Пучок петрушки для поэтической макушки




Валентина Полухина

Иосиф Бродский глазами современников (1995‑2006)

 

 

Каким его видели

 

 

В 1997 году в издательстве журнала «Звезда» вышел первый сборник под названием «Бродский глазами современников».

В рецензии на английское издание сборника Петр Вайль писал: «Это отнюдь не очередной венок на свежую еще могилу, скорее – свидетельство удивительной жизнестойкости творческой экспансии Бродского… Интервью, взятые Валентиной Полухиной, вводят фигуру Бродского в общий контекст отечественной поэзии второй половины века. Поэт, представлявшийся при жизни либо мраморным монументом, либо неисчерпаемой кладовой версификационных находок, либо объектом идеологических спекуляций и личных амбиций, превращается в живого участника литературного процесса».

Надо иметь в виду, что Валентина Полухина брала интервью, составившие первую книгу, еще при жизни Бродского. И, соответственно, вполне понятная корректность заставляла участников разговора сосредоточиваться на чисто литературной стороне дела. Особенность книги состояла еще и в том, что интервью были взяты исключительно у поэтов.

Сборник сыграл значительную роль – Петр Вайль совершенно прав – в восприятии поэзии Бродского русской аудиторией. Впервые с разным уровнем профессионализма, с точки зрения совершенно разных жизненных позиций, с существенно различной человеческой окраской, русскому читателю, недавно вынырнувшему из малоподвижных вод советского литературного бытия, было представлено то, что Чеслав Милош, друг Бродского и тоже Нобелевский лауреат, назвал «гигантским зданием странной архитектуры».

Оказалось, что с творчеством Бродского связано множество трудноразрешимых, непривычных для советских и постсоветских исследователей и чрезвычайно увлекательных для читателей, проблем.

Нет сомнения, что выход в 1997 году сборника интервью послужил мощным допингом для тех, кто искренне пытался разгадать «загадку Бродского», секрет его мощного влияния и на читательское сознание и на творческое поведение множества поэтов.

Бродский умер.

За время, прошедшее с момента формирования книги (автор этого предисловия давал интервью в 1989 году) и выхода ее английского варианта (1992), ситуация принципиально изменилась.

Вышло множество исследований, посвященных его творчеству. Вышли «Диалоги с Иосифом Бродским» Соломона Волкова – обширный и многомерный взгляд самого Бродского на свою жизнь. Разумеется, структурированный Волковым, но не теряющий от этого своей ценности.

Это, однако, тот вариант биографии поэта, который представлялся ему самому эталонным. Но при всей своей важности он не может по особенностям общественного сознания и характера читательского интереса считаться исчерпывающим.

Если в конце 1980‑х годов стояла проблема анализа и осмысления огромного комплекса пришедших к русскому читателю текстов Бродского, то теперь встала проблема адекватного реальности восприятия его личности и судьбы. Хорошо это или плохо, но без этого глубокий читательский интерес не может быть удовлетворен, а представление о творчестве оказывается неполным.

Сам Бродский исповедовал другую точку зрения. Он считал, что его стихов, эссеистики и интервью вполне достаточно. Его готовность давать многочисленные и подробные интервью – в том числе и автобиографического характера, – вызвана была отнюдь не мелким тщеславием, которым он не страдал, но стремлением удовлетворить возможное любопытство и нейтрализовать будущих биографов. Как известно, он решительно возражал против написания его биографий и в предсмертном письме обращался к друзьям с просьбой не сотрудничать с возможными жизнеописателями и самим не заниматься мемуаристикой. Пожелание, конечно же, утопическое, хотя мотивы его понятны. Он смертельно боялся вульгарного и бесцеремонного копания в его личной жизни. И, как мы убедились, боялся не зря…

Вторая книга «Иосиф Бродский глазами современников» – корректная попытка заполнить этот драматический пробел, не нарушая впрямую воли поэта. Интервью построены таким образом, что на первом плане оказываются личность Бродского и жизненные обстоятельства, связывавшие его с рассказчиком. Валентина Полухина проделала огромную работу, опросив десятки людей из России, США, Франции, Польши, Англии, Италии, Швеции, людей, знавших Бродского в разные периоды его жизни с разной степенью близости. В результате образовалась гигантская фреска.

Одно из безусловных достоинств книги в ее многообразии – тут личные друзья Бродского, иногда не имеющие профессионального отношения к литературе, его товарищи‑поэты, Нобелевские лауреаты в том числе, его переводчики, его редакторы и издатели…

Тема «запрета на биографию» возникает в интервью достаточно часто. Надо, однако, понимать, что никакого юридического запрета быть не может. Наследники и душеприказчики Бродского, обладающие всеми правами на его литературное наследие, не могут запретить кому угодно писать воспоминания, научную или популярную биографию поэта.

Своей просьбой Бродский поставил в нелегкое положение тех, кто и в самом деле является его друзьями, но отнюдь не связал руки разного рода фантазерам, а иногда и клеветникам.

Разумеется, рано или поздно неизбежно появление фундаментальной научной биографии Бродского. Это может произойти после выхода академического собрания его сочинений, о котором уже идет речь. Но и это собрание, и эта биография будут неполными, поскольку в начале девяностых годов Бродский наложил запрет на полвека на все личные материалы – письма, дневники, документы, – хранящиеся в Отделе рукописей Национальной Российской библиотеки (С.‑Петербург).

Предлагаемая читателю книга – личность и судьба Бродского глазами десятков хорошо знавших его людей – в некотором роде призвана заменить отсутствующую серьезную биографию и хотя бы отчасти нейтрализовать всякого рода безответственные писания.

Многое в предлагаемых интервью неизбежно субъективно. Многое будет нуждаться в процессе исследований в корректирующем комментарии. Но мы уверены, что и в таком виде книга сделает благое дело, давая широкому читателю представление об одном из крупнейших людей мировой культуры второй половины XX века и в то же время воссоздавая тот жизненный контекст, в котором формировался, жил и умер Пятый нобелевский лауреат русской литературы.

Я. Гордин

 

ДЖОН ЛЕ КАРРЕ [1], 28 МАЯ 1996, ЛОНДОН

 

Это правда, что 22 октября 1987 года вы сидели с Иосифом в Хемстеде в китайском ресторане за ланчем, когда пришло сообщение о Нобелевской премии? Кто именно принес вам туда эту новость? Какова была реакция Иосифа? Не помните ли вы, что он сказал?

Да, мы были в этот момент вместе. Я повел его в китайский ресторан. Теперь он уже закрылся. Я вам покажу место, где он был. Захудалый был ресторанчик, но кормили неплохо, и я туда захаживал. Когда я позвал Иосифа на ланч, я думаю, он принял приглашение по двум причинам: во‑первых, у Рене Брендель[2]не принято было пить, во всяком случае не столько, сколько ему хотелось бы, а во‑вторых, конечно, ему надо было как‑то убить время в ожидании новостей. У меня‑то об этом не было ни малейшего представления. Я просто‑напросто не помнил, что это был как раз момент присуждения Нобелевских премий. Я не люблю литературу в ее общественных проявлениях, литература как индустрия мне противна. Так что пришла моя жена Джейн, мы втроем сели за столик и принялись болтать о том о сем, разговор о пустяках в духе Иосифа – о девушках, о жизни, обо всем, и тут Рене Брендель появилась в дверях. Она крупная немка, высокая, все еще говорит с легким немецким акцентом, весь авторитет и известность ее мужа как бы перешли к ней, и она говорит: «Иосиф, тебе нужно идти домой». А он говорит: «Зачем?» К этому времени он уже выпил два или три больших виски[3]. А она говорит: «Тебе присудили премию». Он говорит: «Какую премию?» А она говорит: «Нобелевскую премию по литературе». Я сказал: «Официант! Бутылку шампанского!» Так что она присела и согласилась на бутылку шампанского. Я у нее спрашиваю: «Вы откуда узнали?» Она говорит: «Шведское национальное телевидение подстерегает Иосифа возле нашего дома». Оставаясь в этот момент единственным трезвомыслящим человеком, я спрашиваю: «Кто вам сказал, почему вы уверены?» Она говорит: «Все шведы говорят». Я говорю: «Ну, знаете, кандидатов‑то три или четыре, так что шведы, может, у каждой двери караулят, нам надо поточнее разузнать, прежде чем мы сможем спокойно выпить шампанского». А тогда как раз издатель Иосифа, Роджер Страус, был в Лондоне, так что Джейн позвонила ему в гостиницу, и он подтвердил, что да, пришло сообщение из Стокгольма о том, что премия присуждена Иосифу. Итак, мы выпили шампанского. Иосиф шампанское не любил, согласился символически, ему хотелось еще виски, но Рене сказала, что ему нужно идти домой, и мы пошли.

Было видно, что он обрадовался?

Погодите, погодите. Выглядел он совершенно несчастным. Так что я сказал ему: «Иосиф, если не сейчас, то когда же? В какой‑то момент можно и порадоваться жизни». Он пробормотал: «Ага, ага…» Когда мы вышли на улицу, он по‑ русски крепко обнял меня и произнес замечательную фразу. Он сказал: «Итак, начинается год трепотни»[4]. Это было великолепно. И потом он отправился приниматься за свои дела. Конечно же, была у Иосифа и другая сторона – он был выдающимся профессионалом. Умел оказать давление на кого надо и, я уверен, делал это.

А вы знаете, что его номинировали на Нобелевскую премию еще в 1980 году?

Нет.

Я как раз была в США, работала над своей первой книгой о поэзии Иосифа, и однажды в апреле или в мае он заметил мимоходом: «В воздухе запахло нобелевкой». Но, как вы знаете, в том году Нобелевскую премию дали Чеславу Милошу, и Иосиф, который, как вы говорите, был исключительно профессионален, очень радовался за Милоша.

Так что, он на самом деле хотел?

О да, хотел.

Я спрашиваю, хотел ли он, потому что выглядел он очень несчастным. Хотя, конечно, есть такая еврейская молитва: «Да не сбудется то, о чем я молю».

Я полагаю, вы встретились с Иосифом тогда не в первый раз. А где и когда вы с ним познакомились?

Я познакомился с ним в доме Рене Брендель, но он у них тогда не останавливался, а снимал что‑то (или кто‑то пустил его пожить) под горкой в Саут Энд Грин, а после ужина у Рене (мы сильно выпили, но были в очень хорошем настроении) мы дошли до его дома и пили там уже вдвоем. У него там была впечатляющая коллекция виски. Это было еще до того, как я побывал в России. После этого мы встречались еще пять‑шесть раз. Ни о чем существенном мы не говорили. Я чувствовал, что ему приятно со мной, а мне было приятно с ним.

Не помните ли вы каких‑то занятных разговоров с Иосифом?

Да, однажды я рассказал ему, как я не интервьюировал Светлану Алилуеву. Дело в том, что, когда она попала к американцам и они прятали ее в Америке, меня и Трумэна Капоте должны были на самолете доставить в ее тайное убежище, где мы могли бы задать ей наши вопросы. Все это дело строго контролировалось ЦРУ, для них это был большой пропагандистский козырь. До того она жила в Индии, и никто не знал, что ее перевезли в Америку. Интервью должно было прежде всего появиться здесь, в Англии, в «Обсервере», затем в «Пари‑ ' матч», который тогда еще был наполовину приличным изданием, и в «Шпигеле», то есть всемирный размах… Грандиозный заход с пропагандистского козыря. Меня попросили показать заранее, для примера, пару вопросов из тех, что я собирался задать. Я понимал, что ничего не знаю о России, и никто из нас в те времена ничего не знал о России, но я решил, что задам два вопроса, которые бы задал любому беглецу (и я задал их на этот раз Иосифу): «Что заставило вас бежать именно в ту страну, в которой вы теперь находитесь?» и «Какие перемены в стране, которую вы покинули, заставили бы вас туда вернуться?» Пришлось Иосифу попотеть.

На второй вопрос он ответил?

На самом деле нет. Знаете, как косноязычен он иногда бывал.

Да, потому что, несмотря на репутацию холодного раци оналиста, он был человек весьма эмоциональный. Даже по‑рус ски он мог быть порой косноязычен, поскольку старался любой ценой избегать клише, о чем бы ни шла речь. Было видно, как он старается найти оригинальный способ для выражения своей мысли. Читал ли он что‑то из ваших романов?

Не имею ни малейшего понятия. Думаю, что нет.

Я думаю, что да, потому что в эссе «Коллекционный экземпляр» имеется прямая аллюзия на одну из ваших вещей: «Что было намного холоднее – это точно. По крайней мере для шпиона, который явился с жары». А вы до того, как познакомились с ним, читали что‑нибудь из его стихов или прозы?

Я читал большинство эссе, которые вошли в книгу «Меньше самого себя». Мне особенно понравились про Ахматову и про Ленинград.

Как вы думаете, какие‑то из этих эссе могли быть написаны англичанином или есть в них нечто, выдающее русскость автора?

Есть, и это напоминает английскую прозу Конрада. Мне никогда не удавалось совместить Бродского, которого я знал, чей английский язык мне казался косноязычным, и Бродского, который вот написал же по‑английски то, что напечатано на этой странице. Я всегда сильно подозревал, что имеет место сложный процесс перевода. Он пишет с утонченностью и с иностранным акцентом, что в грамматическом и синтаксическом отношении получается прекрасно и может быть сравнимо только с Конрадом. Если, читая Конрада, помнить о немецком языке, который, я полагаю, оказал на Конрада самое большое влияние из всех языков, то начинаешь как бы слышать немецкий акцент, и все равно это будет прекрасно. И Конрад ближе, чем кто бы то ни было к великим, развернутым, многоэтажным абзацам Томаса Манна. То же самое чувствуешь, когда читаешь английские эссе Иосифа. Я не могу судить о его стихах. Читал я их много. Но стихи в переводе – это совсем другая история.

Вы верите в то, что только второстепенные поэты могут выглядеть в переводе лучше, чем в оригинале?

Да, в хорошем переводе плохой поэт может выглядеть хорошо, и наоборот. Я не слишком доверяю собственным впечатлениям от его стихов. Я отношусь к ним с уважением, но, когда я это читаю, дух не захватывает. А вот проза замечательная, и мне всегда хотелось у него спросить (только вот мы никогда не говорили ни о чем серьезном), как это происходит. Мне кажется, что в этом отношении он всегда был скрытен. А что вы знаете о его творческом процессе? Ведь он же не владел английским в такой степени.

Его письменный английский намного, намного превосходит разговорный. В интервью, которое мне дал Дерек Уолкотт, переводивший стихотворение Иосифа «Письма династии Минь», сам Уолкотт сказал: «Иосиф слишком щедро приписывает мне этот перевод, это его собственный перевод, я языка не знаю. Мы просто сели рядом, и Иосиф объяснял мне по‑английски строч ку за строчкой, делал таким образом подстрочник, а потом я предлагал поэтический перевод, который он всякий раз отвергал как неподходящий, порой Иосиф стонал от злости и отчаяния и в конце концов сам создавал то, чего требовал от меня».[5]

Как интересно!

Давайте поговорим о двух эссе – «Кембриджское образование» и «Коллекционный экземпляр».

Я читал оба, и мне кажется, что это единственная тема, которой Иосиф не вполне овладел. У него вообще затруднения с Западом, а тут трудность высшего порядка. Он не понял постколониальной анархии, которая царила в этом поколении. Все дело с Блантом[6]и его группой было в том, что их выращивали для власти, и они были зачарованы властью как таковой, возможностями применения власти. Настолько, что если тебе самому власть недоступна, начинаешь задумываться о занятных альтернативах.

Похоже, что он винит кембриджскую систему образования в том, что оттуда вышли трое из четверки самых знаменитых советских шпионов, когда пишет, что «при отсутствии религиозного воспитания единственным источником нравственного образования становится для нас история». Вы согласны с этой критикой Кембриджа?

Он не сумел достаточно основательно разобраться в этом.

Все эти люди были связаны круговой порукой. В собственных глазах они были отчуждены от общества, связаны одним заговором, сексуальным заговором. Самой своей природой они были отчуждены от ортодоксальной общественной структуры. Как замечательно было мечтать о свободной любви, единственном виде любви, им доступном; о далеком эдеме, с которым познакомиться поближе они не хотели. Так что вина тут романтизма, а не Кембриджа.

Почему же, вы полагаете, столь многие западные интеллектуалы, игравшие видную роль в европейской и американской культурной жизни, становились советскими агентами или охотно помогали Советам, когда возникала в них нужда? В большинстве случаев это не было связано с гомосексуализмом.

Самая первая книга о Филби, которая вышла у нас (она, между прочим, нарушила все законы о государственных сек ретах, какие только существовали), была подготовлена груп пой журналистов из «Санди Тайме». Я написал к ней предисловие, которое на днях перечитал. Оно немножко недотянуто, но все же там есть здравое зерно. Я полагал (и полагаю), что дело было в первую очередь в секретности, которой окружил себя Советский Союз, при этом самой глубокой тайной Советов было то, насколько примитивна, малоэффективна и тиранична была их государственная система. Для моего поколения так и осталось загадкой, как же открытые процессы (над «врагами народа») не открыли глаза людям вроде Филби.

Потом, когда становишься старше, начинаешь понимать, что они были влюблены в идею перестройки общества, в очищение нации, они рассматривали это как великую поступь истории, великие общественные перемены, необходимые для создания совершенного общества. Так что чем больше они читали о преследованиях, о расправах, тем больше им казалось, что наконец‑то что‑то происходит в мире, который был таким инертным и скучным.

Иосиф очень прав в том отношении, что шпионить порой чрезвычайно занимательно: времени на это уходит немного, тебе самому это дает ощущение собственного всесилия, это способ поместить себя в центр дел человеческих, по крайней мере так кажется. А шпионские ведомства сами по себе очень традиционны и ортодоксальны, все делается там по правилам. Великие ученые, великие писатели, великие ведомства никогда не бывают прагматичны и неортодоксальны, все они отличаются покорностью обычаям. Любопытно, что зачастую стать шпионом (в пользу чужой страны) значит броситься в объятия другой ортодоксии, стремясь убежать от той, которая тебя вскормила.

Как вы думаете, что побудило его написать о Филби и других шпионах? «Чтобы заглушить приступ сильного отвращения» при виде лица Филби на почтовой марке, как он писал? Или он воспользовался поводом, чтобы произвести еще одно исследование в области «вульгарности человеческого сознания»? Или что‑то совсем иное?

Не знаю, но когда я познакомился с Сахаровым, который мне ужасно понравился (это было в Ленинграде, когда он еще назывался Ленинградом), он стал мне задавать те же самые вопросы о шпионах. В случае Сахарова для меня было и очевидно, что передо мной человек огромной личнои смело сти; как и Иосиф, он один на один бросил вызов деспотическому режиму, пошел наперекор власти в обществе, где это было крайне опасно, тогда как Филби и Клаус Фукс, которым особенно интересовался Сахаров, пошли по пути обмана в открытом обществе. Вот что занятно. Наше открытое общество открыто не без ограничений, в нем есть недостатки, все беды, о которых мы с вами знаем, однако если мы им недовольны, то мы можем кричать об этом во всю глотку, писать об этом, и никто нас в тюрьму не посадит. Но Филби мира сего не хотелось этого замечать. Они предпочитали видеть свою страну как опасный монолит, управляемый безумцами и т. п., что, как они сами в глубине души знали, не было правдой. И они предпочитали тянуться к противоположному монолиту, который по определению должен быть чист. Мне кажется, именно это очень занимало Сахарова. Особенно по тому, что в его жизни мог весьма реально быть и такой вариант – стать не диссидентом, а просто шпионом. Сохранить все привилегии, иметь спокойную семейную жизнь, послать детей в лучшие учебные заведения, и при этом совесть его была бы спокойна. У Иосифа, наверное, были сходные мысли, потому что в изгнании у человека есть много времени, чтобы поразмышлять о том, кому он сохраняет лояльность. Для меня он всегда оставался изгнанником. Мне было очень интересно, чем именно это было для него, когда он столкнулся с проблемой: возвращаться ли в Россию. Хотя бы в этом смысле его смерть была провиденциальна. Это, должно быть, был очень трудный последний акт его драмы.

Он однажды сам подстроил себе ловушку, когда в 1983 году на вопрос «Вернулись бы вы в Россию?» ответил: «Я бы вернулся в Россию исключительно при одном обстоятельстве: если бы там опубликовали все мною написанное… собрание сочинений» [7]. После того, как все его сочинения были там опубликованы, ему пришлось придумывать сотни оправданий, шутливых, простых и очень серьезных, объясняя, почему он не возвращается.

Наверное, это было бы ему трудно. Как мы все знаем, Солженицын писал о Западе негативно, а что Иосиф думал о Западе, по‑настоящему я не знаю, но о России он писал замечательно.

Он также был влюблен в Англию, в английский язык. Как вы объясняете его пожизненную влюбленность во все английское?

Ему нравилась самоирония. Ему всегда доставляло удовольствие самого себя ставить на место. Ему нравились кодифицированные отношения между людьми, а англичане в этом весьма преуспели. Думаю, что ему также нравилось, что здесь не выражают эмоций, потому что это давало свободу его воображению – воображать, что люди чувствуют на самом деле. Наконец, в нашем лучшем варианте мы очень хорошие, очень приятные люди. В худшем – мы кошмарны. Я мог бы влюбиться в Россию по тем же причинам. Но в то же самое время меня всегда занимало, в какой степени мы для Иосифа «иностранцы», в какой степени здесь все еще для него «заграница». Мне было вполне ясно, что я имею дело с большим талантом, который как бы отчасти осиротел, отчасти как бы бродит в поисках родителей. О нем думают как о человеке женолюбивом, но на самом деле он был очень скор на дружбу с мужчинами. И в этом смысле ему, наверное, не хватало своего круга, своей юности.

Да, русская близость дружеских связей на Западе неизве стна – тесные и требовательные дружбы.

Да, я знаю, очень интенсивные.

Но вокруг Иосифа всегда были люди, друзья, особенно в Америке, где ему нравился демократизм общения.

При условии, что он – главный.

Иосиф также был влюблен в язык как таковой. Однажды он сказал, что если бы ему пришлось сделать выбор, расстаться либо с английским, либо с русским – он бы сошел с ума. Сам по себе процесс писания эссе по‑английски имел для него огромное значение, доставлял ему такое удовольствие, что он не мог бы без этого обойтись. Он еще и стихи пробовал писать по‑английски, а под конец стал собственным переводчиком.

Мое восхищение им было скорее политическим, чем поэтическим. Меня восхищала отвага, храбрость, которую он проявил в 1964 году.

Да, этого у него в самом деле было хоть отбавляй – отваги.

К тому же, когда встречаешь такого человека, как Иосиф, чувствуешь, видишь нечто в глубине взгляда, внутреннюю энергию. Мне интересно, как представлял себе Иосиф свою дальнейшую литературную жизнь. Где она должна была происходить? Какая песчинка была между створками? Чему предстояло стать творческим раздражителем?

Но он знал, что умирает. На самом деле он заигрывал со смертью задолго до срока, со времен первого инфаркта, если не раньше. Я помню наш разговор после первой операции на сердце. Я сказала: «При условии, что вы бросите курить, Иосиф, вам еще лет десять гарантировано». Он ответил: «Валентина, жизнь замечательна именно потому, что гарантий нет, никаких, никогда». Если бы вы вовсе не были знакомы с Иосифом, каким бы вы его себе представляли, прочитав, скажем, «Коллекционный экземпляр»?Автор – поэт? университетский профессор? любитель‑психолог? Его анализ явления правилен? глубок? поверхностен?

Для меня было увлекательно то, что Иосиф вообще заинтересовался шпионскими делами, потому что с этим связаны все основные вопросы литературы: кто я такой? перед кем я несу ответственность? кому я верен? что для меня истинно? Вы исследуете мир, исследуя в то же время самого себя. Именно создаете контраст между своими чувствами и своим поведением. Вам мое общество может быть противно, но я об этом никогда не узнаю, поскольку у нас вежливые формы существования. Может быть, вы донесете обо мне новому КГБ – я об этом не узнаю никогда. В некотором роде русские до Фрейда узнали о психологии больше, чем после.

Потому что это было связано с выживанием.

Да, с выживанием, отсюда проникновенность русской литературы. Инстинктивно у русских больше понимания человеческой природы, чем у любого ученого специалиста. Я полагаю, Иосиф обо мне знал больше, чем психоаналитик узнал бы за двадцать лет.

Если это так, то это еще и потому, что он поэт. Вы сейчас сформулировали то, что Иосиф сказал в одном из своих интервью: «Я всегда полагал и до сих пор полагаю, что человеческое существо должно определять себя, в первую очередь, не этнически, не расой, не религией, не мировоззрением, не гражданством и не географической, какой бы она ни была, ситуацией, но прежде всего спрашивая себя: „Щедр ли я? Лгун ли я?“»

 

Перевод с английского Льва Лосева

 

МИХАИЛ ХЕЙФЕЦ [8], ИЮЛЬ 2004, МОСКВА

 

Когда вы впервые услышали имя Иосифа Бродского?

В молодые годы у меня был друг (одно время – самый близкий мне человек), обладавший особым даром – Владилен Травинский, отставной милиционер, журналист, автор популярных тогда книжек про Черную Африку. Владька обладал совершенно удивительным природным талантом – организатора общественных сил. Вокруг него всегда крутилась куча необыкновенно интересных людей, и так «притягательно» этот человек был устроен, обладал таким чутьем на перспективные таланты, что они задерживались в его кругу надолго. Я без конца посещал его съемную квартирку на Пионерской улице и оказался к той компании «сопричастен»…

Через Травинского я познакомился с Борей Стругацким (тогда всего лишь – соавтором «Страны багровых туч»), с Мишей Шемякиным (для него Владька организовал самую первую в жизни этого художника персональную выставку в журнале «Звезда», где Травинский служил), да и с другими, впоследствии известными людьми…

Однажды Владька принес на службу, в редакцию «Звезды», десяток стихов, переписанных ручкой на листиках – едва ли не автографы неизвестного поэта. Откуда он их добыл – я не спрашивал, думаю, через Сэнди Конрада (Александра Кондратова). Было это примерно в конце 1959‑го либо в начале 1960 года. Проглядев их, я понял с первого мига, что передо мной стихи поэта, о каком мечтает любое поколение. Там были юношеские стишки, которые Бродский потом всячески скрывал от публикаций – о них его поэтический учитель Евгений Рейн как‑то упомянул: «Обычные геологические вирши»… Верно, но ведь Рейн и сам, причем сразу, с первого прочтения, прочувствовал необычность личности автора, особость его, ни на кого из пишущей братии в Ленинграде непохожего – потому и обратил на него внимание, потому выделил сразу – сам признался… Прощай, позабудь и не обессудь. А письма сожги, как мост.

Что необычного вы заметили в юношеских стихах Бродского?

Ну не соединял никто любовную лирику с таким тропом – «как мост»! Это прозвучало как взрыв из совершенно другой сферы. Из стихов про войну, что ли… И тот и другой жанры были нам привычны, но вот смешение вызывало эффект «балдежа»… Стихи заканчивались так: «Я счастлив за тех, которым с тобой, может быть, по пути…» От этого внезапного сомнения – «может быть» – мы и приходили тогда в возбуждение… Как выразился потом Яков Гордин, «успели вскочить в этот поезд»!

Каким Бродский показался поначалу?

Боюсь, сегодня это не будет понятно никому. Мы жили в как бы вполне нормальном мире, в Пространстве социализма, то есть в обществе, задуманном как гармоническое и, следовательно, в принципе – бесконфликтное. Люди в нем нормально гордились, что имеют «непрерывный стаж», то есть всю жизнь работали на одном и том же рабочем месте; жили чаще всего на одной и той же «жилплощади» всю жизнь! Поездки за границу, новые страны, даже новые края в своей стране виделись роскошью, доступной лишь немногим везунчикам. Как правило, любая новизна была разовым, сюрпризным товаром. Все заботы их (нашей?) жизни были обычными, общечеловеческими: дожить спокойно от получки до получки, завоевать в виде доказательства своих достоинств новую женщину (мужчину), сделать карьеру, ну и славу добыть хорошо бы… Стихи Бродского вырывали нас из ровно‑ бесконфликтного житейского пространства, из пошлости (обыкновенности) нормального быта, мы вспоминали, что существует Время, Дух, Бог. Нас как бы предупредили, что есть предел у обычных желаний, у людской нормальной похоти – имя ему смерть, что существуют варианты иной жизни, чем наша попрыгучая суета советских сует… Иосиф восславил Язык, который им якобы водил, но на самом‑то деле я об этом никогда не посмел бы при жизни ему сказать выучивал советских (не только советских, как выяснилось в итоге) читателей жить по‑иному… Сам он в это никогда даже перед смертью – не смел, да и не желал поверить! Но мне видится – так было.

Позднее Бродский гордился тем, что вернул русской поэзии слово «душа». А трогал ли он души своих современников?

Кто‑то сравнил его с «укротителем кобр», скрывавшихся в душах современников – юнцов и девиц. Флейтой своей поэзии он вызывал скрытые страсти из тьмы тайников – заставляя души танцевать перед ним. Помню, в той, первой читанной мной подборке были «Пилигримы». Поразительно новым словом прозвучали для нас эти обычные сегодня, наверное, стихи (тоже трудно это понять) – восславление не активных строителей мира, к чему нас десятилетиями приучали футуристы, конструктивисты, соцреалисты – Маяковский, Луговской, Тихонов, Сельвинский… Бродский приоткрыл, что соль мира таится и в чудаках, и в юродивых на обочине жизни, в тех, кто «гуляет сам по себе». Как киплинговские кошки!.. Еще помню из подборки «Стихи о Мигуэле Сервете»: сам персонаж завораживал меня со школьной парты, еретик, сожженный не инквизицией, а врагами ее, теми самыми, коих инквизиция истребляла… Напоминание о судьбе одиноких упрямцев!

Травинский приносил, помнится, и более поздние сочинения (запомнилось, напомнилось, – «Каждый пред Богом наг, жалок, наг и убог»), в общем, рукописи доходили до меня ручьем!

А когда вы лично познакомились с Бродским?

Лично я познакомился с Иосифом случайно – вроде в «Звезде», куда он зачем‑то забрел. Наверно, пообщаться…

Потом уже мы виделись в Публичной библиотеке – на широкой площадке перед входом наверх, к читальным залам, и вбок, в Рукописный отдел, там обычно собирались «говоруны», компании приятелей, обмениваясь мнениями и информацией. Помню, стоим втроем – с уже покойными историком Борисом Коганом (одним из авторов «Мифологического словаря») и Дмитрием Балашовым, впоследствии историческим писателем, а тогда моим коллегой‑аспирантом… Подходит Иосиф, молча, угрюмо, сонно слушает байки. Не вмешивается в беседы мудрых историков… А мы‑то заливаемся, хвосты распускаем, пытаясь друг другу понравиться. Боря Коган говорит: «А еще есть такая гипотеза: пирамиды в Центральной Америке выстроили пропавшие десять колен Израилевых…» Слышу странный звук сбоку: Иосиф встрепенулся. Сказал неожиданное: «О!» и опять замолчал. Но я заметил в этот миг другое, живое лицо!

Почти все, знавшие Бродского, рассказывают какой‑нибудь забавный эпизод, связанный с ним. Найдется ли таковой в вашей памяти?

Забавный эпизод произошел через год (или позже?): вместе с Травинским мы сработали первый сценарий – для фильма «Николай Кибальчич» (режиссер В. Мельников). Лента получила хорошую прессу, первую категорию, прочие причиндалы. И вызывает меня на «Леннаучфильм» редактор В. Кирнарский: «Миш, с тобой хочет поговорить наш заслуженный режиссер» (кажется, фамилия его была Гайворонский, но за давностью лет, возможно, что‑то перепутал. Не придавал детали никакого значения! Ну хочет познакомиться, так пусть хочет…). У «заслуженного человека» оказалась просьба: «Надоело работать со старыми авторами. Хотелось бы получить сценарий от какого‑нибудь молодого таланта. Вы можете рассказать, кого в Ленинграде стоит пригласить на студию – из талантливой молодежи?» О, на это я всегда готов! И начал петь гимны своим приятелям, нуждавшимся в работе, в куске хлеба, каждую характеристику завершал, естественно, координатами – адресом и телефоном. Под конец сообщаю: «Самый талантливый человек в нашем городе – Иосиф Бродский. Если бы вы могли помочь ему, было бы истинное благодеяние. Совсем молодой человек, среднюю школу не кончил, подрабатывает в геологических партиях рабочим, в семье его считают пропащим… Если бы смогли дать ему какой‑то заработок… Поверьте, никого лучше, никого талантливее в Питере не найдете! И заодно поможете его ситуации дома!» И разливаюсь соловьем, ибо почувствовал – вот тут клюет! искренно не понимал – в силу особенностей собственного дара, – что есть люди типа Иосифа, которые не могут писать на заказ, не в силах творить вопреки избранному жанру или выработанному стилю… В моем поведении работал чисто практический подход: надо помогать таланту «пробиться» в советское кино! Смешно, конечно, рассказывать про этакие штучки, но историю не перепишешь… Режиссер слушал, а потом говорит: «Адрес и телефон не нужен. Бродский – мой племянник. Мы в семье действительно считали его пропащим пареньком, но раз уж такой человек, как вы, его цените…» Я потом начисто позабыл смешной разговор, а вспомнил его случайно, через много лет, когда Марамзин в 1973 году прислал мне на дом три тома собрания сочинений Иосифа для написания предисловия, в одном из томов и увидел текст сценария, если не ошибаюсь, «Сады Павловска», а в примечании от редакции (то есть, видимо, от Марамзина) говорилось, что по сценарию был‑таки снят фильм, получил в главке высокую оценку – но с некоей оговоркой: Министерство кинематографии рекомендовало студии «Леннаучфильм» переделать закадровый текст! Все‑таки у них служили молодцы в главке, люди с чутьем! Ведь имя Бродского не было запретным. И известным оно еще не было – никому, кроме гор сточки питерских любителей рукописной поэзии. Но чиновники в Москве, восхищаясь лентой, учуяли‑таки в ритмах неизвестного автора чуждый им запах. И попросили – убрать его! Что на свой лад, конечно, доказывает: они тоже были люди талантливые! В своем деле.

Встретился с Кирнарским, и он, усмехаясь, рассказал, как трудно было ему работать с новым сценаристом, как, придя на просмотр, Бродский гаркнул: «Это вы – редактор? Вас надо распять на экране!»

Как бы вы назвали ваши отношения с Иосифом в те годы? Дружбой? Хорошим знакомством?

Мы, что называется, вовсе не были с Иосифом «накоротке». Поэтому сегодня возникают в памяти странные разрозненные сценки: вот на выпускном вечере в токсовской заочной школе я кричу «во весь голос» своим ученикам‑железнодорожникам: «Запомните, мы живем в эпоху Иосифа Бродского! Запомните это имя сегодня!» Они смеются: ну выпил учитель на выпуске, с кем не случается! Еще помню, как в квартире у Травинского Иосиф впервые читал «Шествие». Считалось это действо собравшимися литераторами неким событием: первая большая поэма, написанная Иосифом! (Или ошибаюсь? «Авраам и Исаак» написаны были раньше или позже? Точн<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: