ПОСЛЕДНИЕ СЕКРЕТЫ МИСТЕРА Т. 4 глава




— Майнцкая, — отозвалась миссис Дабб.

Майнц. С него-то они и начали свою экскурсию по Рейну, проезжая коричневато-серые города и пряничные местечки или плывя по реке, которая тяжело катила оливковые волны меж холмов, поросших виноградниками, с покинутыми игрушками разрушенных бургов на вершинах. Утром и вечером над Л орел ей расстилались сентябрьские туманы, и мутные серебристые ленты — внезапные гризайли, просвечивающие, точно лунный камень, — окутывали реку. Дни были теплые, и в воздухе стоял запах пыльной соломы и испарения открытых камней, а порой — сильный дух томящихся винных бочек, благоухание древесины и заплечных корзин из ивняка, исступленный аромат огородов с золотистыми тыквами, присевшими посреди нефрита. Долина обволакивала путешественников, обступая их высокими холмами, виноградниками и реками, охватывая кольцом гостиниц — иностранных или английских, но неизменно с французскими названиями: их чугунные колонны поддерживали над табльдотом многоцветный застекленный потолок, заливавший приглушенным светом пальмы в кадках. Случалось, дорога приводила в местечки с прогорклыми постоялыми дворами, которые назывались «Цур Кроне» или «Цум грюнен Баум»: там подавали серый хлеб и перекопченные колбасы. Но покрытые чехлами постели всюду вызывали у Даб-бов и мисс Райли изумление и растерянность.

Перебравшись из Бад-Эмса в Оберланштайн, они остановились в гостинице «Цум Раппен», которая была лучше многих других, на ее вывеске изображалась вздыбленная черная лошадь на золотом поле. Вина там были отменные, рыба — свежая, только что пойманная, но тяжелый хлеб, казалось, рубили топором.

Оберланштайн, расположенный у слияния Лана и Рейна, был большим селом, притулившимся среди лип, подобно древесной жабе в листве, — под скалой, увенчанной серым картонным силуэтом разрушенного бурга Ланек. Эта страна, столь близкая пространственно, была для Даббов такой же чужой, как тибетские высокогорья. Шотландцы очень смутно слышали о голоде, вызванном многолетним загниванием урожая, и знали по слухам о вспыхнувших два года назад бунтах в Силезии, Пруссии и Вестфалии, где орды скелетов расхищали запасы кормовой репы и картофеля. Но все это было так далеко, и хотя даже в обычное время жизнь народа оставалась бедной и однообразной, Рейнская область страдала гораздо меньше других. Тем не менее, виноград в этом году не уродился. Несмотря на холодные ливни, лето 1851 года завершилось солнечным сиянием, но если огороды утопали в изобилии, виноградные гроздья оставались твердыми и зелеными.

Мистер Дабб дегустировал каубские и хорвайлерские сорта. От виски язык у него ничуть не задубел, а вкус, напротив, утончился: считая себя обреченным, бедняга больше не заботился о запретах, принуждавших его к соблюдению сухого закона. Идалия же накануне шокировала родственников, потребовав стакан вина. Миссис Дабб покачала головой, вспомнив, что удочери «художественная натура» и это многое объясняет. Не стоит требовать слишком многого- — Господи, какой-то стакан вина... «Выйдет замуж, и все пройдет», — часто говорил мистер Дабб, которому казалось, будто брак у людей, как и у некоторых насекомых, мгновенно влечет за собой потерю крыльев. Идалия смотрела на вещи иначе и планировала окончить академию, а затем открыть курсы рисунка для девочек. Она прилежно трудилась, полагаясь на свое воображение, когда ее тренированные худенькие ручки выводили в воздухе знаки, деревья и замки с выщербленными башнями, протыкавшими облака: ее прошлые или будущие рисунки, всегда очень подробные; декорации, претерпевшие анаморфозу и фантастическое искажение, стиснутое, правда, корсетом классицизма. За время рейнского путешествия она изрисовала несколько альбомов: поросшие лесом скалы, сиротливые часовни, задеваемые сильфидами донжоны, где плакали белые дамы и разыгрывались позабытые трагедии. Вальтер Скотт был тут как тут. Идалия много читала и даже листала тайком сочинения Байрона, поражаясь его безбожию: о некоторых вещах говорить не следовало.

Вечернее солнце, заглянув в окно мерзкой, обшитой дубом столовой, коснулось граната, оправленного серьгой в виде золотого сердечка. На миг показалось, будто поранена мочка, и за этим сердечком, оттененным кровью, померещился дарвиновский отросток первозданного уха. Солнечный свет коснулся больших карих глаз и лба, не омраченного меланхолией. Очень красивые черные волосы Идалии Дабб компенсировались (но зачем компенсация?) вздернутым носом, широковатым ртом и кожей, словно побитой дальней песчаной бурей. Молодость минует, но останется этот загадочный талант надевать шляпку, крепить брошь, укладывать складки шали (разве ей не пообещали кашемировую на восемнадцатилетние?), останется радость движения — эта энергия, живой источник, бьющий без помощи слов. Миссис Дабб была права: «и впрямь художественная натура...»

Вечернее солнце зажгло гранат, оправленный в серьгу, зажгло глаза Идалии, зажгло на столе стакан мистера Децимуса Дабба — рейнское вино, эликсир смерти.

А на холме вечернее солнце позолотило развалины бурга.

 

Этот бург — высохшее печенье, раскрошенное крысами, — имел долгую историю. Его первым бургграфом был Эмбрихо фон Лойнеке, с XIII столетия рассыпающийся в прах под плитой со своим изображением, стертым ногами, подобно форме для пряников: рыцарь с большими глазами и руками в наручах, соединенными на эфесе шпаги. За ним последовали многие другие: фон Нассау, фон Зайн, фон Вид, фон Лангенау и фон Изенбург — целая вереница преданных слуг курфюрста Майнцкого, напоенных светлыми и золотистыми винами, откормленных дичью и тяжелым хлебом, словно разрубленным топором. Их жизнь была тривиальна и состояла из лязга оружия, звона кирас, шума пиров, а также богоугодных дел, глухих монашеских ряс и приземленных занятий за грязными пологами на несвежих перинах. Бург полнился ржанием лошадей, гулом кухонь, голосами мужчин, служанок и бесчисленной ребятни, хрюканьем свиней, лаем свор, квохтаньем домашней птицы и женским плачем. Дождь и снег целыми столетиями шли над стенами и бойницами, выкрашенными бычьей кровью, над деревянными галереями, гласисами и высоченной остроконечной часовней на скале. Плющ карабкался на крючковатых лапках по пятиугольному донжону, повернутому острым углом к огороженному полю и бросавшему вызов Штольценфельсу, который по ту сторону Рейна стоял на страже курфюрста Трирского. Оборонительные сооружения часто укреплялись, а рвы расширялись, но в Тридцатилетнюю войну шведская армия Густава-Адольфа и имперцы под командованием графа Доны поочередно обстреливали Ланек картечью. Наконец, архиепископ Майнцкий велел оставить его на произвол судьбы, и с тех пор здесь высились лишь руины. Местные парни приводили сюда девиц с аквамариновыми глазами, в тяжелых красных юбках, и взбирались по ступеням разбитой винтовой лестницы на донжон.

В 1846 году весеннее равноденствие с воплями пронеслось над Рейнской долиной, хлопая промокшими саванами, размахивая шевелюрами и темными крыльями. Издохшие от голода ястребы и филины валялись в грязи брюхом кверху, черные от дождя. Однажды ночью в донжон ударила молния и увлекла за собой большую часть лестницы, которая обрушилась градом строительного мусора — грохочущий обвал в облаке пыли. Но вскоре жители Оберланека и Оберланштайна (те, что называли себя «друзьями Природы»), вспомнив о панораме, открывавшейся сверху, аквамариновых глазах, красных юбках, влажных губах и таинственности, воздвигли деревянную лестницу или, точнее, временный ряд ступеней — отнюдь не новых, ведь мостки перебросили через старые обломки. По слухам, эта шаткая конструкция выполняла свою задачу, и, возможно, так оно и было на самом деле. Но летом 1850 года стали раздаваться протесты. Кое-кто утверждал, будто дерево прогнило, стало трухлявым и разрушилось, и так как подпиравшие его камни больше не скреплялись раствором, они представляли собой зыбкую пирамиду, грозившую рухнуть при малейшем прикосновении. «Что ж, надо подумать», — отвечали именитые граждане, собираясь вокруг стола в «Цум Раппен» и сжимая в кулаках Römer ’ы[22], где трепетали желтые крылья рейнского. Однако искромсанная ветчина и грубый хлеб перевешивали золотистую бабочку с муаровой рябью и резкий, но в то же время округлый букет каубского или хорвайлерского. Красивые аквамариновые глазки — надо подумать, однако высота у донжона — целых тридцать пять метров.

Когда задувал ночной ветер, лестница одиноко дрожала на рокочущих камнях, декламируя неразборчивые строфы и реквиемы, посмеиваясь над грядущими апокалипсисами. Она опиралась на свой стержень — прямой, но хрупкий и ненадежный стебель мандрагоры. Несказанно привлекательная, сулящая феерический обзор лестница извивалась неким хвостом сирены, наперекор неровным краям своих планок. Словом, она была такой, какой и надлежит быть лестнице, — чреватой любыми изменами. Донжон — беззубый старик — знал об этом и помалкивал.

 

Идеальный рисунок: чернила, бархатная летучая мышь, пятно, обведенное линией-змейкой, которую протягивает утро, отделяясь от мглы. Осколок, отбитый от света, маковый плевок — словом, несуразность. Но нет, нужно лишь нарисовать тонким, как волосок, штрихом форму донжона, вспомнив Раскина. Не кружево, нет, а прорези в виде глазков — тени, омытые рассеянной радужной оболочкой. Последует карандаш, тонкий или толстый, легкий или с нажимом, а резинка навсегда отменена. Главный вопрос. Все решает точка. И чернила, моя кровь — моя кровь цвета голубовато-серой радужки.

Идалия заснула — пока еще в кровати.

В соседней комнате Сесили задула свечу и опустила уголки рта. Оскорбленная своим фальшивым и шатким положением, Сесили предавалась в воздержании черной магии своей зависти, подпитывая ее особыми сокровищами. Она всегда была в одинаковом настроении — тридцатишестилетняя девушка, говорившая иногда почти весело и как бы извиняясь:

— Мне просто не повезло в жизни.

Эту невезучесть она считала самой вопиющей несправедливостью. Высокая и светлокожая Сесили воображала себя красавицей, хоть она была совершенно плоская, но при этом похожая не на юную нимфу, а на стершийся, незавершенный инструмент из металла или дерева. Она носила старые платья миссис Дабб, с воланами, ниспадавшими крупными складками. Впрочем, она умела извлечь выгоду из всего, особенно — из морали. В молодости мисс Сесили Райли демонстрировала некую возвышенность, стараясь произвести впечатление суровой добродетельности и так упорно ее выпячивая, что даже в ту эпоху казалась недотрогой, и никто ее не добивался. Вдобавок у Сесили не было денег, и ею пренебрегали.

В тот вечер она, как всегда, уснула с ладонью между ног.

Миссис Дабб никак не могла сомкнуть глаза — в виноградниках громко перекликались совы. Слышался шелест их крыльев и тихое трение когтей о кору. Порой также доносились их вздохи — меланхоличное, едва слышное дыхание, которое, подобно луне, прогоняло сон обилием грез. Услышав сопение мужа, миссис Дабб подумала, что это путешествие, возможно, станет для него последним. На ее взгляд, горная Шотландия была в сто раз лучше этой Рейнской долины, которая казалась ей однообразной, но при этом несказанно очаровывала Идалию. Словом, они скоро вернутся к спокойной эдинбургской жизни.

Даббы занимали дом из сиреневого песчаника на Хериот-Роу, построенный в начале века. Это была четырехэтажная гостиница, ее вытянутые окна выходили в сад, куда можно было попасть через мраморный холл, открывавшийся за двойным поворотом лестницы. В этом жилище Идалия и выросла. В детстве она ходила с нянькой слушать военный духовой оркестр в «Принсесс-Стрит-Гарденс» и увлеченно следила за строительством памятника Вальтеру Скотту, который возвышался над улицей на двухсотфутовой колонне вместе со своей борзой Майдой и шестьюдесятью четырьмя персонажами собственных романов. Принсесс-стрит была театральной декорацией, воздвигнутой с одной стороны, как будто вдоль нее проложили путь, и с наступлением темноты часть садов тонула в чернильно-синих волнах и пучинах.

— Пошли скорей, — говорила Идалия няньке, приходившей за ней на девичьи курсы Маккиннона. — Скорей...

И какое счастье было наконец увидеть длинные окна, горевшие в ночи!

 

Встав спозаранку, она подошла к окну — посмотреть, какая погода. Свет еще был молочным, но дрозды предвещали ясное небо. Она накинула пеньюар и, прежде чем дернуть за вышитый шнур со звонком, поискала в словаре, как попросить по-немецки горячей воды. Марихен с заплетенными косами, страдающая базедовой болезнью, принесла ей дымящийся кувшин и пустое ведро. Придется пока обойтись без ванны и early morning tea [23].

Туалет Идалии: мыло с соком лилии — сладкий аромат девы Марии, который вскоре отступает под натиском туалетного уксуса, напоминающего о ванных комнатах на Хериот-Роу, обитых палисандровым деревом и увешанных букетами; этажерки с сосудами из опалового стекла, расставленными по высоте и наполненными солью. Полотенца здесь вызывали в памяти старые моющие растворы и стенные шкафы, источенные мышами. От уксуса, которым натирается Идалия, краснеет кожа, а соски приобретают оттенок молодой сирени. Плечевой отросток лопатки и клювовидный апофиз жеманно торчат, но в надключичных впадинах поместилось бы по птичьему перышку. Надев рубашку с округлой горловиной, Идалия спешит спрятаться в раковине корсета, без которого чувствует себя очищенным яйцом. Это корсет из кремового тика. Он крепится спереди с помощью ряда застежек — британцы предпочитают их шнуровке — и, прогибаясь, стягивает желобок посеребренной спины, вдоль которой ниспадает черный каскад, пока еще не расчесанный на прямой пробор. Руки похожи на лебединые шеи, а ноги в белых чулках, что поддерживаются над коленями подвязками с вышитыми маргаритками и пристегнуты пряжками, как я уже сказала, напоминают лапы цапли. Идалия надевает одну за другой три накрахмаленные юбки: первая и вторая касаются каймой кружев на панталонах, а третья укреплена конским волосом и нависает широким куполом. На белом перкалевом платье — воланы из небесно-голубой тафты, а корсаж спускается спереди двумя заостренными басками, тоже отороченными тафтой. Идалия застегивает плоские ботинки из светлой кожи со срезанными лакированными носками. Аккуратно причесавшись, она привязывает к кармашку часы, надевает сапфировый перстень, на уши — два сердечка, кровоточащих гранатами, а на голову — итальянскую соломенную шляпку, подбитую золотисто-розовым бархатом, завязанную бантом под подбородком и украшенную восковыми незабудками. Идалия не надевает ни перчаток, ни митенок, ведь она — за городом. Положив в ридикюль кошелек и вышитый носовой платок, берет совсем новый альбом и рассматривает свой рисовальный футляр, резинку, растушеванные и карандашные рисунки. Вынимает оттуда перочинный ножик с перламутровой ручкой и заменяет его машинкой для очинки карандашей — новейшим изобретением, которое ей больше по вкусу. Идалия выходит из комнаты в семь часов, потому что к восьми руины будут лучше всего освещены для рисования. Наверняка, сверху открывается вид, как с воздушного шара в свободном полете: взмывай же, о юная птица! Мешки с балластом, клапаны, якорь, гайдроп, стропы, большие и малые клинья. Случайная встреча на лестничной площадке: — Если мама спросит, я обязательно вернусь к десяти — к завтраку...

 

Звенели ведра, в кухнях слышался смех, а на куче навоза кукарекал петух. Расчаленные дома, бакалейные лавки с тремя ступеньками и дворы с кроликами, томящимися в клетках из черного дерева, смеялись скверным старческим смехом. Главная улица шла в гору, спотыкаясь о гнезда из булыжника, где с кудахтаньем укрывались куры. Здесь располагались галантерейная лавка и почтамт — все же не совсем село. Идалия направилась между карликовыми домишками, переминавшимися с ноги на ногу, а затем по грунтовой дороге, вдоль которой тянулись огороды и стойла, оглашаемые тяжелыми бурыми голосами. Стая гусей пересекла тропинку и исчезла в кружеве высокой травы. Старик в грязных сапогах рубил сливу, и его топор стучал, будто встревоженное сердце. Услыхав шаги, он по старинке выпрямился и повернул к дороге мутные глаза, в которых мелькали неясные тени, а затем вернулся к своему занятию: на то, чтобы повалить дерево, зрения ему пока хватало. В саду ребенок срезал листовую свеклу со стеблями цвета слоновой кости и темными, густыми султанами — большими колыхающимися веерами, складывая их в пучки между бархатистыми грудями кротовин. Ребенок засмотрелся на Идалию: не каждый день увидишь такую элегантную барышню.

Сады понемногу старели; горох выкатывался из тонких стручков на дранку оград; овсюг, уже сухой и желтый, затягивал откосы промеж лачугами-развалюхами; а каштаны клялись вязам в вечной любви. Идалия остановилась в нерешительности на распутье, но мимо как раз проходила женщина, и девушка спросила жестами дорогу к бургу. Женщина тоже ответила жестом, напоминающим покачивание дубовых ветвей.

Крутая тропинка извивалась в строевом лесу, где пахло мятой и крапивой. В кронах неожиданно возникали просветы — кружевные окна, сквозь которые виднелось село внизу. Идалия запела, и звуки, поднимавшиеся из долины, потихоньку отвечали ей хором гномов — звонким, мелодичным, гулким и хрустальным.

— Какой прекрасный день, — сказала она вслух, — какой день!

Солнечные стрелы пронзали лиственный покров, касались зарослей кустарника золотыми остриями и вдруг рассыпались по булыжникам тропинки. Вскоре откос сменился утесом. Огромная подпорная стенка вырастала из скалы, обросшей бородой из оранжевого лишайника, камнеломки и ниспадающих шевелюрами папоротников. Кривые, сгорбленные дубки и недавно проросшие пихты цеплялись за обнаженные камни посреди мха, молодила и сиротливых пучков растений с сиреневыми цветками. За поворотом тропинки внезапно показался бург.

Шубы из плюща покрывали выступающие сооружения, ломаные жесты арок и стен, вздымающих к небу свои брусья-культи. Рвы были наполовину заполнены оползнями, но, хоть там и росли высокие деревья, отбрасывая тени на траву и колючие кусты, слышалось лишь карканье ворон на башнях. Время стерло герб Изенбурга над стрельчатой потерной, и постройки окружали со всех сторон двор — высокий и темный, точно колодец.

Идалия взобралась на обломки, свалившиеся в крапиву, и пересекла низкий зал, выстеленный квадратными плитами из обожженной глины, на которые ремесленник нанес ветвевидный цветочный орнамент, почти уничтоженный за долгие века запустения. Она прошла по дозорному пути вдоль белеющей на свету галереи, но остановилась перед грудой строительного мусора. Оставшаяся без кровли часовня омывалась утренним сиянием; солнце вышивало золотом по кружеву большого паруса, бархатистого от вековечной пыли и паутины. Лежа в камнях, бургграфы в стершихся кольчугах поднимали слепые взоры к такелажу этого судна, бороздившего вместе с ними океан столетий.

Упершись правой ногой в большой камень и положив альбом на согнутое колено, Идалия зарисовала мотив капители: коронованная змея — Мелюзина, смеющаяся с закрытым ртом. Там были также василиски, Адам и Ева, что-то наподобие птицы Рух с человеком в лапах, но все рельефы казались в тот час плоскими из-за контражура, так что Идалия решила еще немного подождать: «Если даже не вернусь точно к завтраку, мама знает, где я...»

Кухни превратились теперь в хаотичные груды вокруг черной, позеленевшей цистерны, а в полу соседней комнаты открывался люк — тайный ход, заваленный осыпью: когда-то давно он, должно быть, вел на утес. Идалия пришла в восторг. Донжон она приберегла напоследок, мечтая подняться к самому небу, высоковысоко, и воспарить, будто на воздушном шаре, над голубым ландшафтом, убегающим в безбрежную даль. Она вошла в сумрачную комнатку с резными консолями в виде кружков. В глубине начиналась винтовая лестница с такими узкими ступенями, что Идалии пришлось подобрать широкий купол своих юбок правой рукой, в которой и так уже лежали альбом и футляр, а левой нащупывать в потемках сердечник.

Вскоре бойницы впустили дневной свет, озаривший ветхие ступени, разрушавшиеся по мере подъема. Теперь от них остались лишь доски, каменные глыбы, висевшие в пустоте, трухлявые обломки. Идалия остановилась. На миг она задумалась, не лучше ли спуститься, но затем решила, что, если уж забралась так высоко, останавливаться не следует. После того как она вышла на крошечную площадку с вытяжной трубой в полу, лестница стала такой узкой, что с трудом можно было передвигаться. Но Идалия все равно поднималась, и сердце билось в волнении: до плоской крыши — уже рукой подать.

 

— Я не хочу становиться отцом-тираном или требовать невозможного, — сказал мистер Децимус Дабб, нервно обезглавив третье яйцо всмятку, — но полагаю, что родители имеют право на элементарную вежливость. Например, пунктуальность. Если бы я был столь же неаккуратен в делах, наверное, Идалия не смогла бы вести ту жизнь, которой она наслаждается. Сесили, дорогая, передайте мне, пожалуйста, масло.

Сесили передала, подтвердив, что виноватая не вправе задерживаться, а миссис Дабб пробормотала что-то о «художественной натуре». Однако за обедом именно она выказала больше всех волнения, меж тем как миссис Райли старалась ее успокоить.

— Она придет, понурив голову, — сказал мистер Децимус Дабб, — и я тотчас же потребую извинений!

После обеда миссис Дабб зашла в комнату дочери. Несколько пар ботинок выстроились в ряд у дорожной сумки из декоративной ткани с вышитыми букетами. Белая шелковая шаль с малиновой бахромой наброшена на спинку стула. Через открытое окно послеполуденный свет усыпал искрами пару булавок и браслет, оставленные на комоде. Комната зияла отсутствием. Казалось несомненным, что Идалия ушла рисовать, как это часто бывало, но до сих пор девушка никогда не удалялась так надолго и, главное, ничего не сказав.

— Господи, — подумала миссис Дабб, — наверное, с ней что-то случилось...

Всем домом мало-помалу завладело беспокойство. Когда настало время чаепития, хозяин гостиницы смущенно выступил вперед:

— Дело в том, что... надо, пожалуй, предупредить жандармов... вероятно, Мисс Дабб попросту заблудилась, сбилась с дороги, но почем знать...

 

Смертельные опасности свободного или почти свободного полета на воздушном шаре.

Грохот вулканического извержения, города, поглощенные бездной. Непроницаемое охровое облако окутало катастрофу. Пыль на зубах, пыль на ресницах, пыль в бронхах и пыль в душе, скованной страхом. Недвижная, оцепеневшая Идалия затаила дыхание, прикрыв рукой глаза. Впрочем, она мгновенно все поняла, как только отважилась взглянуть на ужасную сцену, которая уже покрывалась толстым коричнево-серым саваном, хотя девушка отказывалась верить. Такое случается только в кошмарах.

Волоча за собой ноги, она поползла по плитам крыши, не в силах думать. Быть может, она уже умерла и лежит пыльным цветком в ореоле из собственных юбок? Нет, из любого положения всегда есть выход! Она встала и подошла к обвалившимся ступенькам, которые, мрачно разверзшись, выдыхали застарелый запах шахты и могилы. Этот колодец мрака, эта головокружительная бездна притягивала и одновременно пугала — наконец, заставила отступить нетвердой походкой.

Зубцы крыши были одинаковой высоты с Идалией. Переходя от одной бойницы к другой и с трудом просовывая голову в узкие отверстия, она могла измерить на глаз гигантские стены донжона. Они убегали в наклонной перспективе, теряясь в оврагах, исчезали в самом низу посреди скал, затопленных тенями, и редкие шероховатости камней располагались на таком расстоянии друг от друга, что не оставляли никакой надежды. Ни шеста, ни веревки. Никаких подручных средств. Быть мне Данди...

«Лишь то, что принадлежало ему самому...» То же самое произошло и с Идалией. Она успела заметить, как нога — такая легкая — сдвинула на пару миллиметров опору висящей, шатающейся ступеньки, сместив центр тяжести и вмиг нарушив архитектурное равновесие, и без того крайне шаткое. Цепная реакция, вызванная роковым прикосновением грациозного кожаного ботинка.

 

Помимо прочих ошибок, в тот день мисс Идалия Дабб опрометчиво заменила машинкой для очинки карандашей свой перочинный ножик, которым она могла бы разрезать одежду и свить из нее веревки, чтобы спастись — пусть даже ценой позора, в одной рубашке. Впрочем, скорее всего, эта попытка завершилась бы падением столь же мучительным, как и агония на башне. Тогда ребятишки, придя за ежевикой или пригнав свиней за желудями, обнаружили бы в траве разбившуюся мисс Идалию Дабб — с губами, оскаленными в улыбке, потухшим взглядом, рубашкой, задранной на девичьих ляжках, и животом, уже отданным во власть веселых жуков-могильщиков.

Что определяет ход вещей?..

 

— Они знают, где я, и придут меня спасти. Для начала нужно, чтобы заметили мое отсутствие: скоро завтрак.

Но как дол го тянул ось время, как медленно двигались стрелки на циферблате маленьких часов! Терпение...

Сперва ее начала мучить жажда. Из-за пыли пересыхал язык, солнце накаляло камни. Идалия перемещалась, следуя за освежающей тенью, которая растягивала время томления, то замедляя его, то убыстряя. Почему же они мешкают?.. Задержка могла иметь кучу причин. Идалия поминутно смотрела на часы, на облака и снова на часы, посасывала десны, пытаясь выдавить чуть-чуть слюны, плакала и глотала слезы со вкусом пыли, смытой со щек. Она считала зубцы, считала незабудки на своей шляпке, считала листы своего альбома. Пыталась сосчитать ворон, садившихся на стену, но те беспрестанно суетились, а их коварные взгляды бросали в дрожь. Теперь она, конечно, уже скоро услышит свое имя, оклики, шум лестниц и молотков, переговоры местных жителей, голос папы — она отчетливо все это различала. Вероятность отменяется уверенностью. Идалия слышала лишь карканье ворон.

Минуты замирали, но тень двигалась дальше. Разумеется, они решили дождаться времени чаепития, прежде чем что-либо предпринять. А потом — ах, потом... после пяти-шести часов вечера в селе никто ничего не делает, это всем известно. При мысли, что придется ночевать на башне, Идалию охватил ужас. Белые Дамы и... Идалия припомнила все рассказы о призраках, все страшные сказки, которые так любила слушать, сидя у камелька и считая себя защищенной от любых чар бархатными шторами и лампой со стеклянным колпаком. Отданная ныне во власть теней, она стала их добычей. Молитвы, вертевшиеся на языке, сталкивались, подобно черепкам.

Тень зубцов накрыла площадку, подул холодный ветер, небо стало аспидно-синим и потемнело, как только зажглась вечерняя звезда, а вороны улетели, покрикивая вполголоса. Где-то совсем близко ухнула ночная птица. Сломленная отчаянием и рыданиями, Идалия наконец уснула под роскошной лилией луны, впавши в оцепенение, полное туманных грез. Хищные звери, заплаканные лица, безвыходные лабиринты проступали сквозь дымку сна, но донжон при этом никуда не исчезал вместе со своей площадкой — корзиной воздушного шара — и звездообразно расходящейся перспективой. Бург неотвязно преследовал сквозь ночной холод и ломоту.

В свинцовом свете зари мир содрогнулся от удара грома: обрушился сердечник лестницы. И далия вскрикнула, как безумная. Отныне грохот обвала станет привычным звуком, подобно пению маятников в гостиных Хериот-Роу. Лестница будет рушиться, а Идалия при каждом новом падении — с криком вздрагивать, и так до скончания века.

Как только занялся день с его сдержанными тюремными красками, вороны начали свою болтовню, разгуливая вприпрыжку с полным взаимопониманием — черные на фоне серого неба. Быть мне Данди... Прозорливость утренних часов: вдруг она поняла, что ее предали точно так же, как Бонни Данди.

Когда совсем рассвело, Идалия увидела, что часы остановились.

 

Эрих фон Штальберг, вдовец, был толстяком с проседью, похожим на кабана. Пост бургомистра не доставлял ему особых хлопот, и все свободное время он посвящал чтению Мёрике и Уланда, потягивая вина местных сортов.

Эрих фон Штальберг закрыл книгу и обрезал фитиль лампы, уже начавшей коптить. Пора ложиться, а не то остынет кувшин с горячей водой, приготовленный для умывания. К тому же сегодня вечером у бургомистра пропала охота читать: его мысли упорно занимал случай с исчезновением. Он впервые столкнулся с подобным испытанием и был в замешательстве. Приняв все необходимые меры, после разговора с кюре он склонялся к последнему средству — девятидневному молитвенному обету деве Марии. Отправить рапорт высшим органам или еще немножко подождать? Он все еще колебался, ожидая подсказки от начальства, подчиненных или дальнейшего развития событий. Его прежняя женитьба была устроена семьями, и хотя ему хотелось жениться повторно, фон Штальберг не мог решиться сам, раз никто его к этому не побуждал.

Когда он добрался до своей комнаты, вода в кувшине была уже еле теплая. В гостинице все только и говорили о мисс Дабб.

— Это не первый и не последний случай, — сказал Хуберт Штенц, который недавно стал главным плотником и в тот вечер угощал выпивкой кузнеца Ханса Фрёлиха. — Девицы и даже барышни из хороших семей сбегали порой с кавалерами — видали мы такое...

Оленьи рога, усеянные мушиным пометом, грозили над его большой головой закопченным балкам. Кукушка открыла дверку, проскрипела что-то несуразное и резко хлопнула створкой, а Ханс Фрёлих склонился с загадочным видом на свои скрещенные руки.

— А вот я думаю иначе: есть ведь еще бродяги, всякие гнусные типы... Ты меня понял, Хуберт... Конечно, ты еще молод, чтоб помнить, ведь я говорю о 1844 годе, когда нашли Грету Фокке, восьмилетнюю девочку — больше я ничего тебе не скажу... Недалеко, примерно так в двадцати метрах от мясника Биркенфельда... Это цыгане сделали, их целую толпу тогда арестовали... Просто чтоб ты знал... Но цыгане эти остались, причем немало...

Ханс Фрёлих глотнул вина, цокнул языком и, откинувшись назад, засунул большие пальцы в проймы своего шерстяного пальто с зеленой каймой — важный жест, к которому он часто прибегал.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: