лешего он так разорялся, они же ведь только нюхают, едрена мать, это просто помогает расслабиться, и, как говорил Генри (которого Эдди впоследствии станет мысленно именовать "великий мудрец и выдающийся торчок"), если мир явно катится вверх тормашками к чертям собачьим, так что плохого в том, что ты поймал кайф и тебе хорошо?

Время шло. Сколько его прошло, Эдди не сказал, а стрелок не спросил. Как он догадывался, Эдди понимал, что для того, чтобы ловить кайф, есть тысяча предлогов, но ни одной настоящей причины, и довольно хорошо держал свою наркоманию под контролем. И Генри, видимо, тоже был в состоянии держать под контролем свою. Не так хорошо, как Эдди, но достаточно для того, чтобы не распуститься окончательно. Потому что - понимал ли Эдди, как обстоит дело в действительности, или нет (по мнению Роланда, в глубине души понимал) - Генри, должно быть, понимал: они поменялись местами. Теперь, переходя улицу, Эдди вел за руку старшего брата.

И однажды Эдди застукал Генри на том, что тот не нюхает, а ширяется подкожно. Последовал очередной истерический скандал, почти точная копия первого, с той только разницей, что происходил он у Генри в спальне. И кончился он почти точно так же: Генри плакал, и то, что он говорил в свое оправдание, по существу, было полным признанием своей вины, полной капитуляцией: Эдди прав, он не достоин даже жрать помои из сточной канавы. Он уйдет. Эдди его больше никогда не увидит. Он только надеется, что Эдди будет помнить все...

Рассказ Эдди превратился в тихий, монотонный гул, не многим отличавшийся от шуршания гальки в убегающих по песку и разбивающихся волнах. Роланд знал эту историю и ничего не сказал. Ее не знал Эдди, Эдди, у которого в голове прояснилось впервые, быть может, за десять (а то и больше) лет. Эдди рассказывал эту историю Роланду; Эдди наконец рассказывал ее себе.

Это ничему не мешало. Насколько стрелок понимал, чего-чего, а времени у них было в навал. Чтобы его провести, годились и разговоры.

Эдди сказал, что ему не давала покоя мысль о колене Генри, об извилистых рубцах по всей ноге, и выше колена, и ниже (конечно, сейчас все это уже зажило, Генри почти что и не хромал, только когда они с Эдди ссорились; в этих случаях хромота почему-то всегда усиливалась); ему не давала покоя мысль обо всем, от чего Генри отказался ради него, и не давало покоя куда более прагматическое соображение: на улицах Генри бы не выжил. Там он был бы, как кролик, которого выпустили в джунгли, где полно тигров. Предоставленный самому себе, Генри в первую же неделю угодил бы в тюрьму или в больницу Бельвю.

Поэтому Эдди стал умолять, и в конце концов Генри смиловался над ним - согласился остаться, и через шесть месяцев после этого Эдди уже сидел на игле. С этого момента все неуклонно пошло вниз по неизбежной спирали, которая закончилась поездкой Эдди на Багамы и внезапным вмешательством Роланда в его жизнь.

Кто-нибудь другой, менее прагматичный и более склонный к анализу, чем Роланд, мог бы спросить (если не прямо вслух, то про себя): "Почему началось с этого человека? Почему именно этот? Почему человек, который, кажется, сулит слабость или странность или даже злой рок?”

Мало того, что стрелок не задал этот вопрос; он даже мысленно не сформулировал его. Катберт подвергал сомнению все, спрашивал обо всем, он был отравлен вопросами, умер с вопросом на устах. Теперь их не осталось, никого не осталось. Все последние стрелки Корта, все тринадцать из их класса, что сумели выжить (а в начале учебы их было в классе пятьдесят шесть), были мертвы. Все, кроме Роланда. Он был последним стрелком и неуклонно шел вперед в мире, ставшем бессильным и бесплодным и пустым.

Он вспомнил, как Корт накануне Церемонии Представления сказал: "Тринадцать. Это - нехорошее число". А на следующий день, впервые за тридцать лет, Корт не присутствовал на Церемонии. Ученики - последний их выпуск - пошли к нему, в его домик, чтобы сперва опуститься у его ног на колени, подставив беззащитные шеи, потом встать и принять его поздравительный поцелуй, а потом позволить ему в первый раз зарядить их револьверы. Через девять недель Корт умер. Некоторые утверждали, что его отравили. Через два года после его смерти началась последняя кровопролитная гражданская война. Кровавая бойня добралась до последнего оплота цивилизации, света и здравого рассудка с небрежностью волны, разрушающей крепость, построенную ребенком из песка, отняла все, что они считали таким прочным.

Так что он был последним, и, быть может, он выжил потому, что в его натуре над темным романтизмом преобладали практичность и простота. Он понимал, что существенны только три вещи: то, что он смертен, ка и Башня. Этих трех вещей хватало, чтобы занять все его мысли.

Эдди закончил свой рассказ около четырех часов дня - третьего дня их пути на север, вверх по безликому берегу. Сам берег, казалось, абсолютно не изменялся. Узнать, сколько они прошли, можно было, только взглянув налево, на восток. Там очертания зазубренных горных вершин начали чуть-чуть смягчаться и оседать. Возможно, если бы они сумели уйти на север достаточно далеко, горы превратились бы в пологие холмы.

Поведав свою историю, Эдди замолчал, и полчаса или дольше они шли молча. Эдди все время украдкой поглядывал на Роланда. Стрелок знал: Эдди не замечает, что он перехватывает эти короткие взгляды; он все еще слишком погружен в себя. Роланд знал также, чего ждет Эдди: реакции. Хоть какой-нибудь реакции. Любой. Дважды Эдди открывал рот и, ничего не сказав, снова закрывал его. Наконец он спросил (стрелок знал, что он спросит именно это):

- Ну? Что ты об этом думаешь?

- Я думаю, что ты здесь.

Эдди остановился и сжал кулаки.

- И это все? И только-то?

- А больше я ничего не знаю, - ответил стрелок. Отсутствующие пальцы на руке и на ноге болели и чесались. Ему так хотелось хоть немножко астина из мира Эдди.

- У тебя нет своего мнения о том, что все это, черт возьми, значит?

Стрелок мог бы поднять свою ополовиненную правую руку и сказать: "А ты подумай о том, что значит вот это, идиот несчастный", - но ему это даже в голову не пришло, как не пришло ему в голову спросить, почему из всех людей во всех вселенных, какие, возможно, существуют, ему достался Эдди.

- Это ка, - терпеливо объяснил он, глядя Эдди в лицо.

- Что такое ка? - Тон у Эдди был воинственный. Я о нем никогда не слышал. Разве что, если его сказать два раза подряд, то получится слово, которым малыши называют говно.

- Это мне неизвестно, - сказал стрелок. - Здесь оно означает долг, или судьбу, или, в просторечии, место, куда ты должен пойти.

Эдди ухитрился одновременно выразить на лице смятение, отвращение и насмешливое веселье: "Тогда скажи это дважды, Роланд, потому что такие слова лично для меня - что говно".

Стрелок пожал плечами.

- Я не веду философских дискуссий. Я не изучаю историю. Я думаю только одно: что прошло, то прошло, а что впереди, то впереди. Второе и есть ка, и оно само о себе позаботится.

- Ну да? - Эдди взглянул на север. - Ну, а я вижу впереди только примерно девять миллиардов миль этого хлебаного берега. Если впереди у нас это, так что ка, что кака - одно и то же. Может, у нас хватит хороших патронов, чтобы ухлопать еще штук пять-шесть этих липовых омаров, но потом нам останется только кидать в них камнями. Так что - куда мы все-таки идем?

У Роланда, правда, мелькнула мысль: приходило ли Эдди в голову задать такой вопрос брату - но спросить об этом Эдди означало бы напроситься на долгий и бессмысленный спор. Поэтому он только показал большим пальцем на север и сказал: "Туда. Для начала".

Эдди взглянул и не увидел ничего нового - только все ту же бесконечную полосу серой гальки, утыканную ракушками и камнями. Он перевел взгляд на Роланда, собравшись съехидничать, увидел на его лице безмятежную уверенность и опять посмотрел на север. Он прищурился. Загородил правой рукой правую половину лица от заходящего солнца. Ему отчаянно хотелось увидеть что-нибудь, хоть что-то, елки-моталки, мираж - и тот бы сгодился, но там не было ничего.

- Можешь меня поливать, сколько хочешь, - медленно проговорил Эдди, -но я считаю, что это - та еще подлянка. Я за тебя у Балазара жизнью рисковал.

- Я знаю. - Стрелок улыбнулся - редкое явление, осветившее его лицо, как мгновенный проблеск солнца в унылый пасмурный день. - Поэтому я с тобой играю только честно, Эдди. Она там. Я ее увидел час назад. Сначала я подумал, что это мираж или просто мерещится, потому что мне очень хочется ее увидеть, но она там, по самому настоящему.

Эдди снова стал смотреть; и смотрел, пока у него не заслезились глаза. Наконец он сказал: "Я не вижу там, впереди, ничего, кроме берега. А у меня зрение двадцать на двадцать".

- Я не знаю, что это значит.

- Это значит, что если бы там можно было что-нибудь увидеть, я бы его и увидел! - Но Эдди призадумался. Он задумался о том, насколько дальше, чем его глаза, видят голубые снайперские глаза стрелка. Может быть, чуть дальше.

А может, и гораздо дальше.

- Ты ее увидишь, - сказал стрелок.

- Что я увижу?

- Сегодня нам туда не дойти, но если ты действительно видишь так хорошо, как сейчас сказал, то ты увидишь ее еще до того, как солнце коснется воды. Если, конечно, ты не собираешься так и стоять здесь и болтать языком.

- Ка, - задумчиво сказал Эдди.

Роланд кивнул.

- Ка.

- Кака, - сказал Эдди и рассмеялся. - Пошли, Роланд. Прошвырнемся. А если я ничего не увижу до того, как солнце коснется воды - с тебя жареная курочка. Или "Биг-Мак". Или что угодно, лишь бы оно не имело отношения к омарам.

- Пошли.

Они снова двинулись в путь, и до того момента, когда нижний край солнца должен был коснуться горизонта, оставалось еще не менее часа, когда Эдди Дийн начал различать вдали какие-то очертания - смутные, мерцающие, неопределенные - но явно что-то. Что-то новое.

- О'кей, - сказал он. - Вижу. У тебя, должно быть, глаза, как у Супермена.

- У кого?

- Неважно. По части культуры ты просто невероятно отстал, тебе это известно?

- Чего?

Эдди засмеялся.

- Ладно, неважно. Так что там такое?

- Увидишь. - И прежде, чем Эдди успел спросить еще что-нибудь, стрелок снова зашагал.

Через двадцать минут Эдди показалось, что он действительно видит. Спустя еще пятнадцать минут он уже был уверен в этом. До предмета на берегу оставалось еще мили две, может быть, три, но он разглядел, что это. Разумеется, дверь. Еще одна дверь.

В эту ночь им обоим плохо спалось. Еще за час до того, как солнце высветило размытые очертания гор, они встали и отправились в путь. Они подошли к двери как раз в ту минуту, когда первые лучи утреннего солнца, такие величественные и спокойные, коснулись их. Эти лучи, подобно фонарям, осветили их заросшие щетиной щеки. И стрелок опять стал выглядеть на свои сорок лет, а Эдди казался не старше, чем был Роланд, когда отправлялся на бой с Кортом, избрав оружием своего сокола Давида.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: