Речь «Большой глотки» в пролетарской кепочке




Монета Энди Уорхола

 

 

Рассказы. Тексты публикуются в авторской редакции.

 

© Эдуард Лимонов

содержание

 

§ Quoter Энди Уорхола

§ Речь «Большой Глотки» в пролетарской кепочке

§ Две с половиной строчки истории

§ Смотрины

§ До совершеннолетия

§ Обыкновенные шпионки

§ Эх, барин только в троечке промчался…

§ Лишние люди

§ Пассажир машины времени

Эдуард Лимонов

Quoter Энди Уорхола

 

Персонаж комиксов с волосами лунного цвета шел по Мэдисон-авеню, пурпурный рюкзак на спине. Словно Тинтин на прогулке.

— Смотри-ка, еще один подламывается под Энди Уорхола!— сказал мой приятель.

Мы шли с аптауна.

— Нет,— возразил я.— Это он. Абсолютно и позитивно он. Я видел его несколько раз на парти у Гликерманов.

Тинтин остановился на пересечении с 63-й стрит и снял трубку с телефона-автомата. Затем, оставив ее висеть, стал рыться в карманах, ища dime.[1]

— Господи… ему нужен dime. Иисусе, Энди Уорхол ищет dime. Должен ли я предложить ему монету?— заволновался мой приятель.— У меня есть одна.

— Как хочешь,— сказал я.

Он приблизился к Тинтину и дотронулся до его плеча.

— Энди,— сказал он.— Хэй, Энди, у меня есть dime.

Я не слышал, что ответил ему Тинтин. Я стоял рядом с почтовым боксом на северной стороне 63-й стрит, и ноябрьский ветер дул с аптауна. Я увидел, что они там возятся с мелочью.

Мой приятель вернулся с идиотской улыбочкой на лице.

— Вот,— сказал он,— он дал мне quoter.[2]

— Можешь гордиться,— сказал я.— Очень нелегко поиметь прибыль на Энди Уорхоле.

— Никакой прибыли… Я дал ему два dimes и пять пенни. По одной, и он ожидал…

— Ты выдал ему все двадцать пять центов сам или он попросил тебя?

— Попросил,— сказал мой приятель.— Ебаный биллионер и терпеливо ждет пятнадцати центов.

— Поэтому он и биллионер. Но скажи мне, почему ты не отдал ему этот презренный dime просто так, не подарил?

— Видишь ли, я хотел поиметь что-нибудь от него на память.

Приятель нежно посмотрел на quoter в ладони.

— Выцарапай инициалы,— посоветовал я,— чтобы не спутать его с обыкновенными quoters.

Он воспринял мое предложение серьезно и выцарапал W[3] на лице Джорджа Вашингтона ключом.

— Невероятно!— воскликнул он.— Ребята в Харькове не поверили бы нам… Какая история! Идем мы себе вниз по Мэдисон и… Уорхол собственной персоной, как простые смертные, шагает навстречу, наиболее значительный гений нашего времени! И сникерс на нем даже не «Адидас», какой-то неважной фирмы… и этот его рюкзак, полиэстеровое говно…— Он скорчил презрительную гримасу.

— Таковы его принципы,— сказал я.

— Что ты имеешь в виду?

— Он предпочитает полиэстер принципиально. Он обожествляет нейлоновые рубашки и все ненатуральные субстанции. Он пророк искусственности, духовный сын Пикабиа, лунного света Наци Чех — убийца старомодной толстозадой культуры. Ожидание пятнадцати центов сдачи великолепно гармонирует с его принципами. Воинственный антиромантик, он наслаждается подсчетами и получает удовольствие от обсуждения денежных сумм.

— Откуда ты все это знаешь?— спросил мой приятель.

— Потому что я читаю, в отличие от тебя,— сказал я.

— Я — художник. Мне не нужны книги. Чтение книг важно для писателей.

— Вот, побеги за ним и поцелуй его в задницу. Он тоже утверждает, что не читает книг. Но он написал одну. «Философия Энди Уорхола». Случилось, что я выучил английский, читая его книгу. Кто-то подарил ее мне.

— О чем книга? Интересная?

Мы достигли 57-й стрит и остановились в нерешительности на углу. Дело в том, что у нас не было никаких планов и масса времени впереди. Он потерял работу фотографа в Нью-Йорк Юнивер-сити госпитале за неделю до этого. У меня вообще не было работы — я получал вэлфер-пособие.

— Ох, я мудак! Я должен был спросить его о работе!— воскликнул вдруг мой приятель.— Он ведь из эмигрантской семьи… И Чех, ты знаешь, славянин… родственная кровь.

— Я всегда думал, что ты еврей. Но Энди Уорхол, он не имеет крови, он электронный. Я уверен, что, если раздвинуть ему волосы и надрезать скальп, можно будет увидеть провода, микрочипс, и все такое прочее…

— Кончай,— сказал мой приятель.— Кто ты такой, чтоб его высмеивать? Он — суперстар, а ты — нуль. Зеро. Получатель вэлфер-пособия…

— Еще не вечер,— сказал я.— Мне только тридцать. Время еще есть.

— Как же… есть…— Внезапно он сделался очень грустным.— Что делать-то будем?

— Можем пойти в Централ-парк. Купим хат-догов и маленькую бутылку бренди. И у меня есть джойнт.

— Опять… Удовольствия для бедных. Мы поддавали в Централ-парке, может быть, сотню раз… О'кэй, пойдем, что еще можем мы совершить без money…

Мы зашагали по 57-й на Вест.

— Интересно,— сказал я,— ходит ли он в Централ-парк время от времени? Я имею в виду — Уорхол.

— С какой ебаной целью? Он ходит в «Плазу», пить шампанское с Лайзой Минелли. Безработные подонки, такие как мы с тобой, ходят в парки, сидеть и ожидать чего-то бесполезно. Блядь, я хочу быть богатым! Rich and famous!— заорал он.

Прохожие на 57-й стрит посмотрели на нас с подозрением.

— Почему ты не украл Энди Уорхола на Мэдисон,— сказал я.— Ты прозевал твой шанс, бэйби. Это было так легко осуществить. Он был один, без body-guards. Тебе следовало лишь схватить гения и затолкать его в багажник автомобиля…

— Ты думаешь, он много стоит?

— Ты сомневаешься? Можно также заставить его работать в неволе. Он станет производить работы, и ты сможешь продавать их. У тебя не будет с ним проблем. Он будет образцово-показательным узником. Я прочел его книгу очень внимательно, слово за словом, употребляя словарь. Я знаю, ему многого не нужно. Магнитофона будет достаточно.

— Я стану кормить его «Кэмпбелл»-супом…— Мой приятель улыбнулся зло.

— Может быть, он ненавидит «Кэмпбелл»-суп?

— Он будет есть ради сохранения имиджа. И я смогу употребить фотографии трупов, которые я сделал в госпитале, ты помнишь, я показывал тебе их? Он только должен будет накапать акриловой краски на них, несколько капель здесь и там, и они будут стоить десятки тысяч долларов каждая! Я уверен, что смогу обкапать фотографии лучше, чем он, но важна его подпись.

— Да, я знаю, что ты тоже гений,— сказал я.

Он не отреагировал на мой сарказм, он продолжал следовать своим мыслям.

— Как людям удается сделаться такими большими, такими символическими, такими уникальными, а, Эдик? Ебаный Чех! Ты заметил, Эдик, они все очень некрасивые люди, эти чехи.

— Не имею опыта в этой области. Знал только одного представителя их племени, женщину, в Риме. Она была истеричка, но, скорее, в пределах нормальной некрасивости.

Осенние листья шуршали по асфальту 57-й стрит. Ветер внезапно подхватил их, поднял и швырнул нам в лица.

— Что за ебаная погода,— сказал мой приятель.— И он разгуливает в одном легком пиджачке!

— Кто?

— Уорхол.

— Я же сказал тебе, он электронный. И возможно, его рубашка обогревается. Он преспокойно мог положить батарейки в рюкзак и прохаживается себе долго, как ему заблагорассудится, как будто он завернут в электрическое одеяло.

— У меня есть такое дома — увел из госпиталя, разумеется… Я должен был поговорить с ним, вместо того чтобы считать пенни. Shit! Я должен был спросить его: «В чем твой секрет?»

— Я могу одолжить тебе его книгу. Вероятно, еще ребенком ему опротивели все эти чехи вокруг него, говорящие на языке меньшинства, потому он собрал все свои силы воедино и напряг их, чтобы вырваться от чехов. Я верю в то, что однажды он сделался очень зол, я имею в виду — серьезно зол, на этот мир. А это есть наилучшее состояние из всех, что могут случиться с человеком. Исключительно редкое также, вряд ли и один из десяти миллионов когда-либо испытывает его. В этот момент злой, как все дьяволы ада, человек может выбраться в зачеловеческую область. Побывав там однажды, он будет помнить это путешествие всегда.

— И что же там, за человеком?— спросил мой приятель.— Он говорит, что?

— Нет. Он даже не упоминает, что побывал «за». Но я абсолютно убежден, что он побывал.

— Ты думаешь, что там?

— Небытие, я думаю. Безразличное, враждебное Небытие. Нет необходимости для беспокойства, ты лишь выбираешь себя таким, каким ты хочешь быть. То же самое открыл для себя Будда. Другой супермен, Будда.

— Ты думаешь, Уорхол такой же большой, как Будда?— Мой приятель внезапно сделался печальным.

— Трудный вопрос задали вы мне, товарищ.— Я рассмеялся.— Короче говоря, Чеха озарило, что если он не поможет самому себе, то никто другой ему не поможет.

— Ты сейчас вещаешь, как Мадам Марго, чтица будущего и советчик, живет подо мной, этажом ниже… Идем мы в ликер-стор или нет?

Мы купили бутылку бренди и четыре хат-дога. Мы долго отсчитывали пенни, расплачиваясь за хат-доги, но в конце концов были вынуждены отказаться от борьбы.

— Хат-догс, мэн.— Югослав взял quoter Энди Уорхола и положил его в карман фартука.

— В любом случае я не мог бы сберечь монету,— сказал мой приятель, когда мы уселись на скамейке.— Это противоречит моим принципам.

Эдуард Лимонов

Речь «Большой глотки» в пролетарской кепочке

 

Я гляжу на предвыборные афиши, где меня призывают сплотиться с другими франсэ во имя лучезарного будущего Франции, брезгливо-скептически.

— Наебут,— говорю я себе, сплевывая.— Везде и всегда наебывали, почему же вдруг сейчас не наебут. Почему природа их, начальников, в этот раз должна измениться?

Все дело в том, что я попал в писатели слишком поздно, уже сложившимся типом. Двадцать лет в моей жизни я был рабочим. Настоящим. Не отпрыском буржуазной семьи, с восхищением увлекшимся популистскими идеями и отработавшим на заводе несколько месяцев в лучшем случае (даже если год, то что это меняет?). Нет, не из Джорджей Оруэллов и Симон Вейлей я. Я был рабочим помимо моей воли, никакого желания быть им не имел, с удовольствием принял бы нерабочие деньги, но так не случилось, точка. Не пришлось, хотя я пытался. До того как стать рабочим, пять лет был я молодым вором. Не хватило ли мне изворотливости, воровской ли дух был забит во мне созерцательностью, но куда чаще я добывал себе хлеб честным трудом, чем нетрудом или трудом нечестным. Так вот, я хочу сказать, что помимо моего хотения я успел приобрести рабочую философию. Вернее, натура моя успела одеться в рабочие одежды. И вот живу я с этакой воображаемой рабочей кепочкой, надвинутой на глаза. Взгляд из-под кепочки очень недоверчивый, взгляд непрогрессивного рабочего, отсталого, реакционного, беспартийного и несиндикированного[4]…

Большинство писателей в мире принадлежат к мощному содружеству, к секте, к ложе сильнее масонов и сильнее евреев, к космополитическому классу интеллигентов. Интересы их класса ближе им интересов народов, среди которых они родились. За своего Пастернака, или Хавела, или Рушди они глотку народам перервут. И советскому, и мусульманскому. Любому. Я же, в моей кепочке, приросшей ко мне, не разделяю интеллигентских верований и предрассудков, но разделяю рабочие.

Все афиши без исключения призывают нас объединиться, чтобы Франция выиграла. Я знаю, что мы проголосуем за них, а они нас вертанут. То есть чего-нибудь не дадут или того хуже — заберут у нас что-то, что у нас было…

Обманут, так же как обманул нас в 1963 году секретарь Харьковского обкома партии. Какая квалифицированная блядь был этот секретарь. Профессионал высокого класса…

Мы получили расчетные листки, то есть «fiche de paye» по-здешнему… наша комплексная бригада сталеваров, и обнаружили, что нам начислили на треть меньше денег, чем в предыдущем месяце. Мы сели у печей и стали ругаться. Заметьте, между собой. Поругавшись, все двадцать восемь гавриков решили прекратить работу. Вопреки мнению какого-нибудь Глюксмана[5], который считает, что все знает о Советском Союзе прошлого, настоящего и будущего, что в «тоталитарной»… забастовок не могло быть… мы просидели, являясь на работу ежедневно, все три смены работяг, не шевельнув и единым ломом и задув печи, несколько суток. Ноль пламени. И был это 1963 год. Мы не называли это пышно «забастовка», мы сидели. К нам явились попеременно: парторг завода, директор, вплоть до политрука военного округа, кого только не было, в сопровождении свит в чистеньких костюмчиках. Чтобы представить эти рожи и брюха, посмотрите на заседание Палаты депутатов или Сената и выберите себе десять-двадцать седовласых. Любых, на выбор. Начальник во всех странах мира одинаков. Они орали на нас и взывали к нашей рабочей совести. Но мы работали на заводе «Серп и Молот» в литейном цехе, у горячих печей, не по причине совестливости и не из-за страха, но из-за денег. Треть нашего состава были образумившиеся и обзаведшиеся семьями бывшие уголовники. Еще треть — «дядьки» из пригородных деревень, «куркули», как мы их называли, пришедшие на завод на несколько лет, чтобы поправить хозяйство, отремонтировать разваливающийся деревянный дом, поставить новый забор… Последняя треть, куда входил и я, двадцати лет юноша, пришли в литейку, чтобы заработать денег на одежду и девушек. Мы не были академиками, которых можно выгнать из Академии, не были кандидатами наук, их можно было не допустить стать докторами, не были даже студентами, и нас нельзя было выгнать из университета. Нас уже давно отовсюду выгнали или по меньшей мере уже никуда не пустили. Нам было не страшно. Потому мы многих послали на хуй, а Иван Бондаренко, наш бригадир, погнался за парторгом завода с болванкой. На третий день кончился запас коленчатых валов, которые мы варили (среди прочей продукции), и поэтому встал машинный цех завода. Вот тут-то и приехал этот секретарь. Он наверняка давно уже сидит в Правительстве Украины или даже всего СССР… Жулик, красивый, как актер, волосы тронуты сединой, произнес, расстегнув пальто, речь. И не побоялся, что характерно, в своих хороших нежных ботинках взобраться на груды руды и марганца, с чьей помощью мы варили эти блядские валы (вообще-то я в составе ничего не понимаю, моя работа была другая), и произнес речь.

— Ребята!— И он обрушился всем весом слов оратора, добравшегося до пусть еще не первого, но секретаря Харьковской области, это по размерам с половину Франции будет, обрушился не на нас, но… на нашего директора завода, на парторгов завода и цеха… Грозил, что отдаст их под суд, сукиных сынов, убивцев рабочего класса, и, выплеснув гнев, выхватил из рук холуя красную папку с тесемками, извлек оттуда пачку расчетных листов и, выкликая нас по фамилиям, раздал их нам.— Держите, товарищи!

Зарплата в новых расчетных листах была не ниже зарплаты прошлого месяца. Мы, ахнув, довольные, все пошли и получили в кассе наличные. А получив, приступили к работе. Хотя он нас к этому в своей речи и не призывал. Растопили печи, в полной уверенности, что — невероятно, но факт — среди начальства бывают и порядочные люди!

Ну да, бывают, для их жен и детей. Но не для работяг. Через месяц они срезали нам зарплату чуть-чуть, утешив нас тем, что завод плохо справился с планом, но в следующем месяце все станет на свои места. Но и в следующем от нас отняли чуть-чуть, объяснив это чуть-чуть в терминах диалектической математики, которую никто из нас не понял. Мы поворчали и разошлись. Короче, через полгода мы обнаружили себя с теми же малокровными суммами денег, из-за которых мы некогда бросали работу. Но, когда они тебя так, по чуть-чуть, обворовывают, у тебя уже нет той ярости, какая у тебя есть, когда у тебя украли сразу сто рублей! Несколько наших уволилось. Их заменили другие бедолаги. А красивый секретарь никогда больше не появился.

Вот из каких уроков складывается характер человека. Да святого можно рабочей жизнью разложить! Сотни единиц опыта заставляют меня смотреть на физиономию капиталиста Бернара Тапи, похожего на Симону Синьоре в молодости, и из-под кепочки шептать: «Да хули ж ты мне заливаешь, да я ж ваши души насквозь, да я ж ни разу не ошибся в натуре вашей, да я ж служил у такого, как ты, слугой в 1979—1980 годах в Нью-Йорке… Тоже был передовой миллионер… Детям заливай, но не мне…»

Или вместо Тапи по теле раввина демонстрируют и речь его против расизма. Все хорошо, все правильно. Умный раввин, симпа. Но чего ж ты, дядя с бородой, не скажешь о том, что в Израиле твои братья по одному-два палестинца каждый день отстреливают… Сказал бы, что это нехорошо, и дальше бы чесал против расизма. Тогда бы слова твои объективно звучали, тяжелее бы падали… А без этого упоминания я ж тебе не верю, дядя… Как Шехтеру и Адлеру.

В 1976 году Юрка Ярмолинский позвонил мне в отель и сказал:

— У меня есть для тебя работа, Лимонов. Нужно перенести несколько ящиков из бэйсмента синагоги в театр. Знаешь синагогу на 55-й и Лексингтон? Дают сто долларов на двоих. Один парень у меня уже есть.

— Хочу!— закричал я.— Только зачем двое, я один перетащу ебаные ящики.

— Один не сможешь,— сказал Ярмолинский,— они, насколько я понимаю, не тяжелые, но крупные. Ты мне твердо скажи сейчас, если ты согласен, потому что работа срочная, им эти ящики к спектаклю нужны. А спектакль первый уже объявлен на послезавтра. Если ты не можешь, я другого человека найду.

— Согласен, согласен,— поспешно заверил его я. Но, вспомнив прошлые злые шутки жизни, добавил, однако: — А поговорить нельзя с этим типом, с нанимателем то есть, с завхозом, я имею в виду? Может быть, можно больше денег выбить…

Я стал, очевидно, действовать Юрке на нервы, потому как он сказал простым, без интонаций голосом:

— Завхозов в синагоге на самом деле два: одного зовут Шехтер, другого Адлер. Сейчас одиннадцать вечера. Оба дрыхнут в Бруклине под пуховыми перинами… Take it, or leave it. Если берешься, будь завтра в девять утра у главного входа в синагогу с Лексингтон, и придет этот парень, его зовут Слава. Он знает, где найти завхозов.

Я заткнулся и срочно лег спать.

Все это дело оказалось мелким мошенничеством. Нас с бедным глупым Славой наебали по меньшей мере на сотню долларов. Я до сих пор не знаю, кто положил разницу себе в карман — Юрка ли Ярмолинский, или Шехтер и Адлер, или вся гоп-компания разделила money на троих,— в конце концов, это даже не важно. «Ящики» оказались разборной сценой театра: тридцать шесть секций! И лишь первые шесть были полегче, со второй шестерки сцена повышалась к удобству зрителя и нашему неудобству, секции утяжелялись. Протащив по низкому basement[6], подняв по лестнице в холл синагоги, каждую секцию следовало пронести по холлу, выйти с нею на 55-ю стрит, пересечь ее (!), внести в холл другого корпуса синагоги — культурного ее центра,— втащить в элевейтор и, опустившись в театр, пронести через плюшевый красный зал и бросить с проклятиями в нужном месте… Юрка нам этого не сказал, ни мне, ни этому Славе. Контактированный впоследствии по телефону Юрка утверждал, что понятия не имел о том, что театр находится в другом здании. Может, так оно и было, но нам-то от этого не сделалось легче. Адлер — жирный старик в сером костюме — отвел нас в basement, прошествовал за нами, несущими первую секцию, указывая дорогу, и смылся в тот щекотливый момент, когда, задохнувшиеся от оказавшегося неожиданно долгим и тяжелым пути, мы раскрыли было рты, желая перенегосиировать договор хотя бы на сто пятьдесят. И мы ни хуя его не увидели до самой поздней ночи, когда он, возникнув откуда-то, брезгливо дал нам, как бы надсмехаясь, одну стодолларовую бумажку на двоих.

Я намучился больше со Славой, чем с секциями, потому как несколько раз он в истерике бросал работу и объявлял, что уходит.

— Ебаные жиды!— кричал он, опускаясь на грязные ступени.— Ебаные эксплуататоры! Я не могу больше. Я линяю, ебись они с их работой. Бандиты!

Мать Славы была еврейкой, следовательно, по еврейскому закону он был евреем, и крики его для меня звучали абсурдно. Потные, грязные, руки разодраны о железные полосы (ими для прочности были обиты торцы мерзких секций), в полутьме, ибо половина лампочек в basement отсутствовала, он визжал, а я кричал на него.

— Слюнявая баба!— кричал я ему.— Ты на голову выше меня, здоровый хуй, четыре года сидел (он сидел в Союзе в тюрьме), а воешь и ноешь, как истеричная пизда. Берись немедленно за ящик! Они нам ни хуя не заплатят, если мы не закончим работу! Берись, сука, за ящик!

В том basement реформированной прогрессивной синагоги я понял, почему для того, чтобы поднять солдат в атаку, командиру иногда приходится пристрелить одного из прижавшихся к стенам окопа трусов. «Слюнявая баба!» Ох, я запомнил навсегда это раскисшее поганое личико толстого блондина и его покрасневшие водянистые глаза. Вот как выглядит трус.

Ну конечно, когда вынырнул вдруг Адлер, мы пытались его расколоть и взывали к справедливости. Слава, какой же мудак, заплакал и бросился на него с кулаками… Мне пришлось его удерживать. Адлер сказал, что он ничего не знает, что он не договаривался с нами, что Шехтер договаривался с Юрием, и, так как ни один из них не присутствует, его, Адлера, роль сводится к отдаче нам этой стодолларовой бумажки. Слава зарыдал, закрыв лицо сбитыми в кровь руками…

Сцена эта происходила в пустом театре — желтый свет и красный декор кресел, декораций и стен — тотчас после того, как мы, едва не валясь с ног, подвинули последнюю суперсекцию в паз гигантских кубиков. Адлер дал нам бумажку, вынув ее из кармана пиджака. Сцену наблюдал черный, что-то среднее между ночным портье и охранником. Лампасы на штанах цвета какао, револьвер в кобуре. Так что старик Адлер нас не боялся. Покидая поле наших мук, я спросил черного, безучастно ожидающего, когда мы уйдем, чтобы закрыть здание, сколько, по его мнению, стоит эта работа. Он сказал, что в прошлом году, когда театр закрыли за отсутствием труппы, черные ребята, его брат среди прочих, проделали обратный процесс за три сотни долларов. С той разницей, что они, открыв окна basement, спускали ящики прямо с 55-й в basement, избежав долгого маршрута в обход. Но в этом году они не согласились — слишком тяжелая работа…

Такие вот случаи, сотни их, убивают доверие к начальникам и к мифам о них, такие случаи проясняют общую фотографию власть имущих человечества. И они хуево выглядят. Чего стоило этому Адлеру поскрести в затылке, поколебаться и сказать: «Да, ребята, тут, конечно, работы больше, чем на сто долларов. Вы проеблись с девяти утра до часу ночи, ОК, я добавлю вам еще полсотни. Больше не могу. Вот вам полторы сотни. Но не будьте идиотами в другой раз…» Нет, он сел в автомобиль и поехал спать в свое религиозное коммонити в Бруклин, под пуховую перину к жене, а мы похромали, я и трус Слава, все еще мокрые и липкие, в поту, к метро. Он думал, этот старик с большим лицом, о репутации евреев в наших глазах или нет? Ни хуя не думал. О репутации человечества? Ха, еще чего… О репутации Америки в глазах свежих эмигрантов? И того меньше. Совсем нет…

 

 

Я надвигаю воображаемую кепочку на глаза. Полив властей — любимое занятие рабочего человека? А что вы хотите, чтоб я не видел того, что вижу? Или, во всяком случае, держал свой рот закрытым? Так зачем и жить, если рта не раскрыть?..

Вот нам все время твердят, что мы живем в век компьютеров, во времена информационной революции. Заходя в подъезд дома на рю де Тюренн, где я обитаю на последнем этаже, этого не скажешь. Скорее скажешь, что это эпоха еще до Второй мировой войны. Но это ни хуя не бедное жилище, я плачу за выцветше-розовую студию, превращенную в таковую из двух крошечных piece[7] с четырьмя окнами, плюс ответвления кухни и душ-туалета,— 3.200 франков. Новыми, да-да. Где вы видели эпоху informatique, если даже лампочки нам ни хуя не меняют на лестнице, я (самый сознательный, да? в доме), я вворачиваю их! Стены облуплены, окна не закрываются, плиточный пол palier[8] в ямах. За два года, что я тут живу, пять всего лишь квартир дома ограбили по меньшей мере десяток раз. Мою — два раза, несмотря на то, что, как работник либеральной профессии, я работаю дома — всегда присутствую. Надсмехаясь над статистикой правительства, в день, когда объявили снижение квартирных ограблений на 9%, в нашем доме ограбили сразу две квартиры — мсье Лаллье и мадемуазель Трэйн Нэж, китаянки. В марте 1988 года. О какой информационной революции идет речь, когда electrochoffage, обогревающий мою розовую дыру,— бронтозавроподобное сооружение, хлебает электричество, как воду, и допотопно — кирпичи с электропружинами внутри. Ну и социальная система, ну и техника… В Советском Союзе, где даже подъезды отапливаются большими батареями центрального отопления, смеялись бы до упаду над бытовой техникой страны победившей информационной революции. В стране, где только что был ГУЛАГ, да-да, смеялись бы. В стране, где не было ГУЛАГа, гражданина ебут тихо, пристроившись сзади. Ах, меня, кажется, ебут? Кто там? Tresor publique.[9] А за ним — очередь организаций. Ждут, чтобы воткнуть гражданину. Я сменил штук пять квартир в Париже, все они не были дешевыми, но убожество уровня комфорта сравнимо разве что с Италией. В ЮэСэЙ даже самый забытый богом отель для безработных черных все же имеет центральное отопление… В моей первой парижской квартире на рю дэз Аршивов говно из туалетной вазы накачивалось насосом в общую трубу. Информационная революция, бля,— мой сегодняшний сосед по palier Эдуард Матюрэн, его жена и ребенок ходят в туалет на лестнице, с двумя sabots[10] по обе стороны дыры. Еще два бэбэ лежат в единственной комнате семьи — втрое меньше моей. Пятеро в одной клетушке! (Бэбэ в туалет еще не ходят.) Информационная революция, бля, в нескольких минутах ходьбы от пляс де Вож. Но зато построили стеклянную пирамиду, подумать только, игрушечную Оперу, угрохали миллионы в Музей Науки в Ля Виллетт, теперь Великую Библиотеку неизвестно за каким хуем собираются строить. И мэр города, в котором недостаточно туалетов, страстно занят борьбой за президентское место. Лучше бы туалеты строил! Бля, хватает совести говорить о прогрессе. Информационная революция, очень может быть, действительно благородная революция, облегчающая труд comptables, по-русски бухгалтеров, но мы-то, просто себе граждане, не comptables, те, кому нечего считать, кроме своих долгов, хули нам от вашей этой революции? Чего вы о ней распизделись… Нас она не греет. Хорошо теперь полиции с компьютерами, она хранит свои досье в одном сером ящике, а не в пяти комнатах. Однако освободившиеся комнаты что, отдали бедным? Ни хуя. У полиции лучшее здание в городе, в самом центре… А вы пиздите… революция… Никакой… Нам говорят, что Франция должна поднять голову, солидаризироваться, у нас кризис, оказывается. Мы отстаем. От кого, от чего мы отстаем — мало понятно. Солидаризироваться… Я солидаризировался вчера с Франсуа Лаллье со второго этажа, он поэт и преподаватель. Мы пошли в мэрию нашего аррондисманта и, высидев час в приемной среди одиноких женщин, были введены в кабинет молодого человека средиземноморской наружности с ласковым голосом гобоя — он личный представитель мсье Жака Доминати, нашего мэра. Молодой человек выслушал наши жалобы на слишком большое, по нашему мнению, количество квартирных краж в доме, где мы живем, и попытался утешить нас тем, что статистически наш аррондисмант считается одним из самых безопасных в городе. Поняв, что нас это обстоятельство не утешило, он пообещал воздействовать на полицию, дабы она провела анкету. К чему я это все говорю? Чтобы добраться до вывода. Мир, согласно мэру Доминати, Шираку, президенту Миттерану или даже этому темноглазому молодому человеку, совершенно не похож на мир, в котором живут Франсуа Лаллье, Эдвард Лимонов или девушка Трэйн Нэж (я с ней разговаривал, может быть, пару минут, но здороваюсь). И первая вышеупомянутая группа господ ладно бы управляла бы нами тихо, но нет — они стараются стереть, не допустить того, чтобы наша картина мира — жильцов нашего дома на рю де Тюренн — была бы оглашена. Повсюду должна присутствовать только их Франция:больших залов мэрии, блестящих вертящихся механизмов в Музее Науки, официальных приемов, политических обедов в окружении цветов, шампанского, Инэсс де Фрэссанж, Пол-Лу Сулитцера, ленточек, которые разрезают, запуская в мир всевозможные чудеса техники… Но если я не отрицаю существование их мира, то они отрицают мир согласно Эдварду Лимонову. Игнорируют. Их ложь состоит в том, что основной океан жизни бьется, происходит не в приемных министерств, банков, корпораций, не в Мэзон де Радио или рю Коньяк Джей[11], но в тараканьих дырах вроде нашего дома на рю де Тюренн. Это — океан жизни! И ведь я даже и не бедный человек, в 1987 году мой доход приблизился к ста тысячам франков. Так что их жизнь, как паблисити на теле: все цветное, красивое, высокие потолки, трибуны. Наша жизнь: тесное, дорого стоит, неудобное, холодное, хуевое… Разные миры. И электричество организациям и лицам по-разному стоит? За что организациям дешевле? Должно бы быть наоборот… Все их съезды, мы же видим, не происходят в нормальных домах, но всегда в просторных, светлых помещениях. Мы с Франсуа рассмотрели мэрию, дожидаясь приема: 19-й век, при Наполеоне III сделано, потолки, зеркала, камины, одни лестницы чего стоят, сколько угроблено пространства… А мы в нескольких сотнях метров от мэрии воевали, добиваясь, чтобы gerant[12] на входную дверь замок поставил, потому как клошары в подъезде поселились, и не выжить их было. Целая колония. Так замок все равно сломали. И конечно, гобойный молодой человек ни хуя не сделал: никакой полицейской или другой анкеты никто не проводил. Грязь, на третьем этаже ателье кожаных изделий дом сотрясает. Однажды он свалится на хуй, этот дом. Им по хуй, они мэрию отремонтировали. Прекрасна наша мэрия над прудом.

Еще в конце 1983 года, помню, написал я письмо министру культуры: просил его помочь получить carte-de-séjour[13], так как остопиздело каждые три месяца ходить в полицию, просить опять и опять recepisse.[14] Написал, мол, я писатель, сделайте эту мелочь для меня. Ну конечно — министр, ему Францией нужно заниматься, я не ожидал, чтоб он мной занимался. Ну какой-нибудь восьмой секретарь, думаю, может, ответит, поможет слегка. В начале 1984-го пригласил меня письмом в министерство, в Пале Рояль, «шарж-д'аффэр», некто Жан-Клод Копэн или, предположим, Потэн. О, какие там оказались лестницы! К Потэну/Копэну провел меня один из «шестерок» (арготическое словечко это заимствовано мной из жаргона советских блатных) — молодой человек с бабочкой. Кодла их сидела и пиздела в вестибюле, ожидая распоряжений. Молодые холуи с бабочками… И вот ведет этот тип меня высокими коридорами Пале Рояль, как в театре, и вводит туда, где летать можно просто. Окна, классически окрашенные в белое с позолотой, ну прямо двадцать квадратных метров каждое, чтоб одно такое открыть, я думаю, пара здоровяков нужна! Великолепие! Из-за стола (стол что тебе железнодорожная платформа размером) встал человек… Но я не о Жан-Клоде Потэне собирался говорить, я вспомнил помещение его, кабинет его, о котором Потэн мне тотчас же с гордостью рассказал. Оказывается, он, мсье «озабоченный аферами», расположился в бывшем кабинете Жозефа Бонапарта, брата Наполеона. Один! Каково! И дело не в том, что я осуждаю неправильное употребление помещения, нет. Я понимаю — им надо, власть, дабы заставить себя уважать, всегда закрепляла за собой большие и красивые жизненные пространства — метры вверх и в стороны были ей нужны не для работы, но для дистанции, чтобы простой смертный ахал, охал и ужасался своему собственному ничтожеству, тому, какой он маленький! Но мне всегда казалось, что мы уже давно не простые смертные, что революция, французская, была недаром, что отношения с властью изменились… А Потэн, он был очень доволен кабинетом, историк, кажется, по профессии, его это восхищало — сидеть в кабинете Жозефа Бонапарта,— он потирал руки…

К чему это я клоню? Тут я забегу вперед, чтобы сказать, что вся эта кодла социалистов в министерстве культуры за два с половиной года, написав тридцать писем Э.Лимонову, так ни хуя не сумела сделать для меня по… неумению, непониманию, некомпетентности или нежеланию? Выбирайте любое, что это меняет… Два с половиной года — 1984-й, 1985-й и до выборов в 1986-м — все эти дяди и тети лениво возились (плюс подключилось второе министерство — Дэз Аффэр сосиаль!), и результат к моменту выборов в 1986-м был — 0. Ни хуя! Одному человеку без паспорта, но налогоплатящему исправно, без арестов и задержаний, четыре книги издано — не смогли сделать даже carte-de-séjour на десять лет, не то что гражданство! За день можно сделать. Хлоп-шлеп печатями. Готово. Гуляйте. Но ведь ответственность. И ведь зачем тогда оба министерства, если так просто каждый будет получать свою бумагу? И вот они меня оставили с правым правительством рожа в рожу, мне что правое, что левое, все равно — правительство, власть, чиновники. Но правое правительство увидело в моем досье письма левого министерства культуры и послало меня на хуй, только и именно по этой причине. Это их междусобойные игры, Э.Лимонов тут абсолютно ни при чем… Я все это говорю опять же не для того, чтобы пожаловаться на несправедливость, но чтоб показать, глядите, люди — «они» все делают серьезные лица и большие глаза, произносят тяжелые красивые слова «министерство», «conseilleur technique», «charge d'affaires»[15], а на деле — где ж работа? Никакой работы в моем случае, посылались с периодичностью раз в месяц письма, и все. Они спят в своих кабинетах Жозефа ли или кого, самого Наполеона? Спят и видят сладкие сны. И идут, сияя розовыми щечками, на de'jeuner[16]. Поэтому время от времени нужно перемешивать общество, нет? («А са ира, са ира, са ира…»[17]) Чтобы те, кто уснул, оказались на дне, а те, у кого, по выражению моего друга фотографа Жерара Гасто, «огонь в жопе», имели бы доступ наверх. Лучшее средство перемешки — рецепт 1789 года. И, вопреки идеологиям, средство обыкновенно достигает цели — хорошо перемешивает общество. Не создает идеального общества по рецепту свежей идеологии, нет, но свежие люди подымаются на поверхность жизни, и если уж им дают кабинет, то они в нем не спят…

Лично мне этот Потэн был симпатичен, против него лично я ничего не имею. Однако мы не могли с ним быть в одной группе. Он сидел за своим столом и разглагольствовал. Слушать его было приятно. Я сам историю, как некоторые сладости любят, люблю. По Бонапарту диссертацию могу защитить, между прочим. Я его с возраста пятнадцати лет изучаю. В 50-х годах еще книгу советского историка Тарле «Наполеон» прочел. Однако у меня даже временной carte-de-séjour нет, и recepisse через месяц с небольшим кончается. «Последнее»,— предупредили меня в префектуре. Мой американский временный документ закончился, и они не хотели иметь у себя беспаспортного. Времена посуровели в 1984 году для «иностранцев», даже если ты белый и денег не просишь. Я хотел carte-de-séjour. Потому я его исторический экскурс дослушал и напомнил ему:

— Ну а как же с карт-де-сэжур-то, мсье?

— Не волнуйтесь,— говорит,— поможем, разумеется, все сделаем…— И ручки потер Потэн.

Я тогда был con из conов[18]… В эСэСзРе я все их трюки знал, в Штатах я все их трюки за шесть лет изучил, там меня трудно было наебать, возможно, но трудно, во Франции в 1984-м я был кон из конов. Потому я обрадовался. Мне даже неудобно стало, что в кабинете Жозефа Бонапарта с такими незначительными глупостями к большому лицу лезу. «Carte-de-séjour… Может, ты еще рубль попросишь?» — внутренне выругал я себя.

Вдруг без объявления человек в пальто в кабинет вошел. Голова в кудряшках мелких, полу седых. И идет к столу. Долго идет, ибо кабинет, как поле. Потэн вскочил, и я со стула поднялся, чтоб руку пожать. Пожимаю. Он смотрит на меня, не понимая. То есть до него туго доходит, кто я. Французская физиономистика не годится в случае такого типа, как я. А я его разглядываю. Физиономия — как бы оспу человек пережил…

— Вот, мсье министр, познакомьтесь,— говорит Потэн,— писатель Ли…— и на меня смотрит.

— Лимон'оф,— говорю я, нажимая на последний слог, как они делают. Неправильно коверкаю свой любимый псевдоним.

Он губы расчленил, показал зубы — это называется вежливость. А Потэн бежевое пальто натягивает уже, в один рукав влез, в другой никак не попадет. Я думаю, не от волнения, но от торопливости, они куда-то вместе собрались, министр и «шарж д'аффэр». Опаздывают. Потому в рукаве запутался.

— Мсье Лимон'оф хочет карт-де-сэжур,— объяснил Потэн, найдя рукав.

— C'est bien,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: