Биографии и автобиографии 6 глава




 

 

Рисунок 3. Массивное поражение правого полушария мозга лишило Бренду А. способности упорядочивать пространство в левой половине поля зрения, но оставило нетронутой способность к использованию синтаксиса языка жестов. Рисунок (а) показывает реальное расположение мебели в комнате Бренды – в том виде, в котором оно было бы верно описано на языке жестов. Рисунок (б): описывая комнату, Бренда оставляет левую ее половину пустой, мысленно сваливая всю мебель в правую половину помещения. После болезни она не может представить себе, что такое «левизна». Рисунок (в): изъясняясь на языке жестов, Бренда тем не менее свободно пользуется левой половиной «лингвистического» пространства и верно пользуется синтаксисом языка жестов. (Перепечатано с разрешения из «Что говорят руки о мозге», Х. Пойзнер, Э.С. Клима, У. Беллуджи, издательство МТИ, Брэдфорд, 1987.)

 

Таким образом, у носителей языка жестов формируется новый и чрезвычайно сложный способ представления пространства, нового типа пространства, формального, не имеющего аналога у нас, не владеющих языком жестов[90]. Это проявление совершенно нового пути неврологического развития индивида. Создается впечатление, что у носителей языка жестов левое полушарие берет на себя задачу визуально‑пространственного восприятия, модифицирует его, делает более острым, придает ему новый, в высшей степени аналитический и абстрактный характер, делая возможным зрительный язык и зрительные понятия[91].

Но является ли эта лингвистически‑пространственная способность единственной у носителей языка жестов? Нет ли у них и других визуально‑пространственных способностей? Не возможна ли у глухих новая форма зрительного интеллекта? Этот вопрос побудил Беллуджи и ее коллег к изучению способности к зрительному распознаванию у глухих носителей языка жестов. Авторы сравнили возможности глухих детей – носителей языка жестов с возможностями слышащих детей, языком жестов не владеющих. Испытуемым были предъявлены наборы стандартных тестов на распознавание зрительных образов. В тестах на пространственные построения глухие дети показали результаты лучше, чем слышащие, превзойдя свою возрастную норму. То же самое было с тестами на организацию пространства – на способность составлять целое из разрозненных частей и на способность различать и составлять объекты. Здесь опять‑таки глухие четырехлетние дети показали превосходные результаты, которых не могли показать даже ученики старших классов. В тестах на распознавание лиц – в бентоновском тесте, где оценивают распознавание лиц и распознавание пространственных преобразований, – глухие дети снова обошли слышащих, намного при этом опередив свою возрастную норму.

Но, вероятно, самый разительный результат был получен при исследовании, проведенном в Гонконге, где Беллуджи изучала способность детей узнавать и воссоздавать быстро проведенные световой точкой на экране очертания стилизованных символов – бессмысленных знаков, похожих на китайские иероглифы. Глухие владеющие языком жестов дети справились с этим заданием блестяще, а слышащие дети с ним практически не справились (см. рис. 4). Глухие дети смогли «расколоть» эти стилизованные значки, то есть выполнить сложный пространственный анализ, а это облегчило зрительное восприятие и позволило с первого же взгляда различить бессмысленный иероглиф. Когда эксперимент повторили с американскими глухими, владеющими языком жестов, и слышащими взрослыми (причем представители обеих групп не знали иероглифов), глухие показали более высокие результаты.

Эти тесты, в ходе которых дети, владеющие языком жестов, выдают результаты, намного превосходящие средний уровень (это превосходство особенно заметно в первые несколько лет жизни), позволяют утверждать, что на фоне усвоения языка жестов усваиваются также и другие особые визуальные навыки. Как подчеркивает Беллуджи, выполнение теста на организацию пространства требует не только распознавания и называния объекта, но и мысленной его ротации, восприятия его формы и пространственной организации – все это существенно важно для пространственного основания синтаксиса языка жестов. Способность распознавать лица и оценивать тончайшие изменения их выражения также очень важна для человека, говорящего на языке жестов, так как выражение лица играет важную роль в грамматике американского языка жестов[92].

 

 

Рисунок 4. Глухие китайские дети блестяще справились с задачей воспроизведения стилизованного изображения бессмысленного китайского «иероглифа» (изображение было нанесено на экран светящейся точкой). Слышащие дети из рук вон плохо справились с этим заданием. (Перепечатано с разрешения из: «Дислексия: перспективы с точки зрения письменного языка и языка жестов» У. Беллуджи, К. Цзен, Э.С. Клима и А. Фок в «От чтения к нейронам», под ред. А. Галабурды, издательство МТИ, Брэдфорд, 1989.)

 

Способность выделять дискретные конфигурации или «рамки» в беспрерывном потоке движения (как в случае воспроизведения стилизованного иероглифа) высвечивает еще одну важную способность носителей языка жестов: их умение синтаксически анализировать движение. Эту способность можно считать аналогом умения расчленять и анализировать речь, выделяемую из потока звуковых волн. Мы все обладаем этой способностью в слуховой сфере, но в зрительной сфере такой способностью обладают почти исключительно только носители языка жестов. И этот навык, это умение очень важно для понимания визуального языка, который, помимо временных, имеет и пространственные характеристики.

Возможно ли выявить церебральную основу такого усиления способности к распознаванию пространственных образов? Невилль изучала физиологические корреляты такого изменения восприятия с помощью электрических ответов мозга (вызванных потенциалов) на зрительные стимулы, в частности, на движения по периферии полей зрения. (Усиление способности к восприятию таких стимулов особенно важно при общении на языке жестов, так как взор говорящего фиксирован на лице собеседника, а движения рук улавливаются периферическими отделами поля зрения.) Невилль сравнила результаты, полученные в трех группах испытуемых: глухие от природы носители языка жестов, слышащие, не владеющие языком жестов, и слышащие носители языка жестов (как правило, это дети глухих родителей).

Глухие испытуемые, владеющие языком жестов, демонстрируют бо́льшую скорость реакции на эти стимулы – это проявляется бо́льшей амплитудой вызванных потенциалов в затылочных долях мозга, то есть в первичной зрительной коре. Такое повышение скорости и величины потенциалов не отмечалось ни у одного слышащего испытуемого и является, по‑видимому, компенсаторным феноменом – усилением одной модальности ощущений вместо другой (большая реактивность слуховой системы отмечается, например, у слепых)[93].

Усиление компенсаторной способности проявляется и на более высоких уровнях центральной нервной системы: глухие испытуемые с большей точностью схватывают направление движения предметов, особенно находящихся в правой половине поля зрения, что сочетается с усилением вызванных потенциалов в теменной доле левого полушария мозга. Такое усиление наблюдают и у слышащих детей глухих родителей, и, значит, его можно считать не следствием глухоты как таковой, а результатом раннего овладения языком жестов, которое требует точной и быстрой оценки зрительных стимулов. В таких случаях из правого полушария в левое переходит не только функция детектирования движения на периферии поля зрения. Невилль и Беллуджи показали, что у глухих лиц, с раннего детства владеющих языком жестов, в левом полушарии осуществляются функции, в норме присущие правому полушарию, – узнавание рисунков, локализация точек и распознавание лиц[94].

Но самое интересное изменение, выявленное у глухих носителей языка жестов, – это усиление вызванных зрительных потенциалов в левой височной доле, которая до сих пор считалась областью, отвечающей исключительно за обработку слуховых стимулов. Эта находка, по мнению многих ученых, имеет фундаментальное значение, ибо позволяет утверждать, что у глухих области мозга, отвечающие в норме за обработку слуховых стимулов, могут брать на себя обработку стимулов зрительных. Это одна из самых поразительных по убедительности демонстраций того, какой пластичностью обладает центральная нервная система и в какой большой степени она может приспосабливаться к различным сенсорным модальностям[95].

Результаты этих исследований ставят перед учеными фундаментальный вопрос о том, в какой мере нервная система или хотя бы кора головного мозга подчиняются врожденным генетически обусловленным ограничениям (с фиксированным местоположением определенных центров – запрограммированных, предназначенных для выполнения вполне определенных функций) и в какой мере она может проявлять пластичность под влиянием особенностей модальности сенсорного опыта. Знаменитые эксперименты Хьюбела и Визела показали высокую пластичность зрительной коры под действием зрительных стимулов, но оставили открытым вопрос о том, в какой степени сенсорный вход возбуждает присущие коре возможности, а в какой – формирует и создает их заново. Опыты Невилль позволяют утверждать, что такое формирование действительно имеет место, ибо едва ли можно себе представить, что слуховая кора «ждет» глухоты или зрительной стимуляции для того, чтобы стать зрительной и изменить свой характер и модальность. Трудно объяснить эти данные иначе, чем с помощью совершенно новой теории, теории, которая не рассматривает более нервную систему как универсальную машину, прошитую и запрограммированную для всего на свете, а считает, что она становится дифференцированной, принимая разнообразные формы в рамках генетически обусловленных возможностей.

 

* * *

 

Для того чтобы понять и оценить значение приведенных выше данных, необходимо по‑новому взглянуть на полушария головного мозга, на их различия и динамические роли в решении когнитивных задач. Такой подход был осуществлен Эльхананом Гольдбергом и его коллегами в серии экспериментальных и теоретических статей.

По классическим представлениям, два полушария головного мозга выполняют фиксированные (или «обязательные») и взаимоисключающие функции: лингвистическую/нелингвистическую, последовательную/синхронную, аналитическую/образную – согласно принятой дихотомии. Однако, когда дело доходит до пространственно‑зрительного языка, обнаруживаются противоречия.

Для начала Гольдберг расширяет область определения «языка» до обобщенной «дескриптивной системы». Такая дескриптивная (описывающая) система, если следовать его определению, представляет собой сверхструктуры, наложенные на элементарные системы «детектирования признаков» (например, на системы, встроенные в зрительную кору). Разнообразные системы такого рода (или «коды») осуществляют в мозге познавательные (когнитивные) операции. Одной из таких систем является естественный язык. Но могут существовать и другие языки – например, формальные математические языки, музыкальная нотация, игры и т. д., если они кодируются особыми символическими нотациями. Для всех этих систем характерно то, что они усваиваются людьми на ощупь, методом проб и ошибок, а потом владение ими достигает автоматического совершенства. Таким образом, при решении этих и всех других когнитивных задач возможны два подхода, две мозговые «стратегии» и переход (по мере усвоения навыка) от одной стратегии к другой. При таком походе роль правого полушария очень важна при первом столкновении с новой ситуацией, для которой еще не существует установившейся дескриптивной системы или кода, – правое полушарие играет важную роль в сборке таких кодов. Когда код собран или создан, происходит передача функции от правого полушария к левому, ибо последнее контролирует все процессы, организованные в понятиях таких грамматик и кодов. (Следовательно, новая лингвистическая задача, несмотря на то что она лингвистическая, сначала обрабатывается правым полушарием и только потом становится рутинной функцией левого полушария; напротив, зрительно‑пространственная задача, несмотря на то что она является именно зрительно‑пространственной, если приобретает нотацию или код, решается преимущественно левым полушарием[96].)

В свете такого подхода, столь сильно отличающегося от классической доктрины фиксированной специализации полушарий, можно понять роль опыта индивида и его развития, в ходе которого он продвигается от проб и ошибок (в решении лингвистических или иных когнитивных задач) к умению и совершенству[97]. (Ни одно из полушарий мозга не является «более передовым» или «лучше развитым», чем другое; просто они созданы для разных измерений и стадий обработки информации; полушария взаимно дополняют друг друга, и их взаимодействие позволяет овладевать новыми навыками и решать незнакомые задачи.) Такой взгляд позволяет без всяких натяжек объяснить, почему владение зрительно‑пространственным языком жестов является функцией левого полушария и почему зрительные способности многих других типов – от восприятия движений до восприятия рисунков, от восприятия пространственных отношений до распознавания лиц, – делаясь частью языка жестов, становятся, как и он, функцией левого полушария. Теперь мы можем понять, почему человек, владеющий языком жестов, приобретает множество тонких зрительных навыков, полезных при решении как нелингвистических, так и лингвистических задач; почему у него развивается не только зрительный язык, но особая зрительная чувствительность и зрительное понимание.

Нужны дополнительные доказательства и данные относительно развития способностей к «высшему» зрению, сравнимые с данными Беллуджи и Невилль относительно «низших» зрительно‑пространственных функций у глухих[98]. Пока же мы располагаем спорадическими единичными сообщениями на эту тему. Правда, эти сообщения очень интересны и требуют самого пристального внимания. Даже Беллуджи и ее коллеги, которые редко позволяют себе уклоняться от научной строгости при рассказах о своей работе, включили следующий короткий пассаж в книгу «Что руки говорят о мозге»[99].

 

«Мы впервые увидели во всем блеске наглядный аспект языка жестов, когда нас посетил один наш глухой друг и рассказал о своем переезде в новый дом. В течение пяти минут он описывал нам садовый домик, в котором теперь жил: комнаты, убранство, мебель, окна – окружающий пейзаж и так далее. Он описывал все это в мельчайших подробностях, пользуясь богатыми возможностями языка жестов так, что мы воочию видели перед собой «вылепленный» со скульптурной точностью облик дома, сада, холмов, деревьев и всего прочего».

 

То, что здесь рассказано, трудно (нам, слышащим) себе даже вообразить – это надо видеть. Рассказ об этом новоселе напоминает то, что рассказывали родители Шарлотты о своей дочери: о ее способности воссоздавать реальный (или воображаемый) ландшафт с такой точностью, с такой полнотой, с такой живостью, словно она видела все это своими собственными глазами. Использование такой картинной, графической наглядности, сила изображения неотделимы от языка жестов, несмотря на то что сам этот язык ни в коем случае не является пантомимическим, составленным из «картинок».

Оборотной стороной этой лингвистической виртуозности, как и виртуозности зрительной вообще, является трагически обедненная, глубоко нарушенная лингвистическая и интеллектуальная функция, характерная для большого числа глухих детей. Ясно, что высокая лингвистическая и зрительная компетентность успешных глухих приводит к выраженной латерализации функций в коре головного мозга со смещением языковой функции (и визуально‑когнитивной функции вообще) в хорошо развитое левое полушарие. Но можно в таком случае задать вопрос: какова с неврологической точки зрения ситуация глухих, не владеющих языком жестов?

Рапен была поражена «бросающейся в глаза лингвистической недостаточностью» многих глухих детей, с которыми она работает. В особенности она удивляется их неспособности понимать, что такое вопросительная форма, неспособности понимать структуру предложения, то есть манипулировать языковым кодом. Шлезингер демонстрирует другие аспекты этого дефицита, которые расширяют его, превращая из лингвистического в интеллектуальный: ущербный глухой человек, согласно ее описанию, испытывает трудности не только с пониманием вопросительных предложений, но и вообще говорит только о тех предметах, которые находятся в его непосредственном окружении. Он не осознает понятия удаленности и не понимает идеи привходящих или непредвиденных обстоятельств, соподчинения, не может формулировать гипотезы и предположения и, таким образом, оказывается «запертым» в лишенном всякой концептуальности, чисто чувственном мире. Шлезингер полагает, что высказывания таких глухих страдают синтаксическим и семантическим дефицитом, но они ущербны и на более глубинных уровнях.

Каким же образом можем мы охарактеризовать эту недостаточность? Нам необходимы другие средства определения, выходящие за пределы традиционных лингвистических категорий синтаксиса, семантики и фонетики. Такой новый способ характеристики был дан Гольдбергом в его рассуждениях об «изолированной правополушарной речи». Правополушарная речь позволяет устанавливать отношения предметов ad hoc (указывание, называние – это, здесь и сейчас), то есть устанавливать точку отсчета лингвистического кода, но не движется дальше, не дает возможности манипулировать этим кодом или образовывать производные из элементов языка. С более общей точки зрения правополушарная функция ограничивается первичной организацией чувственных восприятий и не может перейти к категориальной, основанной на лексике организации; эта функция, пользуясь терминами Зайделя, является чисто «опытной», но не может стать «парадигматической»[100].

Обработка не связанных между собой ссылочных объектов при полном отсутствии правил манипуляции ими и есть то, что мы видим у глухих людей с языковым дефицитом. Их язык, их лексическая организация подобны таковым у слышащих людей с правополушарной речью. Такое состояние обычно сочетается с поражением левого полушария, происшедшим в зрелом возрасте, но оно может быть и результатом нарушенного развития, то есть результатом невозможности перейти от начальной, правополушарной, квазиперцептивной функции к зрелой, лингвистической во всех отношениях левополушарной функции.

Есть ли какие‑то доказательства того, что это в действительности имеет место у глухих людей, страдающих лингвистическим дефицитом? Леннеберг оспаривал тот факт, что значительное число больных с врожденной глухотой страдают недостаточной церебральной латерализацией, но в то время (1967 год) отсутствовало четкое представление о дифференцированной локализации лексических и синтаксических функций в полушариях головного мозга. Невилль, исследовавшая эти феномены электрофизиологическими методами, писала: «Если опыт владения языком влияет на развитие головного мозга, то некоторые аспекты мозговой специализации не могут совпадать у глухих и слышащих, когда они читают текст на английском языке». Действительно, Невилль показала, что у большинства исследованных ею глухих специализация левого полушария имеет паттерн, отличный от такового у слышащих. Это, считает Невилль, происходит оттого, что у глухих отсутствует полноценная грамматическая компетентность в английском языке. Действительно, у четырех глухих, испытуемых Невилль, в совершенстве владевших английской грамматикой, специализация левого полушария по структуре не отличалась от таковой у слышащих. Следовательно, цитируя Невилль, можно сказать, что «грамматическая компетентность необходима и достаточна для специализации левого полушария при условии, что она происходит в раннем возрасте».

Из феноменологических описаний Рапен и Шлезингер, а также из поведенческих и нейрофизиологических данных, собранных Невилль, становится ясно, что языковой опыт может в большой степени способствовать развитию головного мозга, и если языковая компетентность появляется с задержкой или является неполноценной, то происходит задержка в созревании головного мозга и возникает препятствие к полноценному развитию левого полушария, что ограничивает больного рамками правополушарного языка[101].

Неясно, насколько долгой может быть такая задержка; наблюдения Шлезингер позволяют предположить, что если ее вовремя не предотвратить, то она может стать пожизненной. Правда, такое развитие событий можно несколько смягчить или даже полностью компенсировать правильным лечебным вмешательством в подростковом возрасте[102]. Так, например, ученики Брэйфилдской начальной школы являют собой удручающее зрелище, но они же несколько лет спустя, переходя в среднюю школу в Лексингтоне, делают значительные успехи. (Помимо грамотного «вмешательства», положительную роль здесь может сыграть запоздалое открытие мира глухих, лингвистической близости окружения, близкой культуры и сообщества, ощущение долгожданного «возвращения домой» после нескольких лет изоляции и отчуждения.)

Таковы в самых общих чертах неврологические опасности врожденной глухоты. Ни язык, ни высшие формы развития головного мозга не появляются спонтанно; они зависят от контакта с языком, от общения и правильного употребления языка. Если у глухих детей с раннего возраста отсутствует контакт с носителями полноценного языка и общение, то у них может развиться задержка (или даже остановка) созревания головного мозга с продолжением доминирования правого полушария и отставанием в смещении языковой функции в левое. Но если есть возможность преподать язык в подростковом возрасте, то форма кода (язык жестов или устная речь) не имеет принципиального значения, важно лишь, чтобы преподавание научило подростка манипулировать элементами языка, – тогда может произойти переход доминирования от правого полушария к левому. Если первичный язык – язык жестов, то одновременно произойдет усиление многих других зрительно‑когнитивных способностей. Это усиление происходит параллельно переходу доминирования из правого полушария в левое[103].

 

Совсем недавно было сделано одно очень интересное наблюдение, согласно которому мозг обладает предрасположенностью к языку жестов, проявляющейся при столкновении с ним. В частности, мозг проявляет большую склонность к американскому языку жестов или к любому другому подобному языку в той его форме, с какой он встречается. Так, Джеймс Ги и Венди Гудхарт показали, что если глухого ребенка познакомить с жестовой транслитерацией английского языка, он попытается усовершенствовать его в духе американского языка жестов, даже если не имеет о нем ни малейшего понятия. Это поразительный факт: ребенок, который никогда в жизни не видел АЯЖ, тем не менее вырабатывает сходные с ним формы жестового общения.

Элисса Ньюпорт и Тед Супалла показали, что дети конструируют грамматически безупречный американский язык жестов, даже если их знакомят с несовершенной его версией (как это происходит довольно часто). Это убедительная иллюстрация врожденной грамматической компетентности головного мозга[104]. Более того, данные Ги и Гудхарта показывают, что мозг неизбежно создает формы, подобные формам американского языка жестов, и даже «превращает» формы, не сходные с языком жестов, в формы, ему подобные. «Язык жестов ближе к языку мозга», – утверждает Эдвард Клима, он является более «естественным» в тех случаях, когда ребенку приходится строить язык в «ручном режиме», то есть в форме жестов.

Сэм Супалла представил независимое подтверждение этих исследований[105]. Сосредоточившись, в частности, на способах представления грамматических отношений (в американском языке жестов они пространственные, а в жестовой транслитерации английского языка представлены временными последовательностями), Супалла показал, что глухие дети, ознакомленные только с жестовой транслитерацией, произвольно заменяют грамматические конструкции чисто пространственными, похожими на грамматические конструкции американского языка жестов или любого другого естественного языка жестов. Супалла считает, что они – грамматические конструкции – появляются или создаются спонтанно.

Много лет было известно, что жестовая транслитерация английского языка очень громоздка и вызывает большое напряжение у человека, ею пользующегося. «Глухие люди, – пишет Урсула Беллуджи, – говорили нам, что им трудно обработать содержание сообщения как единое целое, когда информация подается в виде потока последовательных элементов». Эти трудности, которые не уменьшаются даже при постоянном использовании жестовой транслитерации, обусловлены фундаментальными неврологическими ограничениями – в частности, объемом кратковременной памяти и скоростью когнитивной обработки информации. Ни одна из этих трудностей не встречается при использовании американского языка жестов, пространственные грамматические конструкции которого идеально подходят для зрительного способа подачи и приема информации, что позволяет верно оценивать и обрабатывать ее на высокой скорости. Перегрузка кратковременной памяти и трудность когнитивной обработки информации воспринимается взрослыми пользователями жестовой транслитерации английского языка как сильное и утомительное напряжение. Однако глухих детей, сохранивших способность творить грамматические структуры, как предполагает Супалла, когнитивные трудности, вызванные попытками выучить жестовую транслитерацию, вынуждают создавать собственные лингвистические структуры, то есть пространственную грамматику.

Если глухих детей знакомят только с жестовой транслитерацией английского языка, показал Супалла, то у них может нарушиться способность к усвоению естественного языка и обработке информации, способность к созданию и пониманию грамматики, если они, дети, не создадут свои собственные грамматические структуры. К счастью, будучи детьми и пребывая в «возрасте Хомского», они способны творить собственную пространственную грамматику и вынуждены прибегать к этому ради своего лингвистического выживания.

Эти данные, касающиеся спонтанного возникновения языка жестов или подобных языку жестов грамматических структур у детей, могут пролить очень важный свет на происхождение и эволюцию языка жестов вообще. Представляется, что нервная система, если учесть необходимость создания языка в зрительной среде и физиологическую ограниченность кратковременной памяти и скорости когнитивной обработки информации, просто вынуждена создавать пространственно организованные лингвистические структуры, каковые мы и видим в языке жестов. Есть и мощное, хотя и косвенное подтверждение этому факту, состоящее в том, что все местные языки жестов – а во всем мире их насчитывается много сотен, и развивались они везде, где глухие жили компактными группами[106], – все локальные языки жестов без исключения имеют одну и ту же пространственную структуру. Ни один из этих языков не имеет ни малейшего сходства с жестовой транслитерацией английского или любого другого языка. Но зато все они, не считая мелких нюансов и поверхностных различий, имеют большое сходство с американским языком жестов. Конечно, универсального языка жестов не существует, но существуют универсальные инварианты, присущие всем подобным языкам, и эти инварианты касаются не смысла, а грамматической формы[107].

Есть веские основания предполагать (правда, основания скорее косвенные, чем прямые), что общая лингвистическая компетентность детерминирована генетически и является одинаковой у всех людей. Но частные формы грамматики – то, что Хомский называет «поверхностной» грамматикой (будь то грамматика английского, китайского языка или языка жестов), – определяются индивидуальным опытом. Частная грамматика не наследуется – это феномен эпигенетический. Частная поверхностная грамматика «заучивается», или (поскольку мы имеем дело с чем‑то примитивным и подсознательным), лучше сказать, развертывается в ходе взаимодействия общей (или абстрактной) лингвистической компетентности с частным конкретным опытом, опытом, который у глухих приобретается уникальным, визуальным, способом.

То, что наблюдают Ги, Гудхарт и Сэмюель Супалла, есть эволюция, резкая (и радикальная) модификация грамматических форм, происходящая под влиянием визуальной необходимости. Авторы описывают отчетливо видимое изменение грамматических форм, принимающих пространственное выражение по мере того, как жестовая транслитерация английского языка превращается в некое подобие американского языка жестов, эволюцию грамматических форм, но эволюцию, происходящую в течение считанных месяцев.

Язык подвержен активной модификации, да и сам головной мозг подвергается активной модификации по мере того, как в нем развивается способность к распознаванию «лингвистического» пространства (к опространствлению языка). По мере того как мозг делает это, он одновременно продуцирует описанные Беллуджи и Невилль дополнительные визуально‑когнитивные, но не лингвистические способности. При этом должны происходить физиологические и (хотелось бы их увидеть) анатомические сдвиги и реорганизация в микроструктуре головного мозга. Невилль считает, что мозг обладает большой нейронной избыточностью и пластичностью, благодаря чему может упрощать решение любой задачи, то укрепляя синапсы (связи между нервными клетками), то угнетая проведение импульсов в зависимости от конкурирующего поступления различных сенсорных входов. Ясно, что генетическое наследование не может полностью объяснить невероятную сложность динамических связей в центральной нервной системе. Какие бы инварианты ни были запрограммированы в генах, дополнительное разнообразие все равно возникает только в процессе индивидуального развития. Это постнатальное развитие, или эпигенез, является основной темой работ Жан‑Пьера Шанже.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: