Глава двадцать четвертая 15 глава




Ей было грустно, грустно до слез. Ей хотелось участия, общения с человеком, поддержки. Осторожным, легким движением она нежно погладила руку госпожи Мануйловой.

– Что? Что? – встрепенулась та испуганно.

– Вечер, – тихо сказала Лида. – Уже вечер. Я хотела вам сказать только это.

Госпожа Мануйлова, как бы проверяя слова Лиды, придвинулась и посмотрела в окно. Затем она быстро отвернулась от него и опять закрыла глаза. Казалось, всё, что она видела, причиняло ей боль.

Есть вещи в мире, которые обладают свойством погружать человека в печаль. Часто незаметные при свете дня, при ярком солнце, они вдруг выступают вперед, как только спускаются сумерки, и проявляют свою магическую, тайную силу. Это их свойство. От него невозможно укрыться, не устранив самой вещи. Полумрак там, где нет уюта – какая грусть! Лида была полна ею. Она прислушивалась к щелканью колес. Эти звуки как будто бы отсчитывали и отнимали у пассажиров минуты их жизни, пустые, грустные минуты, погибшие для радости и невозвратные навеки.

– Боже, как мне грустно! – вздыхала Лида. Прижав лицо к стеклу, она смотрела в окно, не разбирая сначала, что – земля, что – небо. Но вот она разглядела звезду. Значит, там было небо. – Я буду смотреть на эту звезду и думать о моей любви, пока мне не станет легче.

Она сидела неподвижно, глядя на звезду. Звезда двигалась, летела за поездом, держась всё время в поле зрения Лиды. Затем, вместо звезды, Лида уже увидела маленький столик в комнате на чердаке, а на нём одно, два, три – всё больше и больше – писем от Джима. Убаюканная этим видением, она задремала.

В Тяньцзинь они приехали вечером.

За время их отсутствия город будто сделался меньше, пустыннее, тише. Хотя везде и видны были люди, голосов их не было слышно. Одни двигались спешно и молча; другие – бездомные – молчаливо сидели на тротуарах, прижавшись к стенам, выискав углы потемнее. Было меньше света, меньше фонарей на улицах, меньше освещенных окон. Только кинематографы блистали еще ярким неоном – синим и красным, режущим глаз. Шли картины, привезенные из других стран, рассказывающие о другой жизни. Потому, вероятно, эти кино и были всегда полны молчаливой, печальной толпой, несшей туда последние гроши: те, кто не курил опиум, ходили в кино. Бездомные собаки, шатаясь от слабости, крались в тени, скрываясь от преследований и ударов; они плелись на запах пищи, доносившийся из некоторых домов и дворов. «Зачем они живут? – думала о собаках Лида. – Почему им хочется жить? Даже вот этой – с проломленным боком, с сочащейся раной, с парализованной задней ногой. Значит жизнь – такое уж благо? Что заставляет и людей и животных всё забывать, всё переносить – лишь бы жить? Вот эта раненая, подыхающая с голоду собака – почему бы не лечь ей тихонько за углом и перестать существовать? Нет, она скачет на трех ногах, всем своим видом умоляя о пище – и, конечно, не надеясь, даже зная, что не получит ничего. Но почему она брошена всеми? Почему должна гибнуть? Кто виноват в этом? Как жаль, что нет у меня…» Но она вспомнила: у нее остался еще кусок харбинского, платовского бутерброда. Она побежала за собакой, но собака шарахнулась от нее. Впрочем, догнать было нетрудно. Запах колбасы достиг собаку и уже гипнотизировал ее. Лида присела на тротуар, развернула бутерброд и тихонько позвала:

– Собачка! Собачка! Это – тебе! Кушай, милая собачка! – Вдруг из‑за Лидиной спины вывернулась другая, здоровая собака! В одно мгновение она схватила зубами бутерброд и побежала. А за нею помчалось еще несколько собак – отнимать добычу.

– Боже мой, как жестока жизнь! – заплакала Лида.

Она вспомнила слова покойного профессора Чернова о том, что если честно делиться – в мире всем достаточно и места, и хлеба. Но как это осуществить? Лида чувствовала свою беспомощность, запутанность, затерянность перед раскрывающейся перед нею огромной, сложной, ужасной жизнью. Она страдала, и ей хотелось тут же на месте что‑то сделать, принять какое‑то благое решение и этим облегчить свое сердце.

«Я обещаю, – решила она, – никогда не быть богатой, ничего никогда не копить, иметь только необходимое для жизни, а остальное отдавать тем, кого увижу в нужде. Я обещаю, – повторила она твердо. Ей стало легче. – Пусть хоть только это, пусть это мало и ничтожно, но я сделаю это».

Она шла домой пешком. Госпожа Мануйлова уехала на рикше, но у Лиды не было десяти центов для рикши. Она шла пешком, неся свой чемодан. Ее мысли обратились к дому, и последний квартал она почти бежала.

Ее ждали. Повар широко распахнул дверь на ее звонок. В первом этаже ее встретили графиня с обычной спокойной и приветливой улыбкой, Леон – с молчаливым поклоном. Собака – сдержанно, не выражая чувств и, наконец, мать.

Мать быстро сбежала вниз по лестнице. Она обняла Лиду и поцеловала ее. Одно прикосновение этих рук вернуло Лиде утерянное равновесие, а с ним и уверенность, спокойствие духа: она вернулась домой.

Писем не было.

– Не было? – переспросила Лида.

Из Америки не было. Но было письмо из Англии. Длинно, подробно, пространно писала миссис Парриш. Начав с погоды, она сообщала все детали своей собственной жизни и жизни Димы. И Дима писал от себя. Его письмо было в отдельном конверте, адресовано Лиде, запечатано сургучом какой‑то, очевидно, его собственной печаткой. С большим усердием, как видно, он вывел печатными буквами по‑английски: personal, confidential.

Первая же фраза заставила Лиду рассмеяться. Письмо начиналось: «Как поживает моя собака?» – Ах, милый Дима! – и Лида поцеловала письмо.

– Мама, я побегу вниз, в кухню, и приготовлю чай. Пить хочу. А потом мы сядем и будем долго‑долго пить чай и обо всем разговаривать.

В кухне, пустой и прибранной, за столом сидел повар и читал. Перед ним лежала небольшая китайская книжечка, в коричневой бумажной обложке. Листы книги были легки и тонки, бумага почти прозрачна. На странице стояло всего лишь несколько иероглифов, затейливо‑красивых и сложных. Повар сидел, неподвижно и сосредоточенно глядя всё на ту же страницу. Уже и чайник начал кипеть, а он еще ни разу не перелистнул своей книги.

«Вот странная манера читать», – подумала Лида, которая в ожидании закипающего чайника, наблюдала за поваром. Ей не хотелось его прерывать, но в ней опять зашевелилась печаль при мысли, что из Америки не было писем. Чтоб заглушить ее, услышать человеческий голос, она спросила:

– Повар, что вы читаете?

– Вот это, – ответил он, легким движением головы показывая на книгу и не отрывая от нее глаз.

– А что там написано?

– Вот это, – отвечал он, не отводя глаз от страницы.

– Но что именно? – настаивала Лида.

– Пять небесных добродетелей: Справедливость, Великодушие, Вежливость, Понимание, Честное исполнение долга.

Он произносил имена небесных добродетелей по‑китайски. Лида не поняла.

– А как это будет по‑русски?

Все не отрываясь от страницы и так же упорно впившись взглядом в темные иероглифы, повар старался объяснить по‑русски. Его тон был холоден, он давал понять, что желал бы, чтоб ему не мешали.

«Боже мой! – думала Лида, – китайский повар в бедной кухне знает, что прежде всего – справедливость. А люди, имеющие власть, словно и не слыхали об этом».

Избегая возвращения к мысли о том, что из Америки не было писем, она старалась думать о человечестве – пока закипит чайник. А там – с мамой будет легче. Но сердце ее болело.

– Повар, – начала она, и ее голос прервался, в нем послышались слезы. Очевидно, поняв это, повар поднял голову.

– Повар, – начала Лида, и голос ее дрожал от слез, – когда у вас болит сердце… очень‑очень болит сердце, что вы делаете?

Он посмотрел на нее странно светящимся холодным взглядом. – Я никому не говорю об этом.

Взобравшись, наконец, с чайником наверх, Лида как будто бы сразу включилась в обычную колею: мама, чердак, самовар, вечер. Читали письмо миссис Парриш. Радовались за Диму. Лида угощала маму конфетами. Хотела и сама съесть две‑три, но вспомнила о сегодняшнем обещании: «только необходимое» – положила обратно. Матери сказала:

– Не хочется. Я так много и часто ела шоколад в Харбине, что потеряла вкус.

 

Глава вторая

 

Жизнь Лиды снова стала тем, чем была прежде: надеждой на лучшее будущее. Но писем не было.

Не желая поддаваться гипнозу ожидания, писем, который становился всё мучительнее, Лида принялась энергично искать службу. Конечно, все ее старания в этом направлении были напрасны. Наконец, она собралась с духом и попросила госпожу Мануйлову помочь ей. Та обещала поговорить с миссис Браун.

Миссис Браун была не из тех, кого можно видеть, когда захочется и кому захочется. Она, как солнце на небе, обладала своим собственным дневным путем, который ничто на земле не могло изменить. Лида и здесь осуждена была на терпеливое ожидание.

Между тем, у нее вошло в привычку плакать. Для этого уже установился особый порядок: она любила плакать, когда была одна, в сумерки, не зажигая света. После такого припадка слез она ослабевала физически, испытывала притупление чувств и мыслей, но, вместе с тем, погружалась в успокоение и тихую покорность судьбе.

Однажды, вернувшись домой поздно вечером, Леон услышал какие‑то странные, заглушенные звуки. Остановившись у входа, он прислушался. Звуки доносились оттуда, где была дверь, а за нею – лестница на чердак. Казалось, там кто‑то плачет. Он осторожно открыл дверь. На узенькой лестнице, на ступеньке сидела Лида, положив голову на ступеньку повыше. Очевидно, истощенная припадком слез, она задремала, вздрагивая и всхлипывая во сне. Он видел лицо ее в профиль. Это тонкое бледное лицо и вся ее небольшая фигурка на фоне старой и пыльной деревянной лестницы представляли патетическую картину. Это забытье, эти вздрагивающие плечи, это судорожное движение мускулов, проходившее по ее лицу, говорили о том, как долго и горько она плакала.

Некоторое время он стоял в дверях молча. Затем он стал на колени на ступеньке лестницы и осторожно прикоснулся к ее плечу:

– Лида! – позвал он.

Она вздрогнула, сразу проснулась, пришла в себя и подняла голову:

– Что? Что случилось?

Увидев и узнав Леона, она протянула к нему руки, как бы ища у него поддержки. Положив голову на его плечо, она снова заплакала.

Он нежно держал ее в своих объятиях.

– В чем дело, Лида? Расскажите мне.

Он знал, конечно, в чем дело: не было писем. Но он научился ненавидеть эти слова: письмо, Америка, Джим – и избегал произносить их. Лида повторила все эти слова, закончив:

– Я больше не могу переносить этого. Я умру тут в слезах. С ним что‑то ужасное случилось. Его родители, конечно, никогда мне не напишут. Я им совершенно не нравлюсь, потому что я – русская. Неужели я так никогда и не узнаю, что же с ним случилось, почему он оставил меня?

И опять, припав к нему, как к родной матери, она горько заплакала.

– Лида, – и в голосе Леона послышался рыцарь, благородный испанец – разрешите мне взяться за это. Дайте адрес, я разыщу вашего жениха и узнаю, что с ним случилось.

– Да? – вскричала Лида. – Вы можете? Вы можете это сделать? Зачем же вы так долго молчали? Скорей, скорей, узнайте!

Он взял обе ее руки в свои и крепко сжал их:

– Я обещаю. Даю вам слово. Если даже для этого надо будет поехать в Америку. Не плачьте больше, успокойтесь. Может быть, вы уже будете знать о нем через несколько дней.

– Но как? Как вы сумеете сделать это?

– Есть, прежде всего, телеграф. Там, где ваш жених, должен быть испанский консул. Я могу просить его разыскать вашего жениха по адресу.

– И он разыщет?

– Я думаю. Во всяком случае, он сделает всё возможное. И ответит вам телеграммой.

Лида глубоко‑глубоко вздохнула и в изнеможении опустилась на ступени. Но тут же припадок энергии вновь поднял ее.

– О, Леон! Что же вы стоите? Идите! Идите скорее на телеграф! Скорее посылайте телеграмму вашему консулу! Бегите! Телеграф, ведь, не закрывают на ночь?

– Мне нужен адрес…

– Ах, сейчас, сейчас… – Она уже бежала за адресом к себе наверх. Она задыхалась от волнения, от нетерпения. Через минуту Леон отправился на телеграф.

Известия пришли скорее, чем они ожидали.

Телеграмма от консула носила чисто деловой характер. Джим был серьезно ранен в автомобильной катастрофе на большом спортивном университетском празднике. Он лежал в университетском госпитале. Надеялись, хоть и на медленное, но на полное выздоровление. Возможно, что пациенту не передавали вообще никакой корреспонденции. Помимо этих официальных сведений консул не обещал сообщить ничего больше.

Как Лида ждала этой телеграммы! Она выхватила ее из рук почтальона, убежала к себе на чердак и там начала читать быстро‑быстро. Но, по мере чтения, биение ее сердца замедлялось, жизнь в ней замирала. – Нет, этого не может быть! Она просто не так читает, не так понимает слова. И опять она начинала с первого слова и снова читала и читала эту телеграмму, такую точную в выражениях. Смысл прояснялся, и вокруг рушился мир. Всё вокруг разрушалось, беззвучно рассыпалось в пыль, и эта пыль превращалась в ничто. Лида была одна, с пустым сердцем, без опоры; она повисла в воздухе, и над нею сгущалась тьма. Ей казалось, что она не видит и никогда уже не увидит ничего. Беспомощно разводя руками, она пыталась опереться о стены, сесть, лечь куда‑нибудь, скрыться, умереть.

Это было началом нервной болезни, унесшей три недели Лидиной жизни. Периоды полной апатии сменялись вдруг припадками острого беспокойства. Она вставала и на дрожащих от слабости ногах, хватаясь за стены, за вещи, начинала собираться – куда‑то идти, что‑то делать, ехать в Америку. Она умоляла достать ей денег, добыть ей визу, помочь одеться, помочь сложиться, увезти ее к пароходу. Она не слушала слов и объяснений матери, графини: на пароходе и там, где дают визы, все поймут – они же люди! – и ее пропустят. Надо только одеться, дойти до пристани.

– Когда уходит пароход? – молила она. – Узнайте, узнайте!

Всё это заканчивалось припадком слез, а затем апатией ко всему.

Мать должна была уходить на работу, и Лиду перевели на второй этаж, в лучшую комнату – и там она тихонько лежала одна. Время от времени приходила графиня, повар приносил ей пищу. Леон подолгу стоял за дверью, прислушиваясь, но не входя в комнату, потому что его появление всегда вызывало в Лиде большой испуг, и она начинала кричать странным, хриплым, не своим голосом:

– Вы еще получили телеграмму? Где она? Нет? Так пишите же консулу! Я умоляю вас!

Он старался ее успокоить.

– Лида, – говорил он, – поверьте, я делаю всё, что возможно. Пишу, телеграфирую. Мы всё узнаем. Надо ждать…

– Ждать? – кричала она. – Чего ждать? Почему надо ждать? Он умрет, и я его не увижу!

И, падая в изнеможении на постель, она, с горящими глазами шептала: – Переплыть бы мне океан! Только переплыть бы мне океан! Он – в Берклее, Берклее на берегу… Там я дошла бы.

Когда не было матери, с Лидой иногда сидела графиня. Она говорила с нею спокойно‑спокойно, разумно, но от ее слов лишь яснее делалась безнадежность положения, и глубже становилось отчаяние Лиды.

– Ехать? Куда? К кому? На чем и как? Хлопоты о визе, даже успешные, займут полтора года. Затем, уже с визой, надо ждать очереди на пароход. В лучшем случае. Лида будет в Америке через два года. Это ли не вечность?

И вот, наконец, пришло письмо, сухое и краткое, от матери Джима. Тон письма был вполне определенный, не располагавший к переписке: ее сын был в больнице. Его запрещено беспокоить. Когда ему будет легче, доктор передаст ему корреспонденцию. Сама же мать не считает возможным вмешиваться в процесс лечения пациента в госпитале.

– Какая женщина! – сказала графиня матери Лиды, – Ни одной хотя бы маленькой подробности, ни одного хотя бы чуть теплого слова…

Постоянно говоря и думая о Джиме, Лида вдобавок открыла и еще одну чрезвычайно важную подробность: Джим перестал писать ей за месяц до катастрофы. Значит, не только болезнь являлась причиной молчания. Было еще что‑то, и Лида не знала, что это.

Она очень похудела, побледнела до синевы. У нее страшно кружилась голова, ослабело и испортилось зрение. Припадки энергии становились всё реже.

Заходили посетители навещать. Пришла госпожа Мануйлова и говорила с Лидой сурово:

– Встань и начинай работать! Довольно малодушия. Наплакалась.

– Зачем мне петь теперь? Я больше не хочу петь, я больше петь не буду. Мне кажется, я уже потеряла голос.

Конечно, пришла и мадам Климова.

– Так я и ожидала! – начала она еще в коридоре, не успев войти в комнату, – Иностранные ваши женихи – тьфу! – и она энергично сплюнула в сторону. – И заметь, Лида, – гремела она, уже стоя перед Лидой, лежащей в кровати, – оглянись, Лида, вокруг и заметь: настоящие, лучшие русские женщины не выходят за иностранцев. Эти благородные женщины выходят только за русских.

Но, вглядевшись, и она была поражена переменой, происшедшей в Лиде.

– Да что с тобой!

Но мадам Климова не была способна долго отдаваться простому человеческому сочувствию. Ей надо было поучать.

– Стыдись, себя самой стыдись, русская девушка! Кто он тебе? Муж? Нет. Любовник? Нет. Жених? Нет. Так в чем же дело? Одержимость! Наваждение! Где твоя национальная гордость? Ты позволяешь родителям мальчишки так третировать тебя, русскую девушку!

Ты, кого воспел сам Пушкин, и Блок и Некрасов! Брось. Некого любить? Люби Россию. Этой любви тебе хватит на всю твою жизнь.

Лида начала тихонько плакать.

– О чем ты плачешь? Тебе не смешно: «любовь в письмах», и это – всё, что у тебя было, хотя, собственно говоря, и писем тоже не было.

Но исцелила Лиду игуменья.

Посетив все свои монастыри и приюты, игуменья ехала в Шанхай, собираясь там «испустить дух». С трудом передвигая ноги и тяжело дыша, вошла она к Лиде и села на стул у ее постели.

– Птенчик, – сказала она, качая головою в высоком черном клобуке. – Любовь! Уж как это мне понятно!

Мать Таисия, тоже запыхавшаяся и устраивавшаяся присесть на тумбочке у двери, так и подскочила.

– Удобно ли вам, матушка‑игуменья, на стульчике‑то? – спросила она первое, что пришло на ум, лишь бы прервать начатую тему.

– Теперь‑то удобно, – отшутилась та, – а вот лет пятьдесят назад – как вспомню – было мне плохо. В восемнадцать лет послушницей стала было и я подумывать о любви да о замужестве. Но в монастыре о том, конечно, напрасно мечтать. И мужчин нету. А думала я так: вот если б нашелся молодец и сказал бы, что любит меня, – пусть бы тот молодец был глупый, хромой, слепой, горбатый – ушла бы я из монастыря. Но велика милость Владычицы – не нашлося такого молодца. И уж как благодарна я за это Владычице!

Это признание игуменьи, такое неожиданное, такое откровенное, привело мать Таисию в оцепенение. Она даже не нашла в себе силы перебить рассказ, и только лицо ее наливалося темною кровью, превращаясь в красно‑фиолетовое. Казалось, она была близка в удару. Наконец, она смогла выкрикнуть:

– Матушка‑игуменья, понимаю: это шутка ваша для больной!

– Шутка! – воскликнула игуменья в негодовании. – Говорится про любовь, а ты называешь шуткой! Любовь – самая большая сила природы, большей нет и не будет. Шутка! Может, кому и шутка, но никак не молодой монахине в монастыре.

В комнате царила мертвая тишина.

– Что ж, надо всегда говорить правду, особенно монахине, – сконфуженно заключила игуменья.

Тут вошла графиня пригласить к чаю. Игуменья рада была отослать мать Таисию, сказав, что через минутку придет и сама. Ей хотелось остаться наедине с Лидой.

– Много на свете глупых людей, особенно женского пола, – сообщила она Лиде, – ты их не слушай, голубка! А я тебя хорошо понимаю. Как не горевать: жених болен, а писем нету. Но я знаю один секрет и тебе скажу.

И нагнувшись к Лиде, она спросила:

– Есть у тебя вера в твою любовь? Твердо веришь и в его сердце и в свое собственное?

– Матушка‑игуменья, – воскликнула Лида, – вот это и есть главное. Я не могу поверить, чтоб он меня забыл или я его забыла. Я никак не могу поверить, чтобы это могло случиться. Я этого представить не могу. Вот если бы даже увидела своими глазами, что он идет венчаться с другой, я бы и глазам своим не поверила, сказала бы – мне это кажется. Что ни случается, я почему‑то знаю, что он меня любит!

– Ну, тогда знай: сердце тебя не обманывает. Выйдешь за него и будешь счастлива.

– А как вы знаете это?

– Вот тут‑то и есть секрет. Если в простоте сердца и всею душою, с детской молитвой и верой, с надеждой и без сомнений человек просит чего доброго – получит.

– Всегда?

– Всегда. На это не бывает обмана.

Лида удивленно смотрела на игуменью и молчала.

– Но почему тогда так мало на свете счастливых? – спросила она наконец.

– Одни люди хотят много и всё сразу, и часто совсем несовместимого. Другие сами твердо не знают, чего хотят; иные хотят зла. Вот если бы ты стала желать, чтоб жених твой был и богат, и красив и делал какую‑то выгодную карьеру, и всех бы обгонял в успехах, а ты бы имела знатных друзей и всё тому подобное, – то и не вышло бы из твоих желаний ничего. А ты не бойся. Потерпи пока, ну, Богу молись, конечно. Все прояснится. А как взгрустнется – малодушие свойственно человеку – ты о своей матери вспомни. И так подумай: во всем мире нет человека, чье горе ей тяжелей, чем твое. Какой палач мог бы так терзать ее сердце, как вот эта болезнь твоя и твои слезы? Сдерживай себя. Поплакала – будет. И скажи маме: прошло! Никто в мире не может дать ей такой радости, как ты этими словами. Да поторопись, голубка, а то – как знать – потеряешь мать. Она здоровьем, видно, не так и сильна. Много видела она горя от людей, много обид. Пусть не увидит горя хоть от собственной дочери. Пожалеть бы женщину надо. Ты уж постарайся! – подмигнула ей левым глазом игуменья.

– Боже мой! – воскликнула Лида. Она спустила ноги с кровати и стала надевать туфли. – Как я могла ее так мучить… Боже мой! Спасибо, хоть вы мне сказали.

– Не за что благодарить! – отозвалась игуменья и, изменив вдруг тон на совершенно деловой, спросила: – А это твоя комната?

– Нет, – сказала Лида. – Наша на чердаке. А меня поместили здесь по болезни.

– То‑то вижу, чересчур хорошая комната. Чья же она?

– Должно быть, графа или Леона, старшего их сына.

– А они, граф или Леон, где же? Помещаются где?

– Не знаю.

– А давно ты тут обретаешься?

– Две, нет, почти три недели.

– Хм, пора, однако, и освободить бы квартиру‑то эту.

– Матушка‑игуменья! – вскричала Лида. – Мне лучше. Я могу уйти и к себе на чердак.

– Конечно, можешь. Да не забудь графине сказать: очень, мол, вам благодарна.

Лида накинула платье.

– Знаете, я сейчас и пойду.

– Сейчас и пойдем. Вместе. Сначала чай пить нас звали. А потом и подымайся к себе на чердачок. И пусть хозяева‑то получат обратно эту свою комнату.

Когда Лида с игуменьей появились в столовой, в первом этаже, все поразились.

– Теперь чайку бы! – прервала игуменья изумленное молчание.

Особенно поражена была матушка Таисия. Она была образцовой монашкой, строго соблюдала все посты, все обряды, не давая себе поблажки ни в чем. Строго судила и себя и других. На теле она носила власяницу. Но она никогда не могла сотворить и малейшего подобия чуда, и уж особенно исцеления. Наоборот, при ней больным людям делалось хуже. Мрачно смотрела она и на игуменью и на Лиду. А игуменья, как ни в чем не бывало, расспрашивала графиню, какие цены стоят на съестные продукты в Тяньцзине, и горько вздыхала о дороговизне.

Вечером, когда мать вернулась из больницы, ей внизу сказали, что Лида уже у себя, на чердаке.

Лида сама распахнула ей дверь с восклицанием:

– Мама, уже прошло! Я поправилась!

И нежно обняв ее, прошептала:

– Хочешь, я сегодня спою тебе бабушкин любимый романс?

 

Глава третья

 

Было прелестное майское утро. Легкий ветерок доносил во все закоулки города бодрящий запах моря. Небо было ясное и голубое, солнце еще не жаркое. В такое утро всем, даже очень несчастным, хотелось жить.

Это был день отъезда Леона в Европу, его последний день в Тяньцзине, и этот день он всецело посвятил Лиде, накануне составив вместе с нею программу удовольствий: утренняя прогулка по городу и окрестностям на такси, обед в ресторане, картина в кинематографе.

Увы, настоящей длительной прогулки уже невозможно было предпринять по Тяньцзину: всевозможные правила иностранных концессий, проверка документов при переезде с одной на другую затрудняли движение; за городом же сразу начинались японские военные зоны, склады, арсеналы, бараки, куда не допускались посторонние. Поехали, было, в китайский город, но он представлял собою такую картину разрушения, нищеты, болезней и страха, что Лиде хотелось заплакать при воспоминании о том, как живописно и бодро жил этот город еще так недавно.

Китайский город от кого‑то строго охранялся японской полицией. Время от времени полицейские или солдаты перегораживали дорогу автомобилю, приказывали остановиться и, наведя револьверы или даже винтовки на пассажиров, вступали в длительный разговор с шофером.

Среди бела дня, в такое чудное время года, в том настроении, в каком были Леон и Лида, эти строгости, эти окрики, солдаты, винтовки и дула револьверов казались не настоящими, а частью какой‑то нарочно придуманной инсценировки. Однако же шофер всякий раз должен был подробно объяснять: кто едет, куда едет, зачем едет. Записывались фамилии пассажиров, шофера номер такси, день и час поездки.

На японской концессии был праздник: традиционный день рождения всех японских мальчиков.

У всех домов водружены были высокие шесты, и на них, как флаги, красовались изображения рыб. Эти рыбы были сделаны из ситцев самых ярких цветов. Ветер надувал и развевал их в воздухе. Рыбы были толстые, казались живыми, со своими выпуклыми глазами, плавниками, хвостом, нарисованной чешуей. Число рыб и их размер соответствовали числу мальчиков и их возрасту в каждой семье. С гордостью воздвигали родители такой праздничный шест у своего дома. В самом верху – самая большая рыба, старший сын, потом пониже – поменьше, чем больше рыб – тем лучше.

Рыба, обычно, была одна и та же – карп, для японцев – символ непобедимого мужества. Японцы, по преимуществу, рыбаки. Они знают характеры рыб своих озер и моря. По их мнению, карп – самый неустрашимый и благороднейший из рыб. Когда его, живого, вскрывают ножом на кухонном столе, он не бьется в судорожном страхе, но, видя, что борьба бесполезна, смотрит, не мигая, в глаза повару, который вынимает ножом его внутренности. Японец желает видеть своего сына таким же храбрым, чтоб и он бесстрашно, не мигнув, встретил смерть. Японец знает, что земля его – мала, что океан, окружающий его острова, вероломен, что стихии – одна за другой – то и дело потрясают его землю, и с момента рождения сына он уже учит его с достоинством встретить смерть.

Но для Лиды, в этом прозрачном воздухе мая, в этот ясный и теплый день, все эти рыбы, эти символы, эти мальчики и их родители – всё казалось забавной выдумкой, милой игрушкой.

В китайском городе жизнь и движение проявлялись в двух формах: похоронных процессиях и толпах нищих. Эти два мира – японский праздничный день и тяжкие китайские будни разделялись друг от друга лишь белой линией на мостовой, ширина которой не достигала и двух вершков. Такие же белые линии отделяли и все иностранные концессии от японской, и друг от друга. Человек, свободно шедший по одну сторону линии, мог подвергнуться тюрьме, пытке и даже смертной казни по другую ее сторону.

Но ни Леона, ни Лиды это пока не касалось. Это была лишь война японцев с китайцами, с относительной только опасностью для остальных. Но всё же, во время этой зловещей прогулки, и их настроение было испорчено. Решили, прекратив катание, пораньше пообедать в ресторане.

За обедом говорили о любви, не о своей, конечно, но о любви вообще. Голос Леона звучал меланхолией.

– Мир полон женщин, – уверяла Лида, понимая его грусть и стараясь его утешить.

– Далеко не все они привлекательны.

– Что же вы ставите женщине в вину?

– Я не мог бы полюбить женщину, если она вульгарна, жадна, агрессивна, если она хвастлива, поверхностна, двулична, труслива, скрытна; если она не любит искусства, не понимает музыки…

– Бог мой! – засмеялась Лида. – Какие требования! Вам придется долго искать.

Картина в кино оказалась совсем не интересной. Это было одно из тех произведений Холливуда, о котором сами директора говорят: глупо, конечно, но так любит публика. А публика, посмотрев, говорит: глупо, удивительно, тратят такие деньги, чтоб создать подобную глупость. И те и другие затем мечтают о той красоте, о тех иллюзиях, которые мог бы создавать кинематограф, если б правильно взяться за дело.

Наконец наступил момент прощания.

Лида вдруг почувствовала, сколь многим она обязана Леону за его внимание, помощь, за его скрытую любовь.

– Леон, – сказала она горячо, – я была так нехороша по отношению к вам, несправедлива, вела себя так эгоистично, возмутительно, что вполне соответствую теперь образу той женщины, которую вы никак не могли бы полюбить. Помните меня на некоторое время именно такой, а потом забудьте.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: