Конец ознакомительного фрагмента




Annotation

Анна Ривелотэ создает произведения из собственных страданий, реальность здесь подчас переплетается с призрачными и хрупкими впечатлениями автора, а отголоски памяти вступают в игру с ее воображением, порождая загадочные сюжеты и этюды на отвлеченные темы. Перед героями — молодыми творческими людьми, хорошо известными в своих кругах, — постоянно встает проблема выбора между безмятежностью и болью, между удовольствием и страданием, между жизнью и смертью. Тонкие иглы пронзительного повествования Анны Ривелотэ держат читателя в напряжении с первой строки до последней.

· Анна Ривелотэ

o

o Ложка

o Чинчимайо

o Скучная история

o Бланка Нэгра

o Подвал

o Дежавю

o Кузя

o Молчание

o Черный пес

o Большая Медведица

o Святой Себастьян

o Женщина, которая уходила по частям

o Здравствуй, девочка!

o Капучино

o Время бумерангов

o Сорок дней

o Новокузнецк

o Женщина в платье

o Темное Серебро

o Радуга

o Фея

o Первый

o Сердце Фаберже

o Безымянная

o Мармозетка

o Другая жизнь

o Безумства любви

o Человек с одной ногой

o Ангедония

o Имаго

o Erma lorda

o Ради искусства

o Принцесса Мин

o Причастие

Анна Ривелотэ
РЕКА НАЙКЕЛЕ

Диме Косинскому, моему дорогому другу

Тринадцатилетняя, я сидела на берегу реки Найкеле, смотрела в небо, искала в облаках знакомые буквы, водила по песку косым пальчиком. Вдруг из воды выпрыгнула огромная пурпурная рыба-хват, вырвала у меня изо рта низку розовых жемчужин и скрылась в пучине. Я кинулась за нею, остановилась у самой воды, заглянула глубоко-глубоко, но ни рыбы не увидела, ни жемчуга. Вода была тяжелой и плотной, как масло, темной и ароматной. Она пахла чем-то холодным и острым, мятным, лавандовым, и мое отражение не дробилось в ней, как в ручье, а плавало на поверхности радужным пятном.

Говорила мне мама — не пей из реки Найкеле. Но вода позвала меня, и я опустилась перед ней на босые колени и припала губами к своему отражению. И не было слаще того поцелуя; долго и медленно я пила с моих губ, лакала с моего языка, чувствуя, как раздаются мои бока. Видела, как глаза изменяли цвет — то, что было агатом, теперь уже нет, бронзою стало, стало пеплом. Солнце всходило, солнце садилось, луны рождались и умирали, звезды плакали молоком, пока я пила из реки Найкеле. Ноги мои вросли в песок, оплела повилика запястья. Как змея, я меняла кожу, как ящерица, теряла хвост, как олень, сбрасывала рога. Мимо плыли люди в золотых лодках, похожих на дынные дольки, — люди, никогда не сходившие на берег. Их было много, но спали они беспробудным сном. Поднимала голову от воды, мычала громко и горестно, ухала летней совой. Плыли люди не просыпаясь, и снилось им, как кричит чудовище у реки Найкеле.

И однажды пришел за мной человек. Он накрыл меня красным плащом, натянул мне струны промеж рогов, взял смычок и начал играть. И такая тоска была в этой песне, что задрожали поджилки у деревьев на берегу, и расплакались рыбы, и от их слез вздулась река Найкеле. Вышла из воды пурпурная рыба-хват и, рыдая, протянула мне розовый жемчуг на скользкой ладошке. Я взяла его в рот, упала оземь и открыла глаза. Так же плыли облака над солеными холмами, и не было рядом человека с плащом и смычком, не было дынных лодок, только тихо текла из песка в песок темная река Найкеле.

* * *

«Найкеле» на языке эльфов означает «страдание». Любой, кто пьет добровольно из этой реки, превращается в чудовище. Для меня страдание — не самоцель, скорее музыка, на фоне которой проходит моя жизнь. Музыка, под которую я танцую.

Если вдуматься, если присмотреться, если сложить всю любовь, направленную на меня за всю мою жизнь, ее суммарное количество в клочья разорвало бы население небольшой деревни. Если представить всю любовь, направленную на меня за все эти годы, в виде солнечных лучей, они сожгли бы меня до кучки пепла. Впрочем, зачем так жестоко, — эта любовь могла бы насытить сотню одиноких женских сердец. Могла бы наполнить чьи-то жизни до краев. Но вместо этого, если представить направленную на меня любовь в виде корреспонденции до востребования, она валялась в почтовых отделениях до тех пор, покуда ее не возвращали назад. Потому что я ее не забирала. Мне было гораздо интереснее метаться вслепую в поисках какой-то другой любви, текущей невидимыми и полноводными подземными потоками мимо меня и вдаль.

Мне кажется, когда марсиане наконец-то перестанут за мной просто следить и заберут на межпланетном корабле в свою марсианскую лабораторию для опытов, они найдут в моей крови антитела к счастью. Не знаю, откуда эти частицы берутся, но они существуют, вне всяких сомнений.

Ложка

Спала в кухне. Пришел ночью, прокрался в комнату. Ушел снова. Вернулся. Хлопал дверьми, набирал номера, щелкал выключателями, бренчал на гитаре, спать так и не лег. Утром сходил за пивом. Я уже завтракала, одетая и причесанная; сел напротив.

— Ты чего такая серьезная?

— Есть вещи, которые меня беспокоят. С тобой что-то происходит, а ты не говоришь мне, что именно. Ты говоришь, что все нормально. Но мне так не кажется.

— И что это за вещи?

— Я нашла в раковине гнутую ложку.

— Потрясающе! Не может быть!

— Что это было, героин?..

— Это могло быть что угодно.

— У нас в доме раньше никогда не было гнутых ложек.

— Извини, что их не было раньше. Если бы я знал, что она тебя так напугает…

— Мне кажется, ты пропадаешь.

— Я пропадаю, а ты даже не купишь мне шприцы.

— Но я купила тебе шприцы, там еще целая дюжина.

— Это не такие. Мне нужны инсулиновые.

— Хорошо, я куплю тебе инсулиновые. Посмотри на свои ноги. Ты что, ходил по улице босым?

— Да. Позавчера.

— Тебе нужно помыться. Тебе нужно побриться. От тебя дурно пахнет. Ты пропадаешь, Йоши.

— Да, наверное.

— Успокой меня как-нибудь. Тебе что, вообще все равно?

— Что все равно?..

— Я страдаю.

— Ты всегда страдаешь.

* * *

Домой. Сидеть в кустах около станции под мелким дождем и плакать, не отирая глаз, не закрывая лица, не кривясь ртом и не хлюпая носом. Плакать горько, неподвижно и безмолвно, глядя, как сочные июньские травы на глазах превращаются в колкие июльские, в жухлые августовские. Как луна переворачивается с боку на бок. Как незаметно седеют большие привокзальные дворняги с глазами дзенских мудрецов. Потом спуститься в подземелье, где торговка семечками поет срамные песни, проскочить мимо нее в полутьме и выйти на платформу. Смотреть вдоль рельсов, туда, где они исчезают, спутавшись с проводами. Смотреть и плакать, как плачет бесцветное московское небо, вылинявшее от бесконечных слез. Сесть в вагон, наполненный запахами старого табака, мокрой шерсти, пота, кислого хлеба, дешевых духов, пива и креозота. Смотреть в окно, как проплывают мимо осевшие кирпичные домики, зарастающие глухим бурьяном, утопающие в сыром кленовом сумраке. Слушать, как кричат от отчаяния бродячие торговцы, размахивая никому не нужными фонарями, авторучками и семицветными карандашами, будто подают сигнал бедствия. Выйдя из поезда, снова спуститься под землю, смешаться с толпой, текущей мимо развешанных гирляндами колбас и бананов, мимо ящиков с красными окунями, розовой семгой и алыми креветками, мимо курочек гриль, мимо ведер с мелкими подмосковными розами. И только у дверей квартиры стряхнуть висящие на подбородке слезы. Сейчас мы будем ужинать. Мы включим телевизор без звука. Мы выпьем немного теплой водки. И может быть, поговорим. Напомни мне, что слово — серебро; и пусть твои серебряные пули догонят недобитую меня.

* * *

Мы могли познакомиться раньше на несколько месяцев. Мы могли познакомиться зимой, в «Квинз клабе», на концерте тогдашнего предмета моего пристального внимания. «Квинз клаб» был прообразом «Черной вдовы», только закрытый, еще более закрытый. Надо было знать адрес без вывески, знать, где звонок, каков пароль и к кому идешь. Отбросим скромность, ложную и истинную, я была реальная звезда. Там, в темных водах далекого прошлого, подернутых радужной мазутной пленкой, у моего отражения будто и глаза больше, и запястья тоньше, и грудь выше. И наряд с претензией: белая шапочка в сетку и полосатый домотканый балахон с кистями. Предмет играл ловкое фламенко с весьма неглупыми текстами, был лыс, кареглаз и учился на философа. Я пила коктейль через соломинку из натертого узкого стакана и благосклонно принимала комплименты от всех смелых мужчин. Смутно припоминаю у сцены человека в тельняшке, с машинкой для скручивания сигарет.

При мне были три крайне юные подруги с филфака, которые в полночь должны были быть дома, и я великодушно отправилась проводить их до метро, собираясь, конечно, вернуться и по-взрослому продолжить вечеринку. Вернувшись, я спустилась в подвал, где был гардероб, разделась до полосатого балахона и двинулась вверх по лестнице. Мне навстречу шел человек в тельняшке. Он улыбнулся, а я улыбнулась в ответ. Потом мы с фламенгейро долго говорили о сложных материях, но из головы у меня не шла эта улыбка. Широкая, мальчишеская, но очень хитрая и даже надменная, обещающая столько, сколько ни одна другая. Мы могли познакомиться в тот вечер, но с точки зрения судьбы, в которую я безусловно верю, это было не обязательно. Сточки зрения нескольких месяцев, на которые могла оказаться длиннее наша история, это тоже не было необходимо, потому что вечную историю невозможно удлинить. А с сиюминутной точки зрения того вечера это было даже вредно, потому что на изобильном фоне знаков мужского внимания незнакомец в тельняшке мог потеряться.

Поэтому мы познакомились весной, в начале апреля, на рок-фестивале. Я сидела на сцене, спиной к исполнителям, в своей белой шапочке, демонстрируя полнейшее пренебрежение происходящим процессом. Справа от меня стояли двое с зачехленными гитарами, блондин с наглой физиономией и шатен, и ни одного из них я не узнала. Я обратилась к блондину, чтобы спросить, как называется группа, которая в тот момент была на сцене. «Новая ассоциация блюза», — сказал блондин. Я спрыгнула со сцены и протянула ему руку. И мы пошли танцевать, но сначала он барским жестом скинул с плеч дубленку, которую тут же молча подхватил шатен.

Он назвался Серегой, не Сергеем, как пятнадцать процентов мужского населения России, а я назвалась Домино. Мы еще долго звали друг друга именно так, и никак иначе, и только в моменты интимной близости я позволяла себе сказать Сереженька, и это было невыносимо сладостно, до какой-то зудящей оскомины по всему телу, до щелчков статического электричества. Но очень, очень потом. А в тот вечер он пригласил меня после концерта в самое модное казино, где должен был играть — не на рулетке, конечно, а на гитаре. И я беспечно отказалась, не обменявшись с ним ничем, кроме имен и рукопожатий. Не потому, что верила в судьбу, а потому, что судьба верила в нас. Я запомнила только нелепое название его группы — «Клоуны Иисуса».

Через две недели, в день моего рождения, сестренка пригласила меня в клуб, на какую-то трэш-команду. Но, придя, мы обнаружили, что трэшеры сняли свое выступление, и в афише сестренка разочарованно прочла вслух: «Клоуны Иисуса». Я бросилась к нему, как к родному, и сразу же сказала про день рождения. Он в ответ: «Я буду играть для тебя».

И он играл, сидя, склонив голову, и прожектор светил ему прямо в рассыпчатые золотые волосы. А когда закончил, я забралась на сцену и выдохнула: «Спасибо. Мне пора». Это была чистая правда, дома меня ждал муж. Он улыбнулся и поцеловал меня в серебряное колечко в губе.

Кажется, в последующие пару месяцев у нас с мужем состоялся какой-то нелепый диалог… вроде, есть ли другой мужчина, которого я желаю… да, есть один гитарист, ты его не знаешь… а я и не хочу знать никаких гитаристов; вся новосибирская музыка — сплошное убожество… не говори о том, чего не слышал… а мне не надо слышать, чтобы знать наверняка.

Стоял роскошный июнь, мы столкнулись в метро, днем, оба без вечернего лоска, без общих тем для разговора. Он сказал: «Я теперь играю в „Новой ассоциации блюза“, приходи в среду на концерт». Я вышла из метро и пошла в парикмахерскую, где меня нарядно постригли. Муж спросил: «Где твои волосы?» Я глупо улыбнулась и ответила: «Я влюбилась».

На концерт мы пришли с сестрой, ей едва исполнилось шестнадцать лет, и, по идее, я несла за нее ответственность и должна была вечером отвести домой. Но уйти было выше моих сил, и мы остались. Началась космическая рок-н-ролльная попойка в пустом ДК, с портвейном и дешевой ягодной настойкой, галдежом, ходьбой на ушах и черт знает чем. Мы с Серегой сидели на столе, и он обнимал меня сзади. Кто-то из озорства уволок мои туфли, кто-то тянул меня за босые ноги, а Серега просил: «Оставь в покое мою девушку!.. Ты ведь моя девушка?» Я пьяно кивала, всем сердцем предавая мужа, если к предательству применимо выражение «всем сердцем». Наверное, это был единственный раз в моей жизни, когда я кристально, абсолютно ясно, несмотря на хмель, понимала, что делаю, что говорю и чему киваю. Это был миг совершенного согласия, миг чистого смирения со всем, что ждет меня отныне и вовеки.

Смутно помню, сестра уехала одна, мы вышли на воздух и сидели на пожарной лестнице. Я не могла фокусировать взгляд и с трудом сдерживала рвоту. Серега говорил, что он женат и у него пятилетняя дочь. Я спрашивала, подбирая слюну с подбородка, любит ли он жену, а он не отвечал, все не отвечал мне. Наутро за музыкантами должен был заехать директор: они отправлялись на гастроли, и за час до автобуса Серега вдруг решил меня проводить. Мы шли очень быстро, почти бежали, и остановились только в арке у самого дома, задыхаясь, жадно, вприкуску, целовались, а потом он оттолкнул меня и ушел.

Прошли четверг, пятница и суббота. Я не могла ни есть, ни спать; после работы приходила на площадь у театра и лежала в траве, ослепленная любовью и белым июньским солнцем. Я курила сигарету за сигаретой, на каждой надписывая авторучкой его имя: это было мое колдовство. В эти дни любовь была такой сильной, что из всех моих пор она сочилась душистой смолой. Я превратилась в ходячую мироточивую икону; у меня не было сил даже говорить.

А потом настало воскресенье, и был день города. Муж не пошел со мной: не любил толпы, а толпа была чудовищная, такая бывает только раз в году в городе, столь же провинциальном, сколь огромном. Центр кишел людьми, пестрел флагами, гремел музыкой; асфальт был густо усеян пустыми жестянками, недозволенным стеклом и свежим конским пометом, растоптанным тысячами подошв. Я металась по проспекту с одной маниакальной мыслью: раз сегодня здесь весь город, где-то должен быть Серега, и я встречу его, я его встречу…

Я встретила его. На мгновение он вынырнул из людского водоворота, и я рванулась к нему, брызнув лучами из взрывающихся глаз, и почти сразу его взгляд остановил меня. Немыслимо, как остановить пулю. Он, не замедлив шага, не выдав себя даже поворотом головы, прошел мимо. За его спиной, держа его за руку, шла невзрачная молодая женщина в легком платье. Но я почти не расстроилась. Теперь я была уверена, что могу материализовать его в любое время в любом месте одной силой своего желания.

Потом я поехала в гости, где был муж, устроила сцену, облила его чаем и возвратилась на площадь. Только что кончился фейерверк; толпа утекала под землю, как выпущенная из бассейна вода. В темноте я кружилась вокруг того места, где Господь явил мне чудо, как бессмысленная ночная бабочка вокруг керосиновой лампы. Я не видела Серегу, а он не видел меня. Но он был там, он отвез жену домой, вернулся за мной и напивался, сидя на газоне, где не было ни одного фонаря. Мы были там оба, в нескольких метрах друг от друга, разделенные темнотой, чувствующие присутствие, бесстрашие и покой. Такой, какой бывает только в минуты, когда судьба берет тебя своей тысячепалой горстью.

Чинчимайо

У нее такой вид, что, с какой стороны ни взгляни — кажется, она сидит к тебе спиной. М. вытирает стойку и смотрит на женщину. Она приходит в кофейню каждый вечер уже две недели и заказывает «что-нибудь на ваш вкус». С одинаково непроницаемым лицом она пьет Харар и Маракажу, изысканный Бурбон Сантос и паршивую Либерику. М. не в силах угадать, какой сорт — ее любимый. И за какой столик бы она ни села, он всегда видит только ее спину, то укутанную в шаль, то облитую шелком, то — о боги! — нагую с родинкой между лопаток. Но сегодня — особенный вечер. Сегодня в ее чашке — Чинчимайо, приправленный колдовским порошком.

Колдунья сказала: вот три одинаковых порошка. Если дать деве один, она станет твоей на одну ночь, но наутро не вспомнит ни твоего имени, ни твоего лица. После второго — станет твоей еще на одну ночь, но утром проклянет тебя. И если потом ты ухитришься разыскать ее и в третий раз подсыпать снадобье — проклятие спадет, и полюбит она тебя навеки любовью страстной, верной и чистой, аминь, аминь, аминь. P.S. Все сразу сыпать нельзя.

М. смотрит на спину, прикрытую примятым льном, и чувствует биение крови даже в кончиках пальцев. Женщина допивает кофе и вдруг оборачивается:

— Как называется этот сорт?

— Чинчимайо, сеньора, — говорит М., и тьма летит ему навстречу из ее распахнутых глаз.

Ф. просыпается поздно, распятая в постели тягостной истомой. Она не знает, что было прошлой ночью и в каких мирах ее носили вихри сновидений. Последнее, что ей удается вспомнить, — это чашка кофе с диковатым, звериным ароматом. Чинчимайо, сладкий, как любовь. Ее любимый кофе. Но где она пила его и с кем — увы. Ф. несуетливо плывет по направлению к вечеру, через золотистый полдень, через целые часы блаженного досуга, сквозь гулкий, бронзовый закат, по коридорам тягучего времени. Когда вечерняя прохлада паводком поднимается над мостовой, она выходит на улицу. То и дело закрывая глаза, Ф. принюхивается, надеясь различить в густом воздухе вчерашний запах. А различив, бросается за ним. Запах приводит ее в кофейню, где за стойкой стоит хозяин — грузный, лысоватый, с приклеенной улыбкой под обвислыми усами. И все как будто смутно знакомо — круглые столики, цветные витражи.

— Скажите, у вас есть Чинчимайо? — спрашивает Ф.

Усатый переворачивает улыбку:

— Сожалею, сеньора.

Когда она уходит, М. наливает себе дешевого виски и выпивает залпом, жмурится, трясет усами. Гляди-ка, и впрямь не узнала. В его кармане — оставшиеся два пакетика. Один — для Клары (ее бы можно и без порошка, да денег жаль, и осрамит на всю округу), а второй для той школьницы, что по воскресеньям пьет горячий шоколад.

Ф. сворачивает в переулок. Через пять минут там, в крошечной кофейне без вывески, ей улыбнется К. — настоящей, не приклеенной, улыбкой. Она полюбит его с первого взгляда и навеки любовью страстной, верной и чистой. Она закажет Чинчимайо, а он, солгав, нальет ей Арабику, потому что не захочет, чтобы она уходила. Аминь, аминь, аминь.

* * *

Йоши славен тем, что часто находит на улице разные вещи. Ну наверное, не чаще, чем мы с вами. Но только большинство людей мимо вещей на улице проходят, а он не такой. Он обязательно подойдет, посмотрит, поговорит. Иногда домой приносит. Вот недавно принес исправный телефонный аппарат, из породы «электронный секретарь». Аппарат был как раз нужен, потому что старый совсем из ума выжил. Подключили, работает нормально. А потом я заметила, что, стоит его отсоединить от сети, а потом воткнуть по новой, он начинает так дисплейчиком подмигивать, вроде бегущая строка. WELCOME PASHA.

Пытались мы эту хрень отключить, но ничего не вышло. Не мы же программировали, как это делается, не знаем. И вот каждый раз, когда телефон приветствует загадочного Пашу, у меня внутри что-то поднывать начинает. То ли я такая сентиментальная стала, ну не могу видеть просто эти проявления самурайской верности. Так и хочется сказать электронному секретарю, мол, выкинул тебя Паша, не нужен ты ему больше. Поплачь и забудь. Может, он вообще умер. Нет, салют мальчишу, и все тут! Невольно начинаешь думать: а что, если на такую верность способны нынче только машины?.. Нет, наверное, когда у этого телефона внутри что-то перегорит, он забудет про Пашу и станет самым обычным телефоном. С людьми так же. Они сначала верны, а потом у них внутри что-то перегорает, разве нет?..

Скучная история

Мне было двадцать восемь, и это был мой первый запой. Может, с медицинской точки зрения запоем это и не было, но алкоголь я пила ежедневно, примерно с октября. Каждый вечер в одном и том же баре, кроме понедельника и вторника, когда бар был закрыт, а я пила дома. Я была одной из достопримечательностей этого бара, врытого глубоко в мерзлую сибирскую землю. У меня там даже персональное креслице имелось в душном и длинном чиллауте, где на стенах портились от сырости изумительной красоты картины — всего сто долларов каждая. Но у тех, кто в этом баре бывал, такие деньги не водились. Однажды февральским вечером, сидя в креслице с не помню уж там какой бутылочкой пива, я любовалась висящей напротив картиной: то ли зебра, то ли собачка с невыразимо печальными глазами ждет кого-то на изумрудном лугу. Потом заметила, что на скамейке под картиной сидит молодой человек и смотрит на меня. В этом, конечно, не было ничего удивительного: на то я и достопримечательность. Его лицо показалось мне красивым, а мне как раз пора было уходить. Я так и сказала ему: «У тебя красивое лицо. Хочешь меня проводить?» Он, конечно, хотел. По дороге он пытался развлечь меня беседой, но мне не хотелось слушать. Как ни странно, мне и потом почти никогда не хотелось, хотя ему наверняка было что сказать. Я велела ему купить пива, семечек и презервативы. К семечкам мы не притронулись.

Он спал тихо, как ангел, не храпел, не чесался; проснулся с улыбкой и сказал: «Я люблю это утро». Так и сказал. У него даже изо рта не воняло. Есть люди, которые перед сном вспоминают все гадости, произошедшие с ними за день, плачут в подушку и хотят сдохнуть. Есть и такие, которые ненавидят мир с утра только за то, что в нем проснулись. Но эту фразу я не слышала больше ни от кого, ни до, ни после. Улыбка у него была как у доброго доктора, только, пожалуй, немного малахольная, потому что очень уж долгая. Не знаю зачем, но мы начали встречаться. Встречались в баре, потом шли ко мне или к нему, почти каждый день. Он покупал мне четушки — водку или коньяк. Мы беседовали, и почти всегда мне было скучно, и я постоянно ему об этом говорила. Рассказывала бесконечные истории о том, как я жила, пока от меня не уехал Йоши. Показывала фотокарточки, ставила записи, читала стихи. Иногда я ревела, и он меня успокаивал. А я открывала платяной шкаф, вдыхала Йошин запах и снова ревела. Я была нездорова, и он ставил мне уколы. Если пропускал, то расстраивался. Его девушка, которую он очень любил, тоже от него уехала, причем в тот же город. Мы так и говорили друг другу: «Ты же знаешь, я не люблю тебя». Мы говорили это друг другу, как влюбленные, которые говорят, что любят.

Его задевало то, что мне с ним было скучно, и иногда мы пытались устроить какой-нибудь «экстрим»: ночью пили водку на местном рынке, закусывая пельменями из пластиковых стаканов, а потом прыгали с гаража в сугроб. Только это было не весело. Он втихаря писал картины маслом и подарил мне одну неоконченную. Она была наполовину желтая, наполовину голубая — то ли небо над степью, то ли берег моря. Мне она нравилась. Я повесила ее в кухне.

Мы встречались два месяца. Началась весна, и мы стали планировать путешествие. У него была куча знакомых в Европе, но он плохо говорил по-английски и плохо по-немецки. Я могла бы ему переводить. Это должно было быть долгое и увлекательное путешествие, и, когда мы его планировали, было не скучно. Потом он купил автомобиль. Я успела прокатиться в автомобиле один раз. Стыдно признаться, но с машиной он стал нравиться мне больше. Хотя, скорее всего, дело не в моей меркантильности, а просто автомобиль был ему к лицу. Мы ехали в бар. А когда остановились, я как раз начала какой-то монолог со слов: «Если бы я была твоей женщиной…» Он заглушил мотор, посмотрел мне в глаза и сказал: «Ты и так моя женщина». Я не нашлась что ответить.

На свой день рождения я поехала к Йоши в другой город. Я не была уверена, что он будет рад меня видеть, но он был рад. И сказал, что я могу остаться. Я позвонила на работу, позвонила родителям и подругам и сказала, что не вернусь. Всем, кроме него. Однако в чужом городе мне негде и не на что было жить, и еще через два месяца я вернулась. Если бы это был выдуманный рассказ, я закончила бы его так: «А когда я вернулась, оказалось, что он погиб».

Но все это — чистая правда. Просто он больше не захотел со мной встречаться. Наверное, ему стало скучно.

Бланка Нэгра

Бланка Нэгра в садовом креслице красит ногти на ногах при свете луны. Она думает о лотерее, в которую только что выиграла шелковое кашне Сергея Леопольдовича. Сергей Леопольдович, обеспокоенный внезапным исчезновением места, в которое привык прятать свой нос, пытается спрятать бесприютный нюхательный орган то в музыкальной шкатулке, то в аптечке. На его песочных часах с кукушкой как раз без четверти одиннадцать, когда поздно подавать утренний кофе. Кукушка вяло ковыряется в песке, ей не прикольно всухомятку. Кукушке одиноко: ее птенцы Тамара и Перепасов остались в чужих гнездах. Тамара убирает в карман фартука чаевые, которые дал ей Перепасов. Она и он разнояйцевые близнецы, вылупившиеся в разное время из разных яиц в разных местах; они совершенно не похожи и потому никогда не узнают друг друга. Перепасов мечтает о Памеле Андерсон. В его мечтах голая Памела, заросшая до самых глаз, стоит с мачете в саду под луной, бешено вращая зрачками. В миг, когда мачете с аппетитным хрустом вонзается в полированную лысину Бланки Нэгры, семя мысленно бьет Перепасову в голову и из его ноздрей вырывается синеватый пороховой дымок. Бланка Нэгра валится на бок, как сноп, вместе с плетеным креслицем, кисточкой в правой верхней руке и недокрашенными шестью ноготками на самой маленькой ножке. Памела, урча, лакомится мозгом. Тотчас Сергей Леопольдович находит шелковое кашне нетронутым за бачком в туалете. Кукушка роняет поздние слезы в песок. Песок намокает и перестает течь. Время в доме Сергея Леопольдовича навсегда останавливается. Тамара зовет метрдотеля; вдвоем они уносят Перепасова в подсобку и крадут из его карманов деньги, документы, ценные бумаги и ювелирные украшения. Все в мире взаимосвязано.

* * *

Когда-то я работала в ночном ресторане официанткой. Сижу как-то на работе, пациентов никого, поэтому прямо в зале, за столиком. Заходит незнакомый мужчина, молодой, нарядный, эффектной наружности. Просто принц какой-то. Спрашивает у меня про кого-то из музыкантов. Я говорю, нет их еще. В восемь придут. И он уходит. Потом возвращается и кладет передо мной на стол конвертик. И снова уходит. Я конвертик открываю, а там красивое такое приглашение на новогодний бал. Собственно, Новый год-то уже прошел, но есть же еще старый Новый год. Была я тогда молодая и горячая, поэтому мне страсть как захотелось на бал. С принцем потанцевать, опять же. Вернулась я домой с работы и девчонкам говорю: такие дела. Ажиотаж начался, надо же все до мельчайших деталей продумать, чтобы и наряд, и карета, и хрустальные туфельки. Готовились тщательно. Я не поленилась в сорокаградусный мороз поехать в магазин за… боа, короче, из перьев, белое мне понадобилось. Светка договорилась с единственным знакомым, у которого был автомобиль, что он меня привезет в Дом художника, где бал, а в полночь заберет. Чтобы не переобуваться там во всякие сапоги-рейтузы, как простые смертные, а впорхнуть и выпорхнуть во всем великолепии.

И вот в назначенный день я надеваю белое платье. Белое боа. Чулки. Туфельки на высоченных шпильках. Парик а-ля сайгонская проститутка, потому как лысая совершенно. Беру длинный черный мундштук и шитую бисером сумочку. Подхожу к зеркалу и обнаруживаю, что сквозь платье просвечивают черные трусы. Ну, что делать. И тут Света вспоминает, что есть у нее в заначке замечательные новые белые трусы, которые как раз сейчас мне подойдут. И предупреждает со смехом, что после двенадцати они в тыкву превратятся. Я надеваю трусы, а внизу у подъезда уже автомобиль «Ока» копытом бьет.

В общем, привозят меня на бал. Я вхожу, а там… все по правде. Высокая мраморная лестница, ливрейные лакеи, куча залов, тьма народу. Принц меня встречает, ведет, все показывает. В одном зале танцуют, в другом выпивают и закусывают, в третьем слушают, как приглашенный артист исполняет сочинения господина Вертинского, в четвертом лежат на подушках, пьют кофе со сладостями и смотрят восточные танцы и так далее. Я сияю, как медный пряник, потому как сразу понятно, что самая красивая. Культурно провожу досуг до половины двенадцатого. Потом принц мне говорит, что вот сейчас в полночь будет шампанское, а потом все пойдут в танцевальную залу, и там меня произведут в королевы бала. А время-то поджимает. Я ему говорю: нет, не могу я быть королевой, ибо карета приедет за мной. Он говорит: очень жаль. Приносят огромную, высотой примерно метр, бутылку шампанского, разливают всем гостям, потолок разверзается, и оттуда начинают сыпаться воздушные шарики. Я выпиваю свой бокал, со всеми прощаюсь, мол, не провожайте, и выхожу на лестницу. И слава богу, что никто провожать не пошел. Потому что от волнения на лестнице я споткнулась и навернулась так, что парик в одну сторону, боа в другую. Летела кувырком до самого низа, как в мультиках, и по пути думала, что сломаю красивые свои ноги. Но все обошлось. Села в автомобиль «Ока» и через час была дома. Девчонки не спят, меня ждут, чтобы я им про бал рассказала. Я рассказываю, а сама переодеваюсь в домашнее. А Светка меня спрашивает: а синяки откуда? Говорю, так мол и так. А она мне серьезно: значит, все-таки трусы в тыкву превратились…

* * *

Купила на распродаже «Прирожденных убийц» за тридцать рублей. Старье, конечно. А когда этот фильм был супермодным и вообще культовым, находились люди, которые его не смотрели. Отсталые потому что. А ведь выросло уже целое поколение людей, которые не смотрели его совсем по другой причине. Просто в девяносто четвертом им было по десять лет, и им было не до прирожденных убийц. Так вот, эти люди уже переженились и нарожали других людей. А я все еще считаю, что «Прирожденные убийцы» — это жутко модно. И «Криминальное чтиво». И «Десперадо». Я влюблена в двадцатый век. Я буду жить жизнью консервированной говядины на забытом стратегическом складе. Я не испорчусь — в совке консервы делали на совесть, — но уже никому не пригожусь. Для таких, как я, изобрели целые радиостанции. Там днем и ночью играют песни, которые кажутся мне жутко модными. Просто невероятно, как быстро заканчиваются те самые десять лет, за которые нужно успеть все. Но это так, очередная порция нытья.

И кому сейчас светит мое полоумное солнце?.. Кому дышит в лицо сладким, трупно-ягодным запахом «ягуара», таким мерзким, словно его рвало падалью?.. Разлуку легче пережить, если говорить себе, что это всего лишь гастроли — такое волнительное слово. Гастроли. Тур. Гостиница, вписка, палатка. Я не поздравлю тебя с днем рождения и в который раз не увижу Коктебель. И вообще, время — это так странно. Твоей дочери уже пятнадцать, и я не поручусь, что ее нет среди моих френдоф. И я никогда не скажу ей, утирая старческую слезу: «Наденька, помнишь, каких зайчиков я тебе шила?» Я даже не узнаю, дарил ли ты ей этих зайчиков или, пожираемый виной, выбрасывал в ближайший контейнер. Надя, пришли мне удаленный коммент. Я ненавижу всех детей этого мира за то, что ни один из них не назовет меня мамой. За то, что все мои любови умрут вместе со мной. За свой кромешный, безвыходный эгоизм.

Подвал

Я оставлю на время Настоящее с его гнутыми ложками и окровавленными ватками. Я устала смотреть в пустые опухшие глаза Настоящего. Я хочу заглянуть в глаза Прошлого, пока оно окончательно не повернулось спиной. К сожалению, невозможно увидеть в них все сразу. Почему-то первое, что я вижу, — это подвал. На улице Ядринцевской, за Домом композиторов, в старой пятиэтажке. По вечерам в будние дни там почти всегда играли блюз. Репетиция шла долго — три часа или больше, и все это время я проводила молча, сидя на стуле и куря бесконечные сигареты. Блюзменов было пятеро; после репетиции четверо уходили по домам, и, если мне везло, пятый — мой — оставался со мной. И мы закрывали дверь в подвал изнутри. Помещение было огромным, с низким бетонным потолком, кривым бетонным полом и грязными бетонными стенами. Там был туалет без лампочки с дырой в двери, умывальник с холодной водой, стулья, аппаратура и ведро для окурков. Это был наш домик, наше райское бунгало. Когда с деньгами было хорошо, на ужин бывал портвейн. Рядом с туалетом была еще одна дверь — в каморку, где когда-то располагалась душевая. Иногда Йоши ставил в ней стул, вставлял лучину за ржавые трубы, и каморка освещалась живым огнем. Мы раздевались, коченея от холода, и занимались любовью на стуле, стискивая зубы, когда угли с лучин падали нам на плечи. Мы занимались любовью на сорванной с петель двери, валявшейся на полу. А когда больше не могли заниматься любовью, ложились спать в перевернутый шкаф-пенал, на собственную одежду. Шкаф был таким узким, что лежать рядом нельзя было даже на боку. Йоши всегда спал на спине, а я — ничком сверху. Чтобы не замерзнуть, мы прикрывали шкаф листом оргалита. Будильника у нас не было, а в семь утра приходил дворник, поэтому мы не выключали радио. Это была всегда одна и та же музыкальная станция. Каждый час на «Студии Энн» куковала кукушка, и диктор сообщала: «Наш звук всегда с вами». Мы спали вполглаза, просыпаясь после каждой кукушки. Вот так вот и лежали бутербродом в шкафу, в промороженном бетонном бункере, а над нами переливался огнями огромный город, сновали тысячи автомобилей, загорались и гасли окна, гремели музыкой ночные клубы. И нигде, кроме этого шкафа, для нас не было места.

После этого мы сменили добрый десяток квартир, да пожалуй, и больше, и у нас были отдельные комнаты с настоящими кроватями. Но еще очень долго мы могли спать только так — друг на друге. Мы спим так и сейчас, хотя и не каждую ночь. Я представляю, что мы плывем куда-то в лодке без весел и паруса, по тихой и светлой воде. Это и есть безмятежность.

Дежавю

Черина стоит под самым фонарем. Ей хотелось бы спрятаться поглубже в тень, но сегодня она не может этого себе позволить. Последний чек исчез в ее бездонных венах больше суток назад, и теперь ее глаза слезятся, а из носа течет. То и дело Черину окатывают волны слабости пополам со страхом; бархатный корсаж противно липнет к спине, и на обоих чулках спущены петли. Она чувствует себя призраком, самым старым призраком Булонского леса, самым усталым и отчаявшимся. У нее нет сил подать хоть какой-нибудь знак очередному приближающемуся автомобилю, однако паче чаяния автомобиль останавливается. Черина достает из сумочки сигарету, подходит ближе и наклоняется к открытому окну. У незнакомца тонкие губы, круглые птичьи глаза и соцветие бузины в петлице. Триста франков, говорит она, ничему не удивляясь. Ей надо бы улыбнуться, но вместо этого она садится на корточки и двумя руками закрывает голову, словно желая убедиться, что ее уши на месте. Все это было с ней тысячу раз, только поэтому незнакомец кажется ей знакомым. Дверца автомобиля щелкает, и Черина вползает на заднее сиденье. Мы с вами уже где-то встречались, говорит она в надежде на утвердительный ответ. Вряд ли, отвечает незнакомец, я никогда там не бываю. Куда поедем, спрашивает Черина, танцевать, отвечает незнакомец. Триста франков, думает Черина, это дюжина чеков, а танцевать со мной — все равно что нести на себе тяжело раненного. Но нет, не может быть, я точно помню, в похожий вечер я уже ехала в этой машине, причем на мне была эта же одежда, думает Черина и украдкой сильно чешет плечо, на котором тут же вспухают багровые полосы. В зеркало ей видны круглые птичьи глаза, пустые и холодные, и тонкие губы, раздвигающиеся в усмешке: ты ведь так хорошо танцуешь, Мари. От звука этого имени Черина вздрагивает так, словно имя действительно принадлежит ей. Незнакомец г



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: