Николай Прокудин «Сибирская трагедия»




Ранним морозным утром Александр возвращался с ночного дежурства в пожарной части, усталый и голодный. До начала занятий в институте в этот день было еще несколько часов, и он решил навестить родителей. К общежитию путь не близкий, а в отчем доме можно позавтракать и отдохнуть. Да и совет отцовский нужен – сегодня вечером необходимо дать ответ руководству на один непростой вопрос.

Родительский дом, крепкий рубленый пятистенок, был одним из самых больших в шахтовой слободке, и виден он был издалека. Глядя на прочное, солидное строение каждый понимал, что люди здесь живут серьезные и работящие, да и хозяин – человек основательный. Конечно, и семья в нем размещалась немалая. А была бы и еще больше, кабы не умерли четверо из семи детей.

Батя в последнее время работал маркшейдером, а до этого кем он только не вкалывал: и откатчиком, и забойщиком, и десятником, и мастером. Мать целыми днями возилась с большим, хлопотным хозяйством. В общем, не бедствовала семья в последние годы, не то, что раньше.

Александр обмел у порога валенки, вошел в сени, снял обувь и шагнул в горницу.

– А, Саньша пришел! – открыл глаза дремавший у печи родной дядька, и радостно поприветствовал племянника.

– Здравствуй, дядя Проня, – отозвался Александр. – Тятя дома?

– Чечас возвернуться должон! В лабаз Костя пошел, за карасином. И «шкалик» мяне обещал принесть. Что-то кости ноют и ноги мерзнут, хочу кровь погонять, слегка разогнать организму старую.

Дядя Проня, старший брат отца, по причине своего возраста редко выходил из дома. И зимой и летом не снимал валенки и толстую безрукавку из овчины. Мерзлявый стал с годами. Судьба у дядьки сложилась непросто. После смерти в Туруханской ссылке его жены в начале пятидесятых годов, дядю Проню ввиду дряхлости и беспомощности отпустили на Родину. Но все трое его сыновей, как оказалось, погибли на фронте. Дом конфисковали, и жить было негде. Тогда отец разыскал брата Проню, привел его к себе и приютил. Сколотил одинокому брательнику небольшой топчан, постелил перину, обул, одел и строго наказал домочадцам: относиться к обездоленному с почтением и уважением. Разница в возрасте между братьями была довольна большой – двадцать лет. За эти двадцать годочков родились в семье, не много не мало, восемь душ детей, но выжили только они двое – старший и младший.

Дед Проня летом с раннего утра садился на лавочку у ворот, и целый день до захода солнышка, склонив голову на грудь, дремал. Так и проводил день за днем на солнцепеке – в фуфайке, в пимах и шапке, недвижимо, и лишь ветер трепал его шевелюру и ворошил седую бороду. Если прохожие спрашивали в шутку: «Дед, ты не замерз?», то он отвечал с усмешкой: «Но и не вспотел!».

– Как жизнь, Саньша? Что нового? — поинтересовался не из любопытства, а так для поддержания разговора дядя Проня.

– Да помаленьку, без перемен. Остался еще год учебы в институте, да уж скорее бы доучиться!

– Время летит быстро, не успеешь оглянуться, как уже дохтуром будешь! Бушь меня лечить. А ишо чо хорошего?

– Ну, прямо не знаю, как сказать, хорошее это или плохое. Предлагают мне в партию вступить, зав кафедрой так тот даже настаивает. Я ведь лаборантом на полставки работаю, а им нужен рост рядов. Для приема в КПСС одного преподавателя требуется вместе с ним принять трех человек из технического персонала. А у меня и биография подходящая: в армии служил, бывший горняк, спортсмен.

– Значит, говоришь, в партию тянут, расстудыт её через коромысло! В «большаки», значит! Чудно! А какая же биография годная, ежели отец у тебя был «сильно каторжным», да я – раскулаченный? В роду скрозь одни «враги народа»: кулаки, троцкисты и шпиёны…

– Ну, дядя, другие времена! Со сталинизмом покончено, партия обновляется.

– Ох-хо-хо! Она-то обновляется?.. – вздохнул дед. – И ты что решил, тоже обновиться?

– Да вот с тятькой хочу посоветоваться – как быть?

– Совет – дело хорошее, – согласился дед. – Отчего бы и не посоветоваться? Старших надо уважить. Ране как жили? Мне годов было боле сорока, а отец порой кнутом мог огреть, если поперек чаво скажу. Суровый был мущщина. Быка двухлетку брал за уши и наземь валил, не кряхтя. Телегу за заднюю ось поднимал, и колесо в одиночку без помочьников менял. Во как! Таперича таких нет....

Дядя Проня опять задремал, негромко похрапывая. Александр сидел тихо, чтобы не мешать старику. В русской печке потрескивали дрова, часы-ходики монотонно отсчитывали время, в трубе глухо завывал ветер. А в доме было тепло и покойно. Вскоре Александр и сам закемарил.

Вдруг в сенях хлопнула дверь, и в избу в клубах холодного воздуха ввалился раскрасневшийся от мороза отец.

– Здравствуйте, папа! – обрадовано встрепенулся Александр.

– Здорово живешь, паря! Рад, что зашел попроведовать! Садись с нами, выпей чуток для сугрева. Закуси. Сейчас мать прибежит, на стол соберет. Я ей ужо шумнул.

– Спасибо, поесть поем, а пить не стану, в институт скоро.

– А, ну да, ну да! Ты же у нас грамотей! Учащийся! Только учеба-то твоя, покуда сытым тебя не делает!

Очнувшийся от старческой дремоты дядя Проня поинтересовался:

– Что, Кинстентин, принес «казенки»?

– Принес. А карасина не купил. Не завезли. Вот жисть пошла! Водка есть, а карасина или мануфактуры какой, того же мясца, маслица – нет. За хлебушком – очереди. Молоко и сметана как водица! Советска власть, будь она неладна, озаботилась! В закромах Родины, как в газетенках нынешних пишут, товары наши осели. А где эти «закрома», нам, простым людям, не ведомо! Куммунисты всё, наверное, сожрали! Подчистую! При старом режиме без энтих закромов куды как сытней жили.

– Слышь, Кинстентин, а Саньку тожа в «большаки» вербуют. Ноне пришел за советом к тебе, – встрепенулся окончательно проснувшийся дядька.

– Н-да! Дела! – вслух удивился отец. – Тебя? в партейные? В куммунисты?

– Ну да, других партий у нас, как известно, нет! Предложили вступить. Не знаю, что и делать, – вздохнул Александр.

– Вечно народ впопыхах куды-то вступает: то в говно, то в партию. Ты, Саня, садись, в ногах правды нет. Проня, и ты сидай к столу живо, а не то баба придет, бубнить станет. Шибчей! Покуда старуха не прибежала, один «шкалик» щас приговорим. А второй – опосля. Его я заместо карасина купил. Ты порежь, Санька, сало, хлебушко, лучок. Вот молодца! Ешь! А мы с брательником родителев наших помянем, уж больно ты мне душу разбередил своим спросом! Не люблю я на спросы отвечать, я их люблю задавать…

Старики выпили, крякнули. Закусили и о чем-то задумались, не торопясь пережевывая закуску.

– Ты послушай меня, Саньша. Я тяжелую жисть прожил, много натерпелся. С утра до вечера работа, работа, работа! По душам покалякать некогда. Тебе уже двадцать шестой годок пошел. Большенький – свой ум нажил. Но ты вникни и в стариковское понятие о жизни. В партию эту проклятую вступить, конечно, надыть, а то табе в дальнейшей жисти туго будет, – наставлял Саньку отец.

–Точно-точно, туго! Он тут похвалялся, что его биография подходящща! Так начальники сказывали. "Ссыльнокаторжная" родня, а он им глянулся! — вступил в разговор дядя Проня, вытирая слезящиеся глаза.

– Сына, ты спрашиваешь, что делать? Соглашаться! Кто их знает, скока лет власть эта разбойничья продержится? Могет быть, еще очень долго она проживет. Сорок пять годов держится! А на чем стоит? На крови людской, на горе и смертях! Варнаки проклятые, навязались на нашу голову! Нам историю семьи нашей обсудить никак не удавалось ранее: то ты еще пацан несмышленый, то в армии, то шахта, то учеба. А история занятная и трагическая! У тебя имеется часок в запасе послухать?

– Да, конечно, до начала занятий еще пара часов. Сын в детсаде, жена на работе – так что время до лекции есть, – согласился Александр.

– До лехсцыи.... Хм. Тогда, Проня, по второй. Опосля разговоры говорить станем.

Деды снова выпили, опять крякнули, закусили ломтями хлеба и нарезанным салом, толщиной в ладонь. Отец продолжил:

– До большаковского переворота наши предки обитали в селении Тараданово. Уже более ста лет родня наша крестьянствовала. И отец Мартемьян, и дед Трофим, и отец деда и еще до него дед Сафон. Но случилась ента беда – «красная» напасть. Поначалу было спокойно: белые и красные объявились только в больших городах, да на узловых станциях. Воевали между собой, стреляли друг в друга, нас, простых землепашцев, это не касалось. Нам ничего от властей не надобно было: ни при царе, ни при Херенском, ни при Колчаке, ни при большевиках! Земли – бяри сколь хошь! Обрабатывай, покуда силы есть! Тверезые мужики завсегда хорошо жили, справно! А голью перекатной кто был? Пьяницы, шалопутные да бездельники-лежебоки. У тяти нашего земли под ногами лежало столько, что пешком не обойти. Три амбара стояли полные зерна. А ведь это только на семена и муку. А вот, слышь-ка, ишо несколько десятков возов завсегда на продажу оставалось, и батя всю зиму на базаре зерном приторговывал. Телеги дегтем не смазывал, медом обходился, оттого что медку этого до конца ни съесть, ни продать никогда не удавалось. Ульев с полсотни было, отец бортничал в охотку, для удовольствия. А деготь покупной экономил. Лошадок на дворе было с десяток, из которых две исключительно для выезда. Коров голов двадцать, бычки, да штук тридцать свинок. А кур, гусей и уток никто не пересчитывал. Чаго птицу, считать-то?

Но настала после царя смута, пришла новая власть, все имущество продотряды отобрали. Очухались – новое добро нажили. Но опять пришли архаровцы, имущество наше описали, да налогом и обложили. Отец все сполна заплатил. Прошло еще два месяца, и вновь задание правителей — повторный налог. Заплатили и его большевикам, до копеечки рассчитались. Но этим кровопийцам мало! Составили активисты список кулаков, богатеев и подкулачников. Мы одними из первых попали в этот список.

И вот как-то утром явились в село войска. Окружили со всех сторон и пошли по дворам озорничать. ЧОНовцами* называлися. Дворов в дяревне много, около тыщщы. Из конца в конец пройдешь пешком – устанешь. В кулаки и подкулачники определили тогда третью часть всего населения. Мужиков из домов повыпихивали, отвели к оврагу. Остальным на сборы дали полчаса.

Согнали, значит, баб и детишек – кто попал в списки – на окраину села. Что успели прихватить с собой, с тем и вышли. Ни вещей, ни одёжи, ни скотины. Все добро осталось во дворах. В нашу избу вломились два молодых красноармейца с винтовками: один встал на середину избы, а сам глазищами по углам так и шарит, другой – прикладом детей из дома выталкивает. Маманя – хотела чугунок с картошкой вареной взять – не дали. Нельзя! Так и выставили за ворота с пустыми руками. Народу собралось за селом немерено. Отделили от толпы около сотни мужиков, тех, кто когда-то на сходках много говорил, и провозгласили их активными подстрекателями к неповиновению новой власти, свели в овраг да и постреляли всех враз.

Остальную почитай тысячу народа: мужичков, баб, стариков, детишек – погнали к городу. Привели на берег реки и посадили на землю – баржу ждать. А на дворе конец осени: дожди пошли, подморозило, иней на траве, холодный ветер гуляет, а затем и снежок запорошил. Кажну ночь заморозки. Детишки и старики стали простужаться, болеть. Еды не дают – ослаб народ… и пошел мор. А вокруг солдаты с винтовками и пулеметами, домой никого не пущают. Ни еды, ни одежды. Так тогда всю траву вокруг поели.

Через трое суток баржу притянули, погрузили народ, как скотину, и повезли неведомо куда. А на берегу остались лежать десятки окоченевших мертвяков: в основном стариков и детей. На барже мой младшенький, Антоша, умер.

Повезли нас из Сибири в Сибирь – в Нарым. Недаром говорят, что дальше Сибири не сошлёшь. В Нарым так в Нарым. Доставили, выгрузили – обживайтесь... А как обживаться-то? Вокруг Богом забытые деревеньки в пять домов. Окрест – одни болота: трясина, хляби, топи! Но делать нечего. Навалили деревьев, напилили досок из стволов, сколотили домик. Поселились… Только начали обживаться, приехало начальство. «НКВДэшники». Выгнали нас сердешных из построенных лачуг. Пожили – хватит! Спозаранку всех ссыльных погнали по берегу Томи, дальше на север. И побрели мы в холодные края, оставляя за собой тела односельчан. К новому лагерю лишь половина народа добралась. Самые слабые – дети, бабы и старики – поумирали дорогой. Совсем из сил выбились. Наконец какой-то начальник указал нам на новое место для жилья. Смотрю – ищо худшее гиблое, зловонное болото. Строевого леса уже нет – чахлые деревца, да кусты. Мы с отцом вырыли землянку, перекрыли крышу досками. Не успели жилье соорудить, как умер мой старший сын – Иван. Десятилетнему трудно выдюжить – голод, холод и сырость, болезни разные.

Прошел год. Однажды осенью отец отозвал меня в сторону и говорит: спасайся, Костя, беги, пока есть силы. Иначе – гибель! Обоснуешься и, Бог даст, нас выручишь! И я сбежал. Шел днями и ночами. Когда уставал, ночевал в стожках или сгребал листья в большую кучу и зарывался в неё. Утром просыпаешься, волосы покрыты инеем, а полушубок к земле примерз. Передвигался украдкой, в села старался не заходить. Моя пища была: ягоды, грибы да рыба. Отощал. Как-то раз сильно замерз – пришлось выйти к людям. Смотрю: мужик землю пашет под озимые. Подошел, хлебца попросил. Он дал мне краюху и говорит: посиди под телегой, сейчас схожу в село, мол, из дома еще чего-нибудь принесу. Жду. А через какое-то время скачут на лошадях милиционеры и еще несколько вооруженных людей. До леса далеко. Не убег. Схватили, привели в сельсовет, допросили. Долго били и посадили в холодную баню. Лежу, прижав ухо к двери, и слушаю разговоры милиционера и других активистов – спорят о том, кто меня расстреливать будет: то ли самим на месте меня прикончить, то ли отвести в город, а там пущай ЧК разберется. Решили в город везти и ежели решат уездные чекисты, что виновен, то там и шлепнут.

Внутри у меня все похолодело и обмерло: ну, думаю, пришла моя смертушка! Когда они ушли, разбежался, толкнул дверь плечом, но запор крепким оказался. Я заметался, как загнанный зверь. После успокоился, стал соображать, что делать. Мне-то еще и тридцати не было, по годам почти как ты был, жить шибко хочется. Огляделся. Стены и потолок бревенчатые. Окон нет, пол дощатый. Я заполз под полок, смотрю: доски подгнили. Повезло! Отодрал три доски, я всю ночь рыл землю, чтобы под стену подлезть. Изодрав пальцы и руки в кровь, обломав ногти, сделал лаз. Разделся догола и протиснулся в него. Грязный, оборванный и голодный, из последних сил побежал в лес. Хищные звери и те добрее людей. Видел я пару раз, как волки мимо прошли, не тронули. Чудом я спасся, верно, Бог помог!

Целый днями я шел. К ночи падал без сил на землю и засыпал. Так и брел без передыхов: днем отъедался ягодами и грибами, ночью пробирался на юг. Чтобы не заблудиться в незнакомых местах, не утонуть в болотах, брел вдоль перелесков, да по проселкам. И надо же! Опять попался, язви их душу!

В эти дни случилось восстание местных крестьян. Мужики перебили отряды продразверстки, постреляли активистов – комитетчиков. Вот на их усмирение и стянули отряды ОГПУ. Шла большая облава по всем лесам. Кто попадался с оружием в руках – расстреливали на месте. И я на свою беду налетел на такой разъезд. Их было двое. Один верховой, другой правил телегой. Верховой стрельнул в воздух, окликнул меня и подскочил. Я сообразил, что бежать не получится: расстояние всего пятьдесят шагов - застрелит. Пропал, думаю...

Оружия у меня не было, потому сразу и не убили. Посадили в телегу и повезли. В телеге лежал какой-то избитый до крови мужичок. Я его шепотом спрашиваю: «За что схватили?»

Он мне в ответ: «Зерно прятал, чекисты нашли. Везут в тюрьму».

Вот черт, думаю: не везет, так не везет! И слышу разговор конвоиров: «Смотри, у этого мужика-то сапоги хромовые! Наверное, комиссара убил и снял. Давай пристрелим его (это он про меня говорит!), а сапоги сымем».

«Давай», – согласился с ним другой. – Только кто стрелять будет? И кому сапоги достанутся?» Заспорили варнаки. Э-э, думаю – влип, еще хуже, чем в прошлый раз! Эти уже и сапоги делят. Я соседу снова шепчу: «Давай бежать. А то все одно, пропадем! Кокнут, однако!»

А мужик совсем ослабевший, еле-еле шевелится. Били, видимо, сильно. «Меня обещали посадить, а не расстрелять. Беги один», – чуть слышно ответил, бедолага.

Тут телега поравнялась с высоким и густым ивняком. Я в него прыгнул, перекатился кубарем, исцарапавшись в кровь о ветки, и с кручи сиганул в реку. Я ведь мужик сноровистый, к тому же в двадцать четвертом годе в красной армии служил – мене голыми руками не взять! Конный бросился за мной, стрелять начал. Пять раз выстрелил, но промазал, а пока солдат в винтовку новую обойму перезаряжал, я переплыл речушку и в кустарнике укрылся. Они за мной не погнались. Побоялись второго пленного упустить. На него-то документы сопроводительные выписаны. А я – что? Я как бы и не существовал для их начальства. Конвоирам, наверное, только сапог моих было жалко.

Короче говоря, ушел я опять от ЧэКи, чтоб им сдохнуть! Сызнова мне удача сопутствовала. Как-то, совсем ужо замерзая, наткнулся на зимовье. Отогрелся, оклемался. Высушил одёжу, выспался. В избушке оказалось и крупы чуток, и муки, и сухарей. Через три дня пришел охотник. Я обмер: неужели убьет? Нет, хороший человек попался: мясом накормил и дорогу «железке» показал. Так я вернулся поближе к родным краям. Родственники пачпортом недавно умершего двоюродного брата снабдили. Избежал Мариинской тюрьмы. Повезло мне, спасся! А вот Проня там побывал. Расскажи, брат, я пока передохну. Язык устал от разговора. Выпью еще чуток.

 

От рассказа бати в горле Александра ком застрял и он поперхнулся.

Дядя Проня разомкнул веки, разгладил усы и бороду, хмыкнул и задумался. По щеке медленно потекла старческая слеза.

– Санька, довелось и мне изведать, испытать муки нечеловеческие. Я ведь, кода раскулачивали деревню, своим хозяйством жил, в отруб ужо лет десять как от тятьки ушел. Дом, скотину, зерно описали и отобрали, как водится. У меня тогда завалялась пара чистых бумажек с печатью сельсовета. Вот я в город и подался. Год работал, дорогу строил. Пожалился мне один знакомый, что он беглый и без бумаги ему не выжить. Я этому приятелю подписал фальшивый документ, справку. Собрались мы обмыть его удачу, только вместе с ним незнакомый мужичок пришел. Приятель проболтался, похвастался ему, что я могу помочь с документом, если что. А назавтра меня пришли и забрали. Донес на меня шалапутный собутыльник. Следователь принялся показания выбивать: зажал руку между косяком и дверью, бац, сломал четыре пальца. Требовал подписать чистосердечное признание, что я троцкист.

А какой я троцкист? Я про него, Троцкого ентого, ране ничего и не слыхал никогда! На кой ляд он мне сдался? Долго ли терпел – не знаю, не помню. Ссал кровью, ребра сломали, почки в нутрях отшибли. Обессилел. Когда под ногти иголки загнали, не сдюжил, сломался. Поставил роспись под протоколом допроса. Думаю, пусть лучше расстреляют, чем так изгаляться надо мной будут. Троцкист так троцкист. Може, это какие хорошие люди, раз так за это бьют? Жисть не мила совсем стала. Но нет, не убили, дали пять лет. И на Беломорканал. Ох, и по перевозил я на тачке земельки! Проходит пять годочков, вызывают меня к начальнику лагеря: подписывай бумагу, что ознакомлен. Расписываюсь, а начальник обратную сторону листа показывает и говорит: «Подписал ты бумагу на новый срок себе, еще десять лет получи от Советской власти». Вот спасибо! Помял я шапку в руках и отправился сызнова катать тачку и махать кайлом. Сам не курю, а когда вижу у кого в руках пачку папирос «Беломор», то слезы наворачиваются, сердце давит и кулаки сжимаются.

Вернулся я в сорок седьмом. Ни дома, ни семьи. Люди говорили, всех троих сыновей в сорок первом годе на реке Волхове убило, как и других односельчан – три раза ту Кемеровскую дивизию германцы почти всю поистребляли. Где точно полегли – не знаю. Телами сынов наших закрыли советских вождей. Какие из них солдаты были? Одна винтовка на троих, а то и на пятерых пацанов необученных. Военного в них только то, что в шинели одетые. Кроме крестьянского труда ничего не знали. Немецкие танки, думаю, застряли в трупах наших сибиряков. Эх-хе-хе.... Старуха после войны сразу и померла. Надеялась, что кто-нибудь да вернется. После извещений о гибели двоих, про третьего написали, что пропал без вести. Но все же в сорок четвертом пришла похоронка и на младшего. Мать слезы выплакала и преставилась, сердечная. Соседи схоронили. Хорошо, брат меня приютил, а то умер бы где-нибудь под забором. «Враг народа» – без средств, без дома, без детей, без жены.

У деда Прони вновь медленно потекла горестная слеза по морщинистой щеке.

Деды тяжко вздохнули, отец разлил еще по чуть-чуть – молча выпили.

– Ну да, слухай, сынок, далее, что было со мной, – продолжил свой рассказ отец. – Добрался до Кемерово, спрятался у родственников на чердаке – схоронился. Но сидеть вечно в темном углу нельзя! Повезло! У них сохранились документы моего среднего умершего брата Мена – хорошо, что не выбросили его бумаги или не сожгли – по ним я и завербовался на строительство железной дороги Абакан-Тайшет. Дали кайло, лопату, тачку – трудись на благо опчества! Эх… А уж голыми руками перекидал земли, наверное, целую гору. Только не жисть это. Тоска! Тайком приехал на поселение, чтобы вывезти жену, отца и мать. Всех спасти не получилось. Семейство к тому времени пухло и мёрло от голода. Вещи продали по соседним деревням, а что в огороде вырастили, давно съели. Забрать сумел только свою бабу, старики ужо и подняться не могли – их оттуда выпустили позже – помирать. Долго по Сибири скитались, да так где-то на чужбине и померли, не знаем даже, как, когда и где голову сложили, до родного дома не доехали. По правде сказать, и дома-то у нас не стало: в нем сельсовет разместился. А хозяйство наше растащила и разграбила местная голытьба.

Ну а я ударно вкалываю на Советскую власть, магистраль строю. Проговорился однажды по пьяной лавочке, что я – это не я. Донесли! Как у нас умеют хорошо доносить! Я был на «железке», когда домой пришёл уполномоченный и начал жену допрашивать. Старуха моя смекнула, что к чему, полезла со страха в тайник, мой настоящий паспорт спрятала под подолом, а затем в печку его сунула. Милиционер заметил, да как ее отшвырнет в сторону! Выхватил из печи обгоревший документ, обрадовался! Жену – в кутузку, меня после смены – туда же. Я признался в милиции, что беглый из ссылки. А документ, не какого-нибудь убитого, а брата моего родного, но умершего. Что со мной делать? Не везти же меня в ссылку – в Нарым. Увезешь, а кто план будет выполнять? Тут ведь своих каторжных мест вполне достаточно.

Определили нас в Осинники на рудник. Повезло! Это была угольная шахта, огороженная колючей проволокой, а рядом избушки да землянки. Работал я неистово, чтобы не отправили на далекий Север, но, сколько не старайся, а все едино: то одного, то другого увозят в лагеря. Жили в вечном страхе, что придут ночью и зарестуют. В тридцать четвертом годе убили ихнего Кирова, – и нас, лишенцев, согнали и отправили к самой шахте под охрану НКВД и отныне повелели каждый день отмечаться в комендатуре. Вырыли мы новую землянку – обосновались. Вначале родилась дочка, потом сын, третьим был ты, сынок. Если помнишь, еще один, младшенький, родился после тебя, но умер в войну, а тот, что родился между тобой и сестрой,– Фома умер в тридцать седьмом.

Наступил тридцать седьмой год – страшный год. Вышки поставили в углах забора, и колючая проволока в два ряда. Народ отовсюду был согнан, со всей Расеи. И назывались мы «сибулагцами» – Сибирское управление лагерей. Так до пятьдесят пятого года и отмечались. Ходили по поселенческой форме: синяя фуфайка, синяя фуражка, синие брюки. (Только в пятьдесят пятом году получил впервые паспорт на основании справки «форма № 281» о снятии со спецучета.)

А тем временем милиция и чекисты начали свирепствовать без меры – взяли нас в «ежовые рукавицы» – слыхал про такого, про товарища Ежова? Потом и его расстреляли как «врага народа»! Ну, так вот, ЧК врываются в землянки в любое время суток – могли придти среди ночи, учинить допрос и обыск – с пристрастием. Ты уже начал снова ходить, но во время ночных проверок остудился и обезножил, ходить стал только через полгода, весной. А Фома умер от воспаления легких... Сколько хороших людей похватали, сослали, расстреляли, сгноили в тюрьмах и лагерях, просто жуть....

– Да, да, знаю. Генералы, ученые, партийные руководители … по истории изучаем! – попытался вставить сын словечко.

– Не болтай ерунды! Какие на хрен генералы! То, что расстреляли этих Тухачевских, Блюхеров, Бухариных и Рыковых – так им и надо! Это была их собачья власть! Они её породили, она их и убила! Эх, скока же енти большавики по России кровушки народной пролили! Наверное, вместе слить – наберутся целые реки и моря! Нет, сынок, я говорю о простых мужиках: крестьянах, рабочих, шахтерах! – рассердился отец. – Милльёны невинных сгинули. Выдернули их, словно сорную траву, растоптали сталинскими сапожищами. Будь он проклят, тараканищще усатый!

Ну да ладно. Слухай дале. Шахтерил я знатно – почти стал стахановцем! Вкалывал до изнеможения – иначе не умею. Но поначалу сам корячился на этих передовиков – все на рекорды идут. Но стахановцем мог стать только вольный, а не «лишенец» как мы. Объявит какой-нибудь партейный: иду на рекорд, а нас, пять-шесть поднадзорных, ему дадут крепеж таскать, стойки ставить. Он — передовик, а мы – никто. За смену этот партеец сколько нарубит – всё на него запишут. Рекорд! Решил я сам стать ударником, сила есть, а сноровку уже приобрел к тому времени – и дела пошли хорошо. Твоя мать стала откатчицей работать, тягала волокушу с углем из забоя по штрекам к вагонеткам, а я такелажничал, стойки рубил. Накайлишь уголька, вылезешь из шахты, помоешься – и в барак. Рабочий день – двенадцать часов, без выходных и отпусков. И никуда не выйти. Опоздал на десять минут, и после третьего гудка в шахту не пустят. Пишут – прогул! И получи пять лет. Что хотели власти, то и творили!

Однажды лаву не удержали – обрезало четыре метра – стойки ломались, как спички, не успевали их подрубать и новые ставить. Молодому парнишке руку породой прижало. Он орет: «Отруби ее, а то совсем завалит рудой!» Я думаю: отрублю, отправят за членовредительство в лагерь. Стойку подсунули под пласт с напарником, он чуть отжал, а я Васькину ладонь выдрал из породы. Кожу ободрал, жилы чуть не лопнули, но вытянул ему руку (рука-то все одно позже высохла). Следствие начали. Горного мастера сразу на выходе из забоя забрали. Дали прикладом в зубы – и в «воронок», объявили вредителем (вернулся он с Севера лишь через семнадцать лет, уже после смерти Сталина, не человек, а тень). Но меня по тому делу не привлекли, хотя могли.

В сороковом некоторое послабление пошло: разрешил комендант мне, как примерному стахановцу, домишко построить и из барака отселиться. Размахнулся – большущую избу построил – люблю основательность. Курсы десятников закончил, стал бригадиром, выучился я на горного мастера. Одно время работал десятником на погрузке. Если вовремя вагоны не загрузишь – значит вредитель – сразу под суд. Так-то вот! Я к тому моменту почти всю родню, что на свободе была, вольнонаемными на шахту перетянул.

А тут «ерманец» как попер войной! У меня «бронь» да инвалидность – на фронт не забрали: уголек-то нужен и армии и заводам. Война проклятая наш род сильно подкосила. Тех пацанов, что на поселении выжили, подчистую загребли на фронт в сорок первом и под Москву бросили, под немецкие танки. Брат наш средний, Матвей, как услышал про войну, так вспомнил молодость: «О, я с немчурой под Аршавой (Варшавой) бился!» Благословили мы детей на ратные подвиги. Н- да, подвиги.... Повыдергали со дворов пацанов, и опустели улицы. А опосля пошли похоронки. Парнишки-то необученные все, ни стрелять, ни воевать не умеют. Сынок Сигитовых идет в строю, а сам по дороге говны замерзшие пинает и хохочет. Вояки...

У брата Матвея два парня погибли сразу, а третий, Ефим, без ноги вернулся. Начали возвращаться инвалиды, тяжело раненные. Волобаев, сосед, пришел с фронта, в чем только жизнь теплилась? Худющий. И как жил – не понятно. Лобной кости почти не было, осколком снесло половину черепа.

Фрол, брат наш двоюродный, в окружении оказался под Киевом вместе со всем с полком. Ни патронов, ни снарядов не осталось. Командир полка объявил приказ: выбираться за Днепр, кто как может. Попал Фрол в плен. Куда его только не заносило, как бывшего шахтера. В Польше, во Франции, в Африке у мавров горбатился, на заводе в Бельгии трудился. Рассказывал: однажды деталь плохо сделал, ему немцы говорят: «Рой могилу!». Встал фриц перед ним, стрельнул над головой, затем побил палкой и вернул к станку. Повезло – пожалели. Но покуда могилу рыл – поседел. В сорок пятом его американцы освободили, отпустили домой. Наш СМЕРШ* решил, что был он предателем, раз не умер на немецкой каторге. Трибунал милостиво пятнадцать лет дал. А исполнилось тогда парню только двадцать шесть лет. Из них четыре – батрачил на фашистов в плену. После еще десять лет горбатился в лагерях на Дальнем Востоке и лишь со смертью Берии ослобонили: в двадцать один год забрали на фронт, а в тридцать пять – вышел из лагеря инвалидом. Заикался, трясся, постоянно болел, мучился, мучился, да и умер.

Посля Победы вернулся из лагеря другой мой брат, – Герасим. Выжил он на каторге чудом – обвиняли в заговоре против Сталина! Дали всего десять лет. А почему не добавили срок? Кто знает! Может, оттого что старый... Брат подписал протокол после того, как иголки под ногти загнали. Вернулся Герасим в родные края да вскоре и помер.

Меня прям перед войной покалечило, а не то и сам загремел бы на фронт: ударил киркой по «недочету» (невзорвавшемуся капсюлю), он и бабахнул. Сломал руку и позвонок, и глаз посекло каменной крошкой. Год лежал дома, еле оклемался. Ты по малолетству этого не помнишь. Пенсий и больничных тогда не было. Денег за болезнь не платили – выжили благодаря картошке. Только очухался – сызнова под землю загнали. А какой с меня уже забойщик! Вот тут власти и разрешили стать десятником. Выздоровел – выучился на горного мастера.

Но произвол продолжался! Дом стоял у меня на высоком пригорке – место хорошее, сухое. Корову завел, картошки по тысячи ведер копали, сена десятки возов косил – всё вроде справно. Детишков, вас то есть, уже двое народилось, в доме копошитесь. Сердце оживает, жизнь вроде продолжается. Но возвращаюсь однажды домой, а дома – нет. Привели «НКВДэшники» во двор немцев пленных, те сломали жилье, вынесли вещи во двор. Прихожу из забоя – жена и дети рядом с имуществом на снегу сидят. Итак, снова сунули меня мордой в дерьмо! Начальство порешило поставить тут лесной склад, чтоб деревянные стойки в сырости не раскисали.

А у нас опять ни жилья, ни еды. Беда! В барак вернулись мыкаться. Думал, опять и ты, и сестра с голодухи заболеете да и помрете.

Ну да опять мы выкарабкались! Прошло несколько лет после того, как наш дом разрушили, – напряглись и новую избу сладили! Не задавить им нас! Вот такая была у меня счастливая жизнь… Эх, сынок-сынок, Саня, Саня...

Отец вытер ладонью глаза.

– Ну да ладно, Санька, ты ужо на лехсцию поди опаздывашь – беги. А мы с братом выпьем еще чуток: за то чтоб горя боле не знать, не ведать!

Отец вздохнул и наказал:

– В партию, сынок, вступай, лады, но то, сколько зла она нашему роду принесла, никогда не забывай!

Александр допил чай, попрощался со стариками и отправился в институт.

Морозный воздух обжигал нос, щеки и до слез щипал глаза. А, может быть, эти слезы текли от обиды за родителей, за свое тяжелое детство?..

Послесловие

 

Батя Константин вышел на пенсию в пятьдесят девятом году по инвалидности, купил новенький автомобиль «Москвич - 403» и решил наведаться в родные места. Тараданово стояло в полном запустении. Ветер гонял пыль по пустым улицам. Покосившиеся домишки наполовину вросли в землю. Большинство изб стояли с заколоченными окнами. Несколько раз, застряв в непролазной грязи, он все-таки добрался до родного дома. В нем по-прежнему размещался сельсовет. На лавочке у дверей сидел мужик в драных штанах и в засаленной ветхой рубахе. Это был бывший председатель сельсовета Фролов. Давние враги сразу узнали друг друга. Фролов посмотрел исподлобья на статного приезжего и произнес с грустью:

– Эх, Костя, вражина! Живучий черт! Мы тебя раскулачили, а ты опять в достатке – на машине ездишь! А я в лохмотьях хожу и пенсию копеечную получаю. И где справедливость в жизни?

* ЧОН - части особого назначения

* СМЕРШ – военная контрразведка



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-12-28 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: