ВСТРЯСКА
(фрагменты)
...Однажды в праздничный вечер он стоял на галерее цирка, плотно прижавшись грудью к дереву перил, и, бледный от напряжённого внимания, смотрел очарованными глазами на арену, где кувыркался ярко одетый клоун, любимец цирковой публики.
Окутанное пышными складками розового и жёлтого атласа тело клоуна, гибкое, как у змеи, мелькая на тёмном фоне арены, принимало различные позы: то лёгкие и грациозные, то уродливые и смешные; оно, как мяч, подпрыгивало в воздухе, ловко кувыркалось там, падало на песок арены и быстро каталось по ней. Потом клоун вскакивал на ноги и, смелый, довольный собой, весело смотрел на публику, ожидая от неё рукоплесканий. Она не скупилась и дружно поощряла его искусство громким смехом, криками, улыбками одобрения. Тогда он вновь извивался, кувыркался, прыгал, жонглировал своим колпаком; при каждом движении его золотые блёстки, нашитые на атласе, сверкали, как искры, а мальчик с галереи жадно следил за этой игрой гибкого тела и, прищуривая от удовольствия свои чёрные глазки, улыбался тихой улыбкой неизъяснимого удовольствия.
<…> [Мишка] Скучную и нелёгкую жизнь изживал он...
Завтра утром он проснётся, разбуженный сердитым окриком кухарки, и пойдёт ставить самовар для мастеров. Потом приготовит посуду для чая на длинном столе среди мастерской и станет будить мастеров, а они будут ругать его и лягаться ногами... Пока они пьют чай — он должен прибрать их постели, вымести мастерскую, потом, выпив стакан холодного и спитого чая, он достанет из угла мастерской большую каменную плиту, положит её на табурет и с пирамидальным камнем в руках усядется растирать краски. От возни тяжёлым камнем по плите у него заболят, заноют и руки, и плечи, и спина. После обеда около часа отдыха, он уберёт со стола и, свернувшись где-нибудь в углу, — заснёт, как котёнок... а разбудят его пинком. Может быть, его заставят чистить пемзой доски, зашпаклёванные под иконы, и он, кашляя и чихая, долго будет дышать тонкой меловой пылью. И так весь день, до ужина...
<…> Вечером, пред концом работы, один из мастеров, писавший поясной образ св. великомученика Пантелеймона, подозвал к себе Мишку и сказал ему, чтобы он поставил икону, ещё сырую, на окно; Мишка, кривляясь, схватил образ и... смазал пальцем краску с ящичка в руке св. целителя... Бледный от испуга, он молча и вопросительно взглянул на мастера.
— Что? Дорвался? — ехидно спросил тот.
— Я нечаянно-о... — тихо протянул Мишка.
— Дай сюда...
Мишка покорно отдал ему икону и потупился.
— Давай башку!
— Господи! — умоляюще взвыл Мишка.
— Ну?!.
— Дяденька! я...
Но мастер схватил его за плечи и притянул к себе. Потом он, не торопясь, запустил ему пальцы своей левой руки в волосы на затылке снизу вверх и начал медленно поднимать мальчика на воздух. Мишка подобрал под себя ноги и поджал руки, точно он думал, что от этого тело его станет легче, и с искажённым от боли лицом повис в воздухе, открыв рот и прерывисто дыша. А мастер, подняв его левой рукой на пол-аршина от пола, взмахнул в воздухе правой и с силой ударил мальчика по ягодицам сверху вниз. Это называется «встряска», она выдирает волосы с корнями и от неё на затылке является опухоль, которая долго заставляет помнить о себе.
Стоная, схватившись за голову руками, Мишка упал на пол к ногам мастера и слышал, как в мастерской смеялись над ним.
— Ловко кувыркнулся, паяц!
— Это, братцы, воздушный полёт.
— Ха-ха-ха! Мишка, а ну-ка ещё посартоморталь!
Этот смех резал Мишке душу и был намного острее боли от «встряски».
<…> Через час он лежал на своей постели, под столом в мастерской, сжавшись в плотный маленький комок так, точно он хотел задавить в себе боль и горечь. В окна смотрела луна, освещая голубоватым сиянием большие иконостасные фигуры святых, стоявшие в ряд у стены. Их тёмные лики смотрели сурово и внушительно в торжественной безмятежности своей славы, лунный свет придавал им вид призраков, смягчая резкие краски и оживляя складки тяжёлых риз на их раменах.
Без дум, весь поглощённый чувством обиды, мальчик покорно ожидал, когда это чувство затихнет... а блестящие краски икон постепенно вызывали воспоминания о вчерашнем вечере, о красивых костюмах ловких, гибких людей, которые так свободно прыгают, так веселы и красивы...
...И вот он видит арену цирка и себя на ней, с необычайной лёгкостью он совершал самые трудные упражнения, и не усталостью, а сладкой и приятной негой они отзывались в его теле... Гром рукоплесканий поощрял его... полный восхищения пред своей ловкостью, весёлый и гордый, он прыгнул высоко в воздух и, сопровождаемый гулом одобрения, плавно полетел куда-то, полетел со сладким замиранием сердца... чтоб завтра снова проснуться на земле от пинка.
Воробьишко
У воробьев совсем так же, как у людей: взрослые воробьи и воробьихи — пичужки скучные и обо всем говорят, как в книжках написано, а молодежь — живет своим умом.
Жил-был желторотый воробей, звали его Пудик, а жил он над окошком бани, за верхним наличником, в теплом гнезде из пакли, моховинок и других мягких материалов. Летать он еще не пробовал, но уже крыльями махал и всё выглядывал из гнезда: хотелось поскорее узнать — что такое божий мир и годится ли он для него?
— Что, что? — спрашивала его воробьиха-мама.
Он потряхивал крыльями и, глядя на землю, чирикал:
— Чересчур черна, чересчур!
Прилетал папаша, приносил букашек Пудику и хвастался:
— Чив ли я?
Мама-воробьиха одобряла его:
— Чив, чив!
А Пудик глотал букашек и думал: «Чем чванятся — червяка с ножками дали — чудо!» И всё высовывался из гнезда, всё разглядывал.
— Чадо, чадо, — беспокоилась мать, — смотри — чебурахнешься!
— Чем, чем? — спрашивал Пудик.
— Да не чем, а упадешь на землю, кошка — чик! и слопает! — объяснял отец, улетая на охоту.
Так всё и шло, а крылья расти не торопились. Подул однажды ветер Пудик спрашивает:
— Что, что?
— Ветер. Дунет он на тебя — чирик! и сбросит на землю — кошке! — объяснила мать.
Это не понравилось Пудику, он и сказал:
— А зачем деревья качаются? Пусть перестанут, тогда ветра не будет…
Пробовала мать объяснить ему, что это не так, но он не поверил — он любил объяснять всё по-своему.
Идет мимо бани мужик, машет руками.
— Чисто крылья ему оборвала кошка, — сказал Пудик, — одни косточки остались!
— Это человек, они все бескрылые! — сказала воробьиха.
— Почему?
— У них такой чин, чтобы жить без крыльев, они всегда на ногах прыгают, чу?
— Зачем?
— Будь-ка у них крылья, так они бы и ловили нас, как мы с папой мошек…
— Чушь! — сказал Пудик. — Чушь, чепуха! Все должны иметь крылья. Чать, на земле хуже, чем в воздухе!.. Когда я вырасту большой, я сделаю, чтобы все летали.
Пудик не верил маме; он еще не знал, что если маме не верить, это плохо кончится. Он сидел на самом краю гнезда и во всё горло распевал стихи собственного сочинения:
Эх, бескрылый человек,
У тебя две ножки,
Хоть и очень ты велик,
Едят тебя мошки!
А я маленький совсем,
Зато сам мошек ем.
Пел, пел да и вывалился из гнезда, а воробьиха за ним, а кошка — рыжая, зеленые глаза — тут как тут.
Испугался Пудик, растопырил крылья, качается на сереньких ногах и чирикает:
— Честь имею, имею честь…
А воробьиха отталкивает его в сторону, перья у нее дыбом встали — страшная, храбрая, клюв раскрыла — в глаз кошке целит.
— Прочь, прочь! Лети, Пудик, лети на окно, лети…
Страх приподнял с земли воробьишку, он подпрыгнул, замахал крыльями — раз, раз и — на окне! Тут и мама подлетела — без хвоста, но в большой радости, села рядом с ним, клюнула его в затылок и говорит:
— Что, что?
— Ну что ж! — сказал Пудик. — Всему сразу не научишься!
А кошка сидит на земле, счищая с лапы воробьихины перья, смотрит на них — рыжая, зеленые глаза — и сожалительно мяукает:
— Мяа-аконький такой воробушек, словно мы-ышка… мя-увы…
И всё кончилось благополучно, если забыть о том, что мама осталась без хвоста…
Случай с Евсейкой
Однажды маленький мальчик Евсейка, — очень хороший человек! — сидя на берегу моря, удил рыбу.
Это очень скучное дело, если рыба, капризничая, не клюет. А день был жаркий: стал Евсейка со скуки дремать и — бултых! — свалился в воду.
Свалился, но ничего, не испугался и плывет тихонько, а потом нырнул и тотчас достиг морского дна.
Сел на камень, мягко покрытый рыжими водорослями, смотрит вокруг — очень хорошо!
Ползет не торопясь алая морская звезда, солидно ходят по камням усатые лангусты, боком-боком двигается краб; везде на камнях, точно крупные вишни, рассеяны актинии, и всюду множество всяких любопытных штук: вот цветут-качаются морские лилии, мелькают, точно мухи, быстрые креветки, вот тащится морская черепаха, и над ее тяжелым щитом играют две маленькие зеленые рыбешки, совсем как бабочки в воздухе, и вот по белым камням везет свою раковину рак-отшельник. Евсейка, глядя на него, даже стих вспомнил:
Дом, — не тележка у дядюшки Якова…
И вдруг слышит над головою у него точно кларнет запищал:
— Вы кто такой?
Смотрит — над головою у него огромнейшая рыба в сизо-серебряной чешуе, выпучила глаза и, оскалив зубы, приятно улыбается, точно ее уже зажарили и она лежит на блюде среди стола.
— Это вы говорите? — спросил Евсейка.
— Я-а…
Удивился Евсейка и сердито спрашивает:
— Как же это вы? Ведь рыбы не говорят!
А сам думает: «Вот так раз! Немецкий я вовсе не понимаю, а рыбий язык сразу понял! Ух, какой молодчина!»
И, приосанясь, оглядывается: плавает вокруг него разноцветная игривая рыбешка и — смеется, разговаривает:
— Глядите-ка! Вот чудище приплыло: два хвоста!
— Чешуи — нет, фи!
— И плавников только два!
Некоторые, побойчее, подплывают прямо к носу и дразнятся:
— Хорош-хорош!
Евсейка обиделся:
«Вот нахалки! Будто не понимают, что перед ними настоящий человек…»
И хочет поймать их, а они, уплывая из-под рук, резвятся, толкают друг друга носами в бока и поют хором, дразня большого рака:
Под камнями рак живет,
Рыбий хвостик рак жует.
Рыбий хвостик очень сух,
Рак не знает вкуса мух.
А он, свирепо шевеля усами, ворчит, вытягивая клешни:
— Попадитесь-ка мне, я вам отстригу языки-то!
«Серьезный какой», — подумал Евсейка.
Большая же рыба пристает к нему:
— Откуда это вы взяли, что все рыбы — немые?
— Папа сказал.
— Что такое — папа?
— Так себе… Вроде меня, только — побольше, и усы у него. Если не сердится, то очень милый…
— А он рыбу ест?
Тут Евсейка испугался: скажи-ка ей, что ест!
Поднял глаза вверх, видит сквозь воду мутно-зеленое небо и солнце в нем, желтое, как медный поднос; подумал мальчик и сказал неправду:
— Нет, он не ест рыбы, костлявая очень…
— Однако — какое невежество! — обиженно вскричала рыба. — Не все же мы костлявые! Например — мое семейство…
«Надо переменить разговор», — сообразил Евсей и вежливо спрашивает:
— Вы бывали у нас наверху?
— Очень нужно! — сердито фыркнула рыба. — Там дышать нечем…
— Зато — мухи какие…
Рыба оплыла вокруг него, остановилась прямо против носа, да вдруг и говорит:
— Мух-хи? А вы зачем сюда приплыли?
«Ну, начинается! — подумал Евсейка. — Съест она меня, дура!..»
И, будто бы беззаботно, ответил:
— Так себе, гуляю…
— Гм? — снова фыркнула рыба. — А может быть, вы— уже утопленник?
— Вот еще! — обиженно крикнул мальчик. — Нисколько даже. Я вот сейчас встану и…
Попробовал встать, а не может, точно его тяжелым одеялом окутали — ни поворотиться, ни пошевелиться!
«Сейчас я начну плакать», — подумал он, но тотчас же сообразил, что плачь не плачь, в воде слез не видно, и решил, что не стоит плакать, — может быть, как-нибудь иначе удастся вывернуться из этой неприятной истории.
А вокруг — господи! — собралось разных морских жителей — числа нет!
На ногу взбирается голотурия, похожая на плохо нарисованного поросенка, и шипит:
— Желаю с вами познакомиться поближе…
Дрожит перед носом морской пузырь, дуется, пыхтит, — укоряет Евсейку:
— Хорош-хорош! Ни рак, ни рыба, ни моллюск, ай-я-яй!
— Погодите, я, может, еще авиатором буду, — говорит ему Евсей, а на колени его влез лангуст и, ворочая глазами на ниточках, вежливо спрашивает:
— Позвольте узнать, который час?
Проплыла мимо сепия, совсем как мокрый носовой платок: везде мелькают сифонофоры, точно стеклянные шарики, одно ухо щекочет креветка, другое — тоже щупает кто-то любопытный, даже по голове путешествуют маленькие рачки, — запутались в волосах и дергают их.
«Ой, ой, ой!» — воскликнул про себя Евсейка, стараясь смотреть на всё беззаботно и ласково, как папа, когда он виноват, а мамаша сердится на него.
А вокруг в воде повисли рыбы — множество! — поводят тихонько плавниками и, вытаращив на мальчика круглые глаза, скучные, как алгебра, бормочут:
Как он может жить на свете без усов и чешуи?
Мы бы, рыбы, не могли бы раздвоить хвосты свои!
Не похож он ни на рака, ни на нас — весьма во многом!
Не родня ли это чудо безобразным осьминогам?
«Дуры! — обиженно думает Евсейка. — У меня по русскому языку в прошлом году две четверки было…»
И делает такой вид, будто он ничего не слышит, даже хотел беззаботно посвистеть, — но — оказалось — нельзя: вода лезет в рот, точно пробка.
А болтливая рыба всё спрашивает его:
— Нравится вам у нас?
— Нет… то есть — да, нравится!.. У меня дома… тоже очень хорошо, — ответил Евсей и снова испугался:
«Батюшки, что я говорю?! Вдруг она рассердится, и начнут они меня есть…»
Но вслух говорит:
— Давайте как-нибудь играть, а то мне скучно…
Это очень понравилось болтливой рыбе, она засмеялась, открыв круглый рот так, что стали видны розовые жабры, виляет хвостом, блестит острыми зубами и старушечьим голосом кричит:
— Это хорошо — поиграть! Это очень хорошо — поиграть!
— Поплывемте наверх! — предложил Евсей.
— Зачем? — спросила рыба.
— А вниз уже нельзя ведь! И там, наверху, — мухи.
— Мух-хи! Вы их любите?
Евсей любил только маму, папу и мороженое, но ответил:
— Да…
— Ну что ж? Поплывем! — сказала рыба, перевернувшись головой вверх, а Евсей тотчас цап ее за жабры и кричит:
— Я — готов!
— Стойте! Вы, чудище, слишком засунули свои лапы в жабры мне…
— Ничего!
— Как это — ничего? Порядочная рыба не может жить не дыша.
— Господи! — вскричал мальчик. — Ну, что вы спорите всё? Играть так играть…
А сам думает: «Лишь бы только она меня немножко подтащила наверх, а там уже я вынырну».
Поплыла рыба, будто танцуя, и поет во всю мочь:
Плавниками трепеща,
И зубаста да тоща,
Пищи на обед ища,
Ходит щука вкруг леща!
Маленькие рыбёшки кружатся и хором орут:
Вот так штука!
Тщетно тщится щука
Ущемить леща!
Вот так это — штука!
Плыли, плыли, чем выше — тем всё быстрее и легче, и вдруг Евсейка почувствовал, что голова его выскочила на воздух.
— Ой!
Смотрит — ясный день, солнце играет на воде, зеленая вода заплескивает на берег, шумит, поет. Евсейкино удилище плавает в море, далеко от берега, а сам он сидит на том же камне, с которого свалился, и уже весь сухой!
— Ух! — сказал он, улыбаясь солнцу, — вот я и вынырнул.
Пепе
Пепе - лет десять, он хрупкий, тоненький, быстрый, как ящерица, пёстрые лохмотья болтаются на узких плечах, в бесчисленные дыры выглядывает кожа, тёмная от солнца и грязи.
Он похож на сухую былинку - дует ветер с моря и носит её, играя ею, - Пепе прыгает по камням острова, с восхода солнца по закат, и ежечасно откуда-нибудь льётся его неутомимый голосишко:
Италия прекрасная,
Италия моя!..
Его всё занимает: цветы, густыми ручьями текущие по доброй земле, ящерицы среди лиловых камней, птицы в чеканной листве олив, в малахитовом кружеве виноградника, рыбы в тёмных садах на дне моря и форестьеры1 на узких, запутанных улицах города: толстый немец, с расковырянным шпагою лицом, англичанин, всегда напоминающий актёра, который привык играть роль мизантропа2, американец, которому упрямо, но безуспешно хочется быть похожим на англичанина, и неподражаемый француз, шумный, как погремушка.
- Какое лицо! - говорит Пепе товарищам, указывая всевидящими глазами на немца, надутого важностью до такой степени, что у него все волосы дыбом стоят. - Вот лицо, не меньше моего живота!
Пепе не любит немцев, он живёт идеями и настроениями улицы, площади и тёмных лавочек, где свои люди пьют вино, играют в карты и, читая газеты, говорят о политике.
- Нам, - говорят они, - нам, бедным южанам, ближе и понятнее славяне Балкан, чем добрые союзники, наградившие нас за дружбу с ними песком Африки.
Всё чаще говорят это простые люди юга, а Пепе всё слышит и всё помнит.
Скучно, ногами, похожими на ножницы, шагает англичанин, - Пепе впереди его и напевает что-то из заупокойной мессы3 или печальную песенку...
Товарищи Пепе идут сзади, кувыркаясь со смеха, и прячутся, как мыши, в кусты, за углы стен, когда форестьер посмотрит на них спокойным взглядом выцветших глаз.
Множество интересных историй можно рассказать о Пепе. Однажды какая-то синьора поручила ему отнести в подарок подруге её корзину яблок своего сада.
- Заработаешь сольдо! 4 - сказала она. - Это ведь не вредно тебе...
Он с полной готовностью взял корзину, поставил её на голову себе и пошёл, а воротился за сольдо лишь вечером.
- Ты не очень спешил! - сказала ему женщина.
- Но всё-таки я устал, дорогая синьора! - вздохнув, ответил Пепе. - Ведь их было более десятка!
- В полной до верха корзине? Десяток яблок?
- Мальчишек, синьора.
- Но - яблоки?
- Сначала - мальчишки: Микеле, Джованни...
Она начала сердиться, схватила его за плечо, встряхнула:
- Отвечай, ты отнёс яблоки?
- До площади, синьора! Вы послушайте, как хорошо я вёл себя: сначала я вовсе не обращал внимания на их насмешки, - пусть, думаю, они сравнивают меня с ослом, я всё стерплю из уважения к синьоре, - к вам, синьора. Но когда они начали смеяться над моей матерью, - ага, подумал я, ну, это вам не пройдёт даром. Тут я поставил корзину, и - нужно было видеть, добрая синьора, как ловко и метко попадал я в этих разбойников, - вы бы очень смеялись!
- Они растащили мои плоды?! - закричала женщина. Пепе, грустно вздохнув, сказал:
- О нет. Но те плоды, которые не попали в мальчишек, разбились о стены, а остальные мы съели, после того как я победил и помирился с врагами…
Женщина долго кричала, извергая на бритую голову Пепе все проклятия, известные ей, - он слушал её внимательно и покорно, время от времени прищёлкивая языком, а иногда, с тихим одобрением, восклицая:
- О-о, как сказано! Какие слова!
А когда она, устав, пошла прочь от него, он сказал вслед ей:
- Но, право, вы не беспокоились бы так, если б видели, как метко попадал я прекрасными плодами вашего сада в грязные головы этих мошенников, - ах, если б вы видели это! - вы дали бы мне два сольдо вместо обещанного одного!
Грубая женщина не поняла скромной гордости победителя, - она только погрозила ему железным кулаком.
Сестра Пепе, девушка много старше, но не умнее его, поступила прислугой - убирать комнаты - на виллу5 богатого американца. Она сразу же стала чистенькой, румяной и, на хороших хлебах, начала заметно наливаться здоровым соком, как груша в августе.
Брат спросил её однажды:
- Ты ешь каждый день?
- Два и три раза, если хочу, - с гордостью ответила она.
- Пожалела бы зубы! - посоветовал ей Пепе и задумался, а потом спросил снова:
- Очень богат твой хозяин?
- Он? Я думаю - богаче короля!
- Ну, оставим глупости соседям! А сколько брюк у твоего хозяина?
- Это трудно сказать.
- Десять?
- Может быть, больше…
- Поди-ка, принеси мне одни, не очень длинные и тёплые, - сказал Пепе.
- Зачем?
- Ты видишь - какие у меня?
Видеть это было трудно, - от штанов Пепе на ногах его оставалось совсем немного.
- Да, - согласилась сестра, - тебе необходимо одеться! Но он ведь может подумать, что мы украли?
Пепе внушительно сказал ей:
- Не нужно считать людей глупее нас! Когда от многого берут немножко, это не кража, а просто делёжка!
- Ведь это песня! - не соглашалась сестра, но Пепе быстро уговорил её, а когда она принесла в кухню хорошие брюки светло-серого цвета, и они оказались несколько длиннее всего тела Пепе, он тотчас догадался, как нужно сделать.
- Дай-ка нож! - сказал он.
Вдвоём они живо превратили брюки американца в очень удобный костюм для мальчика: вышел несколько широковатый, но уютный мешок, он придерживался на плечах верёвочками, их можно было завязывать вокруг шеи, а вместо рукавов отлично служили карманы.
Они устроили бы ещё лучше и удобнее, но им помешала в этом супруга хозяина брюк: явилась в кухню и начала говорить самые грубые слова на всех языках одинаково плохо, как это принято американцами.
Пепе ничем не мог остановить её красноречие, он морщился, прикладывал руку к сердцу, хватался в отчаянии за голову, устало вздыхал, но она не могла успокоиться до поры, пока не явился её муж.
- В чём дело? - спросил он.
И тогда Пепе сказал:
- Синьор, меня очень удивляет шум, поднятый вашей синьорой, я даже несколько обижен за вас. Она, как я понял, думает, что мы испортили брюки, но уверяю вас, что для
меня они удобны! Она, должно быть, думает, что я взял последние ваши брюки, и вы не можете купить других...
Американец, спокойно выслушав его, заметил:
- А я думаю, молодчик, что надобно позвать полицию.
- Да-а? - очень удивился Пепе. - Зачем?
- Чтобы тебя отвели в тюрьму...
Это очень огорчило Пепе, он едва не заплакал, но сдержался и сказал с достоинством:
- Если это вам нравится, синьор, если вы любите сажать людей в тюрьму, то - конечно! Но я бы не сделал так, будь у меня много брюк, а у вас ни одной пары! Я бы дал вам две, пожалуй - три пары даже; хотя три пары брюк нельзя надеть сразу! Особенно в жаркий день...
Американец расхохотался; ведь иногда и богатому бывает весело.
Потом он угощал Пепе шоколадом и дал ему франк. Пепе попробовал монету зубом и поблагодарил:
- Благодарю вас, синьор! Кажется, монета настоящая?
Всего лучше Пепе, когда он один стоит где-нибудь в камнях, вдумчиво разглядывая их трещины, как будто читая по ним тёмную историю жизни камня. В эти минуты живые его глаза расширены, подёрнуты красивой плёнкой, тонкие руки за спиною и голова, немножко склонённая, чуть-чуть покачивается, точно чашечка цветка. Он что-то мурлычет тихонько,- он всегда поёт.
Хорош он также, когда смотрит на цветы, - лиловыми ручьями льются по стене глицинии6, а перед ними этот мальчик вытянулся струною, будто вслушиваясь в тихий трепет шёлковых лепестков под дыханием морского ветра.
Смотрит и поёт:
- Фиорино-о... фиорино-о…7
Издали, как удары огромного тамбурина8, доносятся глухие вздохи моря. Играют бабочки над цветами, - Пепе поднял голову и следит за ними, щурясь от солнца, улыбаясь немножко завистливой и грустной, но всё-таки доброй улыбкой старшего на земле.
- Чо! - кричит он, хлопая ладонями, пугая изумрудную ящерицу.
А когда море спокойно как зеркало и в камнях нет белого кружева прибоя, Пепе, сидя где-нибудь на камне, смотрит острыми глазами в прозрачную воду: там, среди рыжеватых водорослей, плавно ходят рыбы, быстро мелькают креветки9, боком ползёт краб. И в тишине над голубою водой тихонько течёт звонкий, задумчивый голос мальчика:
- О море... море...
Взрослые люди говорят о мальчике:
- Этот будет анархистом! 10
А кто подобрей, из тех, что более внимательно присматриваются друг к другу, - те говорят иначе:
- Пепе будет нашим поэтом...
Пасквалино же, столяр, старик с головою, отлитой из серебра, и лицом точно с древней римской монеты, мудрый и всеми почитаемый Пасквалино говорит своё:
- Дети будут лучше нас, и жить им будет лучше! Очень многие верят ему.
___________
1 Форестъер (или форестъере) - путешественник-иностранец, турист.
2 Мизантроп - нелюдим, угрюмый человек.
3 Заупокойная месса - богослужение при погребении покойника.
4 Сольдо - мелкая монета.
5 Вилла - богатый загородный дом.
6 Глициния - вьющееся растение с душистыми лиловыми цветами.
7 Фиорино - цветочек.
8 Тамбурин - итальянский музыкальный инструмент, напоминающий бубен.
9 Креветка - мелкий морской рак.
10 Анархист - бунтовщик.
Про Иванушку-дурачка
Жил-был Иванушка-дурачок, собою красавец, а что ни сделает, все у него смешно выходит — не так, как у людей.
Нанял его в работники один мужик, а сам с женой собрался в город; жена и говорит Иванушке:
— Останешься ты с детьми, гляди за ними, накорми их!
— А чем? — спрашивает Иванушка.
— Возьми воды, муки, картошки, покроши да свари — будет похлебка!
Мужик приказывает:
— Дверь стереги, чтобы дети в лес не убежали!
Уехал мужик с женой; Иванушка влез на полати, разбудил детей, стащил их на пол, сам сел сзади их и говорит:
— Ну, вот, я гляжу за вами!
Посидели дети некоторое время на полу, — запросили есть: Иванушка втащил в избу кадку воды, насыпал в нее полмешка муки, меру картошки, разболтал все коромыслом и думает вслух:
— А кого крошить надо?
Услыхали дети — испугались:
— Он, пожалуй, нас искрошит!
И тихонько убежали вон из избы.
Иванушка посмотрел вслед им, почесал затылок,— соображает: «Как же я теперь глядеть за ними буду? Да еще дверь надо стеречь, чтобы она не убежала!»
Заглянул в кадушку и говорит:
— Варись, похлебка, а я пойду за детьми глядеть!
Снял дверь с петель, взвалил ее на плечи себе и пошел в лес; вдруг навстречу ему Медведь шагает — удивился, рычит:
— Эй ты, зачем дерево в лес несешь?
Рассказал ему Иванушка, что с ним случилось,— Медведь сел на задние лапы и хохочет:
— Экой ты дурачок! Вот я тебя съем за это!
А Иванушка говорит:
— Ты лучше детей съешь, чтоб они в другой раз отца-матери слушались, в лес не бегали!
Медведь еще сильней смеется, так и катается по земле со смеху!
— Никогда такого глупого не видал! Пойдем, я тебя жене своей покажу!
Повел его к себе в берлогу. Иванушка идет, дверью за сосны задевает.
— Да брось ты ее! — говорит Медведь.
— Нет, я своему слову верен: обещал стеречь, так уж устерегу!
Пришли в берлогу. Медведь говорит жене:
— Гляди, Маша, какого я тебе дурачка привел! Смехота!
А Иванушка спрашивает Медведицу:
— Тетя, не видала ребятишек?
— Мои — дома, спят.
— Ну-ка, покажи, не мои ли это?
Показала ему Медведица трех медвежат; он говорит:
— Не эти, у меня двое было.
Тут и Медведица видит, что он глупенький, тоже смеется:
— Да ведь у тебя человечьи дети были!
— Ну да, — сказал Иванушка, — разберешь их, маленьких-то, какие чьи!
— Вот забавный! — удивилась Медведица и говорит мужу: — Михайло Потапыч, не станем его есть, пусть он у нас в работниках живет!
— Ладно,— согласился Медведь,— он хоть и человек, да уж больно безобидный!
Дала Медведица Иванушке лукошко, приказывает:
— Поди-ка набери малины лесной, — детишки проснутся, я их вкусненьким угощу!
— Ладно, это я могу! — сказал Иванушка.— А вы дверь постерегите!
Пошел Иванушка в лесной малинник, набрал малины полное лукошко, сам досыта наелся, идет назад к медведям и поет во все горло:
Эх, как неловки
Божий коровки!
То ли дело — муравьи
Или ящерицы!
Пришел в берлогу, кричит:
— Вот она, малина!
Медвежата подбежали к лукошку, рычат, толкают друг друга, кувыркаются, — очень рады!
А Иванушка, глядя на них, говорит:
— Эхма, жаль, что я не Медведь, а то и у меня дети были бы!
Медведь с женой хохочут.
— Ой, батюшки мои! — рычит Медведь. — Да с ним жить нельзя, со смеху помрешь!
— Вот что, — говорит Иванушка, — вы тут постерегите дверь, а я пойду ребятишек искать, не то хозяин задаст мне!
А Медведица просит мужа:
— Миша, ты бы помог ему!
— Надо помочь, — согласился Медведь, — уж очень он смешной!
Пошел Медведь с Иванушкой лесными тропами, идут — разговаривают по-приятельски.
— Ну и глупый же ты! — удивляется Медведь, а Иванушка спрашивает его:
— А ты — умный?
— Я-то?
— Ну да!
— Не знаю.
— И я не знаю. Ты — злой?
— Нет. Зачем?
— А по-моему — кто зол, тот и глуп. Я вот тоже не злой. Стало быть, оба мы с тобой не дураки будем!
— Ишь ты, как вывел! — удивился Медведь.
Вдруг видят: сидят под кустом двое детей, уснули. Медведь спрашивает:
— Это твои, что ли?
— Не знаю, — говорит Иванушка, — надо их спросить. Мои — есть хотели.
Разбудили детей, спрашивают:
— Хотите есть?
Те кричат:
— Давно хотим!
— Ну, — сказал Иванушка, — значит, это и есть мои! Теперь я поведу их в деревню, а ты, дядя, принеси, пожалуйста, дверь, а то самому мне некогда, мне еще надобно похлебку варить!
— Уж ладно! — сказал Медведь.— Принесу!
Идет Иванушка сзади детей, смотрит за ними в землю, как ему приказано, а сам поет:
Эх, вот так чудеса!
Жуки ловят зайца,
Под кустом сидит лиса,
Очень удивляется!
Пришел в избу, а уж хозяева из города воротились, видят: посреди избы кадушка стоит, доверху водой налита, картошкой насыпана да мукой, детей нет, дверь тоже пропала, — сели они на лавку и плачут горько.
— О чем плачете? — спросил их Иванушка.
Тут увидали они детей, обрадовались, обнимают их, а Иванушку спрашивают, показывая на его стряпню в кадке:
— Это чего ты наделал?
— Похлебку!
— Да разве так надо?
— А я почему знаю — как?
— А дверь куда девалась?
— Сейчас ее принесут, — вот она!
Выглянули хозяева в окно, а по улице идет Медведь, дверь тащит, народ от него во все стороны бежит, на крыши лезут, на деревья; собаки испугались — завязли, со страху, в плетнях, под воротами; только один рыжий петух храбро стоит среди улицы и кричит на Медведя:
— Кину в реку-у!..
Самовар
Было это летней ночью на даче.
В маленькой комнате стоял на столе у окна пузатый самовар и смотрел в небо, горячо распевая:
Замечаете ли, чайник, что луна
Чрезвычайно в самовар влюблена?
Дело в том, что люди забыли прикрыть трубу самовара тушилкой и ушли, оставив чайник на конфорке; углей в самоваре было много, а воды мало - вот он и кипятился, хвастаясь пред всеми блеском своих медных боков.
Чайник был старенький, с трещиной на боку, и очень любил дразнить самовар. Он уж тоже начинал закипать; это ему не нравилось, - вот он поднял рыльце кверху и шипит самовару, подзадоривая его:
На тебя луна
Смотрит свысока,
Как на чудака, -
Вот тебе и - на!
Самовар фыркает паром и ворчит:
Вовсе нет. Мы с ней - соседи.
Даже несколько родня:
Оба сделаны из меди,
Но она - тусклей меня,
Эта рыжая лунишка, -
Вон на ней какие пятна!
Ах, какой ты хвастунишка,
Даже слушать неприятно!
- зашипел чайник, тоже выпуская из рыльца горячий пар. Этот маленький самовар и вправду очень любил хвастаться; он считал себя умницей, красавцем, ему давно уже хотелось, чтоб луну сняли с неба и сделали из неё поднос для него.
Форсисто фыркая, он будто не слышал, что сказал ему чайник, - поёт себе во всю мочь:
Фух, как я горяч!
Фух, как я могуч!
Захочу - прыгну, как мяч,
На луну выше туч!
А чайник шипит своё:
Вот извольте говорить
С эдакой особой.
Чем зря воду-то варить.
Ты - прыгни, попробуй!
Самовар до того раскалился, что посинел весь и дрожит, гудит:
Покиплю ещё немножко,
А когда наскучит мне, -
Сразу выпрыгну в окошко
И женюся на луне!
Так они оба всё кипели и кипели, мешая спать всем, кто был на столе. Чайник дразнит:
Она тебя круглей.
Зато в ней нет углей,
- отвечает самовар.
Синий сливочник, из которого вылили все сливки, сказал пустой стеклянной сахарнице:
Всё пустое, всё пустое!
Надоели эти двое!
Да, их болтовня
Раздражает и меня,
- ответила сахарница сладеньким голосом. Она была толстая, широкая и очень смешлива, а сливочник – так себе, горбатенький господин унылого характера с одной ручкой; он всегда говорил что-нибудь печальное:
Ах, - сказал он, -
Всюду - пусто, всюду - сухо,
В самоваре, на луне.
Сахарница, поёжившись, закричала:
А в меня залезла муха
И щекочет стенки мне...
Ох, ох, я боюсь,
Что сейчас засмеюсь!
Это будет странно –
Слышать смех стеклянный...
- невесело сказал сливочник.
Проснулась чумазая тушилка и зазвенела:
Дзинь! Кто это шипит?
Что за разговоры?
Даже кит ночью спит,
А уж полночь скоро!
Но, взглянув на самовар, испугалась и звенит:
Ай, люди все ушли
Спать или шляться,
А ведь мой самовар
Может распаяться!
Как они могли забыть
Обо мне, тушилке?
Ну, придётся им теперь
Почесать затылки!
Тут проснулись чашки и давай дребезжать:
Мы скромные чашки,
Нам всё всё равно!
Все эти замашки
Мы знаем давно!
Нам ни холодно, ни жарко,
Мы привыкли ко всему!
Хвастун самоварко,
И не верим мы ему.
Заворчал чайник:
Ф-фу, как горячо,
Жарко мне отчайно.
Это не случайно,
Это чрезвычайно!
И - лопнул!
А самовар чувствовал себя совсем плохо: вода в нём давно вся выкипела, а он раскалился, кран у него отпаялся и повис, как нос у пьяного, одна ручка тоже вывихнулась, но он всё ещё храбрился и гудел, глядя на луну:
Ах, будь она ясней,
Не прячься она днём,
Я поделился б с ней
Водою и огнём!
Она со мной тогда
Жила бы не скучая,
И шёл бы дождь всегда
Из чая!
Он уж почти не мог выговаривать слов и наклонялся набок, но всё ещё бормотал:
А если днём она должна ложиться спать,
Чтоб по ночам светлей сияло её донце, -
Я мог бы на себя и днём и ночью взять
Обязанности солнца!
И света и тепла земле я больше дам,
Ведь я его и жарче и моложе!
Светить и ночь и день ему не по годам, -
А это так легко для медной рожи!
Тушилка обрадовалась, катается по столу и звенит:
Ах, это очень мило!
Это очень лестно!
Я бы солнце потушила,
Ах, как интересно!
Но тут - крак! - развалился самовар на кусочки, кран клюкнулся в полоскательную чашку и разбил её, труба с крышкой высунулась вверх, покачалась, покачалась и упала набок, отколов ручку у сливочника; тушилка, испугавшись, откатилась на край стола и бормочет:
Вот смотрите: люди вечно
Жалуются на судьбу,
А тушилку позабыли
Надеть на трубу!
А чашки, ничего не боясь, хохочут и поют:
Жил-был самовар,
Маленький, да пылкий,
И однажды не прикрыли
Самовар тушилкой!
Был в нём сильный жар,
А воды немного;
Распаялся самовар, -
Туда ему дорога,
Туда и дорога-а!
ПРИМЕЧАНИЯ
САМОВАР
с к а з к а
Впервые напечатано в сборнике «Ёлка. Книжка для маленьких детей», издание "Парус", Петроград, [1918].
Сказка написана М.Горьким в 1913 г., о чём свидетельсвует авторская пометка на рукописи.
В собрания сочинений сказка не включалась.
Печатается по тексту сборника «Ёлка», сверенному с авторской рукописью (Архив А.М.Горького).