М.Е. Салтыков-Щедрин. Фотография. 1980-е гг. 18 глава




Ночью, около одиннадцати часов, лекарь приехал. Осмотрел больного, пощупал пульс и объявил, что есть «жарок». Затем приказал натереть пациента оподельдоком и заставил его два катышка проглотить.

– Жарок есть, но вот увидите, что от оподельдока все как рукой снимет! – солидно объявил он.

Лекаря накормили и уложили спать, а Сережа всю ночь метался и пылал, как в огне.

Несколько раз будили лекаря, но он повторял приемы оподельдока и продолжал уверять, что к утру все как рукой снимет.

Сережа бредил; в бреду он повторял: «Христос… Правда… Рассошников… Мартын…» и продолжал шарить вокруг себя, произнося: «Где? где?..» К утру, однако ж, успокоился и заснул.

Лекарь уехал, сказав: «Вот видите!» – и ссылаясь, что в городе его ждут другие пациенты.

Целый день прошел между страхом и надеждой. Покуда на дворе было светло, больной чувствовал себя лучше, но упадок сил был настолько велик, что он почти не говорил. С наступлением сумерек опять открылся «жарок» и пульс стал биться учащеннее. Марья Сергеевна стояла у его постели в безмолвном ужасе, усиливаясь что-то понять и не понимая.

Оподельдок бросили; няня прикладывала к голове Сережи уксусные компрессы, ставила горчичники, поила липовым цветом, словом сказать, впопад и невпопад употребляла все средства, о которых слыхала и какие были под рукою.

К ночи началась агония. В восемь часов вечера взошел полный месяц, и так как гардины на окнах, по оплошности, не были спущены, то на стене образовалось большое светлое пятно. Сережа приподнялся и потянул к нему руки.

– Мама! – лепетал он, – смотри! весь в белом… это Христос… это Правда… За ним… к нему…

Он опрокинулся на подушку, по-детски всхлипнул и умер.

Правда мелькнула перед ним и напоила его существо блаженством; но неокрепшее сердце отрока не выдержало наплыва и разорвалось.

 

ДОПОЛНЕНИЯ И ПРИЛОЖЕНИЯ

 

МАЛА РЫБКА, А ЛУЧШЕ БОЛЬШОГО ТАРАКАНА [34]

 

Воблу поймали, вычистили внутренности и вывесили на веревочке на солнце: пускай провялится. Повисела вобла денек-другой, а на третий у ней и кожа на брюхе сморщилась, и голова подсохла, и мозг, какой в голове был, выветрился, дряблый сделался.

И стала вобла жить да поживать note_229.

– Хорошо теперь мне, – говорила вяленая вобла, – ни лишних мыслей, ни лишних чувств, ни лишней совести – ничего у меня не будет! Все лишнее выветрили, вычистили и вывялили, и буду я свою линию полегоньку до потихоньку вести!

Что бывают на свете лишние мысли, лишняя совесть, лишние чувства – об этом, еще живучи на воле, вобла слышала. И никогда, признаться, не завидовала тем, которые такими излишками обладали. От рождения она была вобла степенная, не в свое дело носа не совала, за «лишним» не гналась, в эмпиреях не витала и неблагонадежных компаний удалялась. Еще где, бывало, заслышит, что пискари об конституциях болтают, – сейчас налево кругом и под лопух схоронится. Однако же и за всем тем не без страху жила, потому что неровен час, вдруг… «Мудреное нынче время! – думала она, – такое мудреное, что и невинный за виноватого как раз сойдет! Начнут, это, шарить, а ты около где-нибудь спряталась – ан и около пошарят! Где была? по какому случаю? каким манером? – Господи, спаси и помилуй!» Стало быть, можете себе представить, как она была рада, когда ее изловили и все мысли и чувства у ней выхолостили! «Теперь милости просим! – торжествовала она, – когда угодно и кто угодно! теперь у меня все доказательства налицо!»

Что именно разумела вяленая вобла под названием «лишних» мыслей и чувств – мне неизвестно; но что, действительно, на наших глазах много лишнего завелось – с этим и я не согласиться не могу. Сущности этого лишнего никто еще не называл по имени, но всякий смутно чувствует, что куда ни обернись – везде какой-то привесок выглядывает. И хоть ты что хочешь, а надобно этот привесок или в расчет принять, или так его обойти, чтобы он и не подумал, что его надувают. Все это порождает тьму новых забот, осложнений и беспокойств вообще. Хочется, по-старинному, прямиком пройти, ан прямик буреломом завалило, промоинами исковеркало – ну, и ступай за семь верст киселя есть. Всякий партикулярный человек нынче эту тягость сознает, а какое для начальства от того отягощение – этого ни в сказке сказать, ни пером описать. Штаты-то старинные, а дела-то новые; да и в штатах-то в самых уж привески завелись. Прежде у чиновника-то чугунная поясница была: как сел на место в десять часов утра, так и не встает до четырех – все служит! А нынче придет он в час, уж позавтракавши; час папироску курит, час куплеты напевает, а остальное время – около столов колобродит. И тайны канцелярской совсем не держит. Начнет одно дело перелистывать – «Посмотрите, какой курьез!», за другое возьмется – «Глядите! ведь это – отдай всё, да и мало!» Наберет курьезов с три короба да к Палкину обедать. А как ты удержишься, чтобы курьезом стен Палкина трактира не огласить! Да ежели, я вам доложу, за каждую канцелярскую нескромность будет каторга обещана, так и тогда от нескромностей не уйти!

Спрашивается: с кем же тут начальству подняться! У всех есть пособники, а у него нет; у всех есть укрыватели, а у него нет! Как тут остановить наплыв «лишнего» в партикулярном мире, когда в своей собственной цитадели, куда ни вскинь глазами,– везде «лишнее» так и хлещет через край!

Нет, как хотите, а надо когда-нибудь эти привески счесть да и присмотреться к ним. Узнать: откуда они пришли? зачем? куда пролезть хотят?

Очень, впрочем, возможно, что вобле эти вопросы и на ум совсем не приходили. Однако повторяю: и она, вместе с прочими, когда на воле жила, чувствовала, что от привесков ей мат. И только тогда, когда ее на солнце хорошенько провялило и выветрило, когда она убедилась, что внутри у нее ничего не осталось, – только тогда она ободрилась и сказала себе: «Ну, теперь мне на все наплевать!»

И точно: теперь она, против прежнего, сделалась куда солиднее и благонадежнее. Мысли у ней – резонные, чувства – никого не задевающие, совести – на медный пятак. Сидит себе с краю и говорит, как пишет. По улице пойдет, встретится с кем-нибудь – откровенно мнение свое выскажет и всех основательностью восхитит. Не рвется, не мечется, не протестует, не клянет, а резонно об резонных делах калякает. О том, что тише едешь, дальше будешь, что маленькая рыбка лучше, чем большой таракан, что поспешишь – людей насмешишь и т. п. А всего больше о том, что уши выше лба не растут.

– Ах, воблушка! как ты скучно на бобах разводишь! точно тебя тошнит! – воскликнет собеседник, ежели он из свеженьких.

– И всем скучно сначала, – стыдливо ответит воблушка.– Сначала – скучно, а потом – хорошо. Вот как поживешь на свете, тогда и об воблушке вспомнишь, скажешь: «Спасибо, что уму-разуму учила!»

Да нельзя и не сказать спасибо, потому что, ежели по правде рассудить, так именно только одна воблушка в настоящую центру попала. Бывают такие обстановочки, когда подлинного ума-разума и слыхом не слыхать, а есть только воблушкин ум-разум. Люди ходят, как сонные, ни к чему приступиться не умеют, ничему не радуются, ни о чем не печалятся. И вдруг в ушах раздается убаюкивающий шепот: «Потихоньку да полегоньку, двух смертей не бывать, одной не миновать…» Это она, это воблушка шепчет! Спасибо тебе, воблушка! правду ты молвила: двух смертей не бывать, а одна искони за плечами ходит!

Не явись на выручку воблушка, одно бы оставалось – пропасть. Но она не только на убежище указала, а целую цитадель создала. Вот уж там-то все шито да крыто, там-то уж ни о каких привесках и слыхом не слыхать! Есть захотелось – ешь! спать вздумалось – спи! Ходи, сиди, калякай! К этому и привесить-то ничего нельзя. Ты никого не тронешь, и тебя никто не тронет. Спите, други, почивайте!

– И откуда у тебя, воблушка, такая ума палата? – спрашивают ее благодарные пискари, которые, по милости ее советов, целы остались.

– От рожденья бог меня разумом наградил, – скромно отвечает воблушка, – а сверх того, и во время вяленья мозг у меня в голове выветрился… С тех пор и начала я умом раскидывать…

И действительно: покуда наивные люди в эмпиреях витают, воблушка только умом раскидывает и тем пользу приносит. Никакие клеветы, никакое человеконенавистничество, никакие змеиные передовые статьи не действуют так воспитательно, как действует скромный воблушкин пример. «Уши выше лба не растут!» – ведь это то самое, о чем древние римляне говаривали: «Respice finem!" note_230 Только более ко двору.

Хороша клевета, а человеконенавистничество еще того лучше, но они так сильно в нос бьют, что не всякий простец вместить их может. Все кажется, что одна половина тут наподлена, а другая – налгана. А главное, конца-краю не видишь. Слушаешь или читаешь и все думаешь: «Ловко-то ловко, да что же дальше?» – а дальше опять клевета, опять яд… Вот это-то и смущает. То ли дело скромная воблушкина резонность? «Ты никого не тронь – и тебя никто не тронет!» – ведь это целая поэма! Тускленька, правда, эта пресловутая резонность, но посмотрите, как цепко она человека нащупывает, как аккуратно его обшлифовывает! Когда клевета поизмучает да хлевный яд одурманит, когда человек почувствует, что нет во всем его организме места, которое бы не ныло, а в душе нет иного ощущения, кроме безграничной тоски, – вот тогда-то и выступает воблушка с своими скромными афоризмами. Она бесшумно подкрадывается к искалеченному и безболезненно додурманивает его. И, приведя его к стене, говорит: «Вон сколько каракуль там написано – это для тебя занятие! Всю жизнь разбирай – всего не разберешь!»

Смотри на эти каракули, и ежели есть охота – доискивайся их смысла. Тут все в одно место скучено: и заветы прошлого, и яд настоящего, и загадки будущего. И над всем лег густой слой всякого рода грязи, погадок, вешних потоков и следов непогод.

Все это отлично поняла вяленая вобла, или, лучше сказать, не сама поняла, а принес ей это понимание тот процесс вяления, сквозь который она прошла. Все поприща поочередно открывались перед ней, и на всяком она службу сослужила. Везде она свое слово сказала, слово пустомысленное, бросовое, но именно как раз такое, какого, по обстоятельствам, лучше не надо.

Затесавшись в ряды бюрократии, она паче всего на округлении периодов настаивала. Без округления, резонно утверждала воблушка, никак следы замести нельзя. На свете существует множество всяких слов, но самые опасные из них – это слова прямые, настоящие. Никогда не нужно настоящих слов говорить, потому что из-за них изъяны выглядывают. А ты пустопорожнее слово возьми да и начинай им кружить. И кружи, и кружи; и с одной стороны загляни, и с другой забеги; умей «к сожалению, сознаться» и в то же время не ослабеваючи уповай; сошлись на дух времени, но не упускай из вида и разнузданности страстей. Тогда изъяны стушуются сами собой, а останется одна воблушкина правда. Та вожделенная правда, которая помогает нынешний день пережить, а об завтрашнем – не загадывать.

Забралась вяленая вобла и в ряды «излюбленных» – и тут службу сослужила. Поначалу излюбленные довольно-таки гордо себя повели: «Мы-ста, да вы-ста… повергнуть наши умные мысли на усмотрение!» Только и слов. А воблушка сидит себе скромненько в углу и думает про себя: «Ладно! моя речь еще впереди». И действительно: раз повергли, в другой – повергли, в третий – опять было повергнуть собрались, да концов с концами свести не могут. Вот тут-то воблушка и оказала себя. Выждала минутку, когда у всех в горле пересохло, и говорит: «Повергать, говорит, мы только тогда можем, коли нас спрашивают, а ежели не спрашивают, то должны мы сидеть смирно и получать присвоенное содержание».– «Как так? почему?» – «А потому, говорит, что так исстари заведено: коли спрашивают – повергай! а не спрашивают – сиди и памятуй, что выше лба уши не растут!» И вдруг от этих простых воблушкиных слов у всех словно пелена с глаз упала!

– Откуда у тебя такая ума палата? – обступили ее со всех сторон, – ведь кабы не ты, мы, наверное бы, с Макаром, телят не гоняющим, познакомились!

А воблушка скромно радовалась своему подвигу и объясняла:

– Оттого я так умна, что своевременно меня провялили. С тех пор меня точно свет осиял: ни лишних чувств, ни лишних мыслей, ни лишней совести – ничего во мне нет.

– Правильно! – согласились излюбленные люди и тут же раз навсегда постановили: – Коли спрашивают – повергать! а не спрашивают – сидеть и получать присвоенное содержание…

Пробовала вяленая вобла и заблуждения человеческие судить – и тоже хорошо у ней вышло. Тут она наглядным образом доказала, что ежели лишние мысли и лишние чувства без нужды осложняют жизнь, то лишняя совесть и тем паче не ко двору. Лишняя совесть наполняет сердца робостью, останавливает руку, которая готова камень бросить, шепчет судье: «Проверь самого себя!» А ежели у кого совесть, вместе с прочей требухой, из нутра вычистили, у того завсегда камней – полна пазуха. Смотрит себе вяленая вобла, не сморгнувши, на заблуждения человеческие и знай себе камешками пошвыривает. Каждое заблуждение у ней под номером значится, и против каждого камешек припасен – тоже под номером. Остается только нелицеприятную бухгалтерию вести. Око за око, номер за номер. Ежели следует искалечить полностью – полностью искалечь. Ежели следует искалечить в частности – искалечь частицу. И так она этою своею резонностью всем понравилась, что про совесть скоро никто и вспоминать без смеха не мог…

Но больше всего была богата последствиями добровольческая воблушкина деятельность по распространению здравых мыслей в обществе. С утра до вечера не уставаючи ходила она по градам и весям и все одну песню пела: «Не расти ушам выше лба! не расти!» И не то чтоб с азартом пела, а солидно, рассудительно, так что и рассердиться на нее было не за что.

Надо сказать, впрочем, правду; общество, к которому обращались поучения воблы, не представляло особенной устойчивости. Были в нем и убежденные люди, но более преобладал пестрый человек.

Убежденные люди надрывались, мучались, метались, вопрошали и, вместо ответа, видели перед собой запертую дверь. Пестрые люди следили в недоумении за их потугами и в то же время ощущали присутствие железного кольца, которое с каждым днем все больше и больше стягивалось. «Кто-то нас выручит? кто-то подходящее слово скажет?..» – ежемгновенно тосковали они, озираясь кругом.

При таких условиях обыкновенно наступает короткий период задумчивости: пестрые люди уже решились, но, для начала, еще стыдятся. Затем пестрая масса начинает мало-помалу волноваться. Больше, больше – и вдруг вопль: «Не растут уши выше лба, не растут!»

Общество отрезвилось. Происходит процесс поголовного освобождения от лишних мыслей, лишних чувств и лишней совести. Это зрелище до такой степени умилительное, что даже клеветники и человеконенавистники на время умолкают. Они вынуждены сознаться, что простая вобла, с провяленными молоками и выветрившимся мозгом, совершила такие чудеса отрезвления, о которых они и гадать не смели.

Но увы! – этому скромному торжеству был сужден скорый и немилостивый конец. Не успело оно достигнуть своего апогея, как человеконенавистничество уже прозрело. Оно поняло, что ежели будет принят воблушкин метод мирного приведения рода человеческого в остолбенение, то в кознодействах его не встретится больше надобности. Что здание свар, лжей и клевет, с таким усилием воздвигнутое, окажется стоящим на песке и рухнет само собой…

Тревожимые опасениями, злопамятные открыли поход.

– Прекрасно, – говорили они, – мы с удовольствием допускаем, что общество отрезвилось, что химера упразднена, а на место ее вступила в свои права здоровая, неподкрашенная жизнь. Но надолго ли? но прочно ли наше отрезвление? – вот в чем вопрос. В этом смысле мирный характер, который ознаменовал процесс нашего возрождения, наводит на очень серьезные мысли. До сих пор мы знали, что заблуждения не так-то легко полагают оружие даже перед очевидностью совершившихся фактов, а тут вдруг, нежданно-негаданно, благодаря авторитету пословицы – положим, благонамеренной и освященной вековым опытом, но все-таки не более как пословицы, – является радикальное и повсеместное отрезвление! Полно, так ли это? искренно ли состоявшееся на наших глазах обращение? не представляет ли оно искусного компромисса или временного modus vivendi note_231, допущенного для отвода глаз? И нет ли в самых приемах, которыми сопровождалось возрождение, признаков того легковесного либерализма, который, избегая такие испытанные средства, как ежовые рукавицы, мечтает кроткими мерами разогнать тяготеющую над нами хмару? Не забывается ли при этом слишком легко, что общество наше есть не что иное, как разношерстный и бесхарактерный агломерат всевозможных веяний и наслоений, и что с успехом действовать на этот агломерат можно лишь тогда, когда разнообразные элементы, его составляющие, предварительно приведены к одному знаменателю?

Некоторое время, впрочем, эта инсинуация оказывала мало действия. Слишком уже явную услугу оказала воблушка, чтоб можно было легко потрясти ее авторитет. По милости ее, был найден настоящий, здоровый тон жизни, который сейчас же усвоили, сначала в салонах, потом в трактирах, потом… Дамочки радовались и говорили: «Теперь у нас балы начнутся». Гостинодворцы развертывали материи и ожидали оживления промышленности.

Но увы! – балы кончились, и все шампанское, какое было в трактирах, было за здоровье воблушки выпито… надо было идти дальше. Кроме торжеств и ликований, предстояло еще нечто, о чем в пылу восторгов не подумали. А именно: необходимо отыскать «здоровое дело», к которому можно было бы «здоровый тон» применить.

И вот тут-то совершилось нечто необыкновенное. Оказалось, что понятие об деле так смутно, что никто даже по имени не может его назвать. Все говорят: «Надо дело делать», но какое – не знают. А вобла похаживает между тем среди возрожденной толпы – и тоже ничего не знает и только самодовольно выкрикивает: «Не растут уши выше лба! не растут!»

– Помилуй, воблушка! да ведь это только «тон», а не «дело», – возражают ей, – дело-то какое предстоит – вот ты что скажи!

А кроме того, тут же сбоку выскочил и другой вопрос: если настоящее дело наконец и откроется – кто его делать будет?

– Вы, Иван Иваныч, будете дело делать?

– Где мне, Иван Никифорыч! Моя изба с краю… вот разве вы…

– Что вы! что вы! разве я об двух головах! ведь я, батюшка, не забыл…

И таким образом все. У одного – изба с краю, другой – не об двух головах, третий – чего-то не забыл… Все глядят, как бы в подворотню проскочить, у всех сердце не на месте и руки как плети…

«Уши выше лба не растут!» – хорошо это сказано, сильно, а дальше что? На стене каракули читать? – и это хорошо, а дальше что? Не шевельнуться, не пикнуть, не рассуждать? – прекрасно и это, а дальше что?

И чем старательнее выводились логические последствия, вытекающие из воблушкиной доктрины, тем чаще и чаще становился поперек горла вопрос: «А дальше что?»

Разумеется, произошло колебание, которым и воспользовались клеветники и человеконенавистники.

«Само по себе взятое, – говорили и писали они, – учение вяленой воблы не только не заслуживает порицания, но даже может быть названо вполне благонадежным. Но дело не в доктрине и ее положениях, а в тех приемах, которые употреблялись для ее осуществления и насчет которых мы, с самого начала, предостерегали тех, кому ведать о сем надлежит. Приемы эти были положительно негодны, как это уже и оказалось теперь. Они носили на себе клеймо того же паскудного либеральничанья, которое уже столько раз приводило нас на край бездны. Так что ежели мы еще не находимся на дне оной, то именно только благодаря здравому смыслу, искони лежавшему в основании нашей жизни. Пускай же этот здравый смысл и теперь сослужит нам свою обычную службу. Пусть подскажет он всем, серьезно понимающим интересы своего отечества, что единственно целесообразный прием, при помощи которого мы можем придти к какому-нибудь результату, представляют ежовые рукавицы. Об этом напоминают нам предания прошлого; о том же свидетельствует смута настоящего. Этой смуты не было бы и в помине, если б наши предостережения были своевременно выслушаны и приняты во внимание. Caveant consules! note_232 – повторяем мы и при этом прибавляем для не знающих по-латыни, что в русском переводе выражение это значит: не зевай!»

Таким образом, оказалось, что хоть и провялили воблу, и внутренности у нее вычистили, и мозг выветрили, а все-таки, в конце концов, ей пришлось распоясываться. Распоясываться за то, что, вместе с лишними чувствами, лишнею совестью, из нее и понятие об ежовых рукавицах выпотрошили. Этого было вполне достаточно, чтоб из торжествующей она превратилась в заподозренную, из благонамеренной – в либералку. И в либералку тем более опасную, чем благонадежнее была мысль, легшая в основание ее пропаганды.

И вот в одно утро совершилось неслыханное злодеяние. Один из самых рьяных клеветников ухватил вяленую воблу под жабры, откусил у нее голову, содрал шкуру и у всех на виду слопал…

Пестрые люди смотрели на это зрелище, плескали руками и вопили: «Да здравствуют ежовые рукавицы!» Но История взглянула на дело иначе и втайне положила в сердце своем: «Довести об этом до сведения потомства».

 

АРХИЕРЕЙСКИЙ НАСМОРК [35]

 

Жил-был царь Арон, и был глава церкви. Только спрашивает он однажды обер-прокурора Толстого: "Какие у архиереев привилегии?" Отвечал Толстой: "Две суть архиерейские привилегии: пить архиерейский настой и иметь архиерейский насморк". Рассердился царь. "Архиерейский настой я знаю, но отчего же мне, главе церкви, архиерейского насморка не предоставлено? Подавай в отставку!" Подал Толстой в отставку note_234; призывает царь нового обер-прокурора Победоносцева и говорит: "Чтоб завтра же был у меня архиерейский насморк!" Смутился Победоносцев, спешит в Синод, а там уж Святой дух обо всем архиереям пересказал. "Так и так,– говорит Победоносцев,– как хотите, а надо царю честь оказать!" – "Но будет ли благочестивейшему государю в честь, ежели нос у него погибнет?" – первый усомнился митрополит Макарий note_235. – "А я к тому присовокупляю,– сказал митрополит Исидор,– лучше пускай все сыны отечества без носов будут, нежели падет единый влас из носа царева без воли божией!" – "Как же с этим быть?" – спрашивает Победоносцев.

Вспомнили тогда архиереи, как Яков Долгорукий царю Петру правду говорил note_236, и сказали Филофею митрополиту: "Иди к царю и возвести ему правду об архиерейском насморке". Предстал Филофей пред царя и пал на колени note_237: "Смилуйся, православный царь,– вопил он,– отмени пагубное оное хотение!." Однако царь разгневался: "Удивляюсь я, старый пес, твоему злочастию,– сказал он,– вы, жеребцы несытые, готовы весь мир заглотать, а меня, главу церкви, на бобах оставить!"– "Но знаешь ли ты, благоверный государь, что означает сей вожделенный для тебя архиерейский насморк?" – вопросил Филофей, не вставая с колен.– "Образование я получил недостаточное,– отвечал царь,– а потому знаю много вредного, а полезного ничего не знаю. Был у меня, впрочем, на днях Тертий Филиппов note_238 и сказывал: бывает простой архиерейский насморк и бывает с бобонами. Но затем присовокупил: "Тайна сия велика есть", – шед удавися!" Тогда увидел Филофей, что теперь самое время царю правду возвестить, пал ростом на землю и, облобызав шпору цареву, возопил: "Не разжигайся, самодержец, но выслушай! Привилегия сия дарована архиереям царем Петром (…) Сколь сие изнурительно, ты можешь видеть на мне, богомольце твоем! Еще в младенчестве был я постигнут сим (…) родители же мои, видя в оном знамение грядущего архиерейства, не токмо не прекращали такового, но даже всеми мерами споспешествовали. Потом, состоя уже викарием приснопамятного митрополита Филарета, я (…) едва не потерял носа, и только молитвами московских чудотворцев Петра, Алексия, Ионы и Филиппа таковой удержал. Так вот она привилегия эта какова!" Выслушал царь Филофеевы слова, видит, правду старый пес говорит. "Спасибо тебе, долгогривый, что мой нос от погибели остерег. А все-таки надо меня чем-нибудь за потерю привилегии вознаградить. Иди и возвести святителям: имею я желание прелюбодействовать!"

Не взвидел света от радости Филофей. Бежит в Синод, шею выгнул, гриву по ветру распустил, ржет, гогочет, ногами выкидывает. Попался Бог по дороге – задавил. Долго ли, коротко ли, а наконец прибежал.

«Так и так,– говорит: силою твоею возвеселится царь! Повелите-ка, святые отцы, из архива скрижали Моисеевы note_239 вынести!» Поняли святители, что дело на лад идет, послали за скрижалями. Видят, на второй скрижали начертано: Седьмая заповедь: не прелюбодействуй! «Хорошо сие для тех,– молвил Никандр Тульский note_240,– кои насморк архиерейский имеют!» – «Для тех же, – возразил протопресвитер Бажанов,– кои такового не имеют, совсем без надобности, ибо тем только подавай!» Судили, рядили и, наконец, послали за гравером Пожалостиным. Спрашивают: «Можешь ли ты к сему присовокупить: Царь же да возвеселится?» – «Могу», – отвечал Пожалостин и, вынув резец, начертал. Тогда Синод постановил: копию с исправленных оных скрижалей отослать для сведения в правление райских селений; в святцах же на сей день отметить тако: разрешение вина и елея.

 

"СКАЗКИ" М. Е. САЛТЫКОВА-ЩЕДРИНА

 

А. С. Бушмин

 

 

Сказки – один из жанров в творчестве Салтыкова-Щедрина, и притом жанр не преобладающий. Однако для характеристики Щедрина-художника они имеют несомненно первостепенное значение. Написанные на завершающем этапе творческого пути "Сказки" синтезируют идейно-художественные принципы сатирика, его оригинальную манеру письма, дают богатый материал для наблюдений и выводов относительно многогранной художественной индивидуальности Салтыкова. В частности, "Сказки" позволяют раскрыть своеобразие его изобразительных средств и приемов, виртуозность художественной тактики в области политической сатиры, природу и функции юмора, гиперболы, фантастики, иносказания, а также другие существенные особенности творческого метода. "Сказки" наряду с "Господами Головлевыми" и "Пошехонской стариной" – одна из наиболее читаемых книг Щедрина. По широте же затронутых вопросов и обозрения социальных типов они занимают первое место в наследии Салтыкова и представляют собой как бы художественный итог творчества писателя, шедшего в авангарде общественно-литературного движения своей эпохи.

Жизнь русского общества второй половины XIX в. запечатлена в салтыковских сказках во множестве картин, миниатюрных по объему, но огромных по своему идейному содержанию. В богатейшей галерее типических образов, исполненных высокого художественного совершенства и глубокого смысла, Салтыков воспроизвел всю социальную анатомию общества, коснулся всех основных классов и социальных группировок – дворянства, буржуазии, интеллигенции, тружеников деревни и города, затронул множество социальных, политических, идеологических и моральных проблем, широко представил и глубоко осветил всевозможные течения и оттенки общественной мысли – от реакционных до социалистических. Самый общий и основной смысл произведений сказочного цикла заключается в развитии идеи непримиримости социальных противоречий в эксплуататорском обществе, в стремлении поднять самосознание угнетенных и пробудить в них веру в собственные силы.

В сказке «Медведь на воеводстве» символом самодержавной России выступает образ леса, и днем и ночью гремевшего «миллионами голосов, из которых одни представляли агонизирующий вопль, другие – победный клик». Эти слова могли бы служить эпиграфом ко всему сказочному циклу, отобразившему жизнь классов и социальных групп в состоянии непрекращающейся междоусобной войны.

В сложном идейном содержании сказок Салтыкова можно выделить четыре основные темы: сатира на правительственные верхи самодержавия и на эксплуататорские классы, обличение поведения и психологии обывательски настроенных кругов общества, изображение жизни народных масс в царской России, разоблачение собственнической морали и пропаганда социалистического идеала и новой нравственности. Но, конечно, строгое тематическое разграничение салтыковских сказок провести невозможно, и в этом нет надобности. Обычно одна и та же сказка наряду со своей главной темой затрагивает и другие. Так, почти в каждой сказке писатель касается жизни народа, противопоставляя ее жизни привилегированных слоев общества.

Резкостью сатирического нападения непосредственно на деспотизм самодержавия выделяются три сказки: «Медведь на воеводстве», «Орел-меценат» и «Богатырь». В первой из них сатирик издевательски высмеял административные принципы, во второй – псевдопросветительскую практику самодержавия, в третьей же, своеобразно повторяя тему «Истории одного города», заклеймил презрением царизм вообще, уподобив его гниющему трупу мнимого богатыря.

Карающий смех Салтыкова не оставлял в покое представителей самодержавной власти, а также дворянства и буржуазии, составлявших ее социальную опору. Они выступают в сказках то в обычном облике – помещика («Дикий помещик»), генерала («Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил»), купца («Верный Трезор»), кулака («Соседи»), то – и это чаще – в образах волков, лисиц, щук, ястребов и т. д.

Салтыков воссоздает полную социального драматизма картину общества, раздираемого антагонистическими противоречиями, высмеивает лицемерие разного рода «прекраснодушных» апологетов насилия и «разбоя» – историков, публицистов, поэтов, с восхищением писавших об актах великодушия «хищников»: один волк обещал помиловать зайца («Самоотверженный заяц»), другой волк однажды отпустил ягненка («Бедный волк»), орел простил мышь («Орел-меценат»), добрая барыня подала погорельцам милостыню, а священник обещал им счастливую загробную жизнь («Деревенский пожар»). Рассматривая эти поступки как усыпляющие бдительность жертв, сатирик разоблачал ложь о великодушии и красоте «орлов» («Орлы суть орлы, только и всего. Они хищны, плотоядны (…) хлебосольством не занимаются, но разбойничают, а в свободное от разбоя время дремлют»).



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: