Он хотел ещё что-то добавить, но махнул рукою и надел шляпу. И всё так же с трудом волоча ноги, он сошёл с балкона в аллею. Там он на минуту остановился и, повернувшись к балкону, проговорил:
– Господин Борисоглебский, я, кажется, назвал вас «Волчком» или чем-то вроде этого, так ведь вы адрес мой знаете!
Он двинулся аллеей.
– Постойте, – крикнула ему Ксения Ивановна,– постойте, Михайло Сергеич! Надо же разоблачить нашу шутку!
Её лицо выражало ужас. Мытищев, не оборачиваясь, стоял и ждал.
– Господа, – проговорила Ксения Ивановна, трепеща всем телом. – Господа, я солгала. Михайло Сергеич не делал мне предложение; это я сделала ему предложение и он мне отказал. Господи, куда уйти от срама! – она всхлипнула и заломила руки. Мытищев стоял и слушал, не поворачиваясь.
– Господа, – продолжала она, – это было вчера, да, вчера, а сегодня, сегодня мне сделал предложение Андрюша Пальчик и я согласилась. Не правда ли, Андрюша? Да что же вы молчите, наконец?
Пальчик смотрел на неё изумленными, как у ребёнка, глазами.
– Правда, – отвечал он, краснея.
– Через неделю и свадьба должна быть, – проговорила Ксения Ивановна, – не правда ли, Андрюша? Да что же вы молчите, Господи!
– Да, правда, – отвечал Пальчик и снова покраснел. Борисоглебский надменно улыбнулся. Мытищев двинулся аллеей.
– Михайло Сергеич, – крикнула Ксения Ивановна, – Куда же вы? Михайло Сергеич, вернитесь на минутку!
Она подбежала к перилам балкона и, опираясь на них руками, заглядывала в глубину сада, как бы ожидая ответа. Мытищев скрылся во тьме. А она всё стояла и ждала чего-то с горящими глазами. Наконец она оторвалась от перил; лицо её было бледно. Потягаеву показалось даже, что у неё подкашиваются ноги; он придвинул ей стул.
– Ушёл, – прошептала она, как бы обращаясь ко всем; она опустилась на стул и растерянно улыбнулась.
– Что, бишь, я ещё сказать хотела?
Она потёрла себе лоб и опять растерянно улыбнулась. Несколько минут она точно что-то припоминала.
– Баба я крестьянская, – заговорила она снова, оглядывая всех тусклым взором. – Он прибил меня, Михайло Сергеич-то, и я за ним бегу, в гости его к себе зову. Как же? – развела она руками. – Замуж за Андрюшу собираюсь, и сама думаю: може меня Мытищев хоть в любовницы возьмёт? Може не побрезгует? Ведь вы не будете бить меня за это, Андрюша? – подняла она свои глаза на Пальчика.
И она замолкла. Некоторое время на балконе царило неловкое молчание.
– Плохи дела Мытищева, – внезапно сказал Борисоглебский. – Теперь его имение с торгов пойдёт. Денег он нигде не достанет.
– Дядя заплатит проценты, – отозвался Пальчик. – У него дядя очень богатый человек и часто за него платит.
– Вот дядю за глаза ругает, – заметил Борисоглебский, – а подачки от него берёт. Ловкий парень этот Мытищев.
Ксения Ивановна оглянулась на него усталая и разбитая.
– Во-первых, Мытищев ругает дядю и в глаза и за глаза, – сказала она, – а во-вторых, дядя платит за него в банк, потому что дорожит родовым имением. Ему жаль не племянника, а имение.
Борисоглебский качнул головою.
– Нет, Мытищев храбр только на словах.
– Однако, он вас обругал, а ведь вы на дуэль его не вызовете? – заметила Ксения Ивановна.
Борисоглебский встал, отыскал свою шляпу и, сухо откланявшись, исчез с балкона.
– А теперь, – проговорила Ксения Ивановна, обращаясь к Потягаеву и Пальчику, – я попросила бы вас оставить меня одну. Я устала и мне хочется спать. Я ужасно устала.
Потягаев и Пальчик встали. Пальчик хотел было на прощанье поцеловать руку Ксении Ивановны, но та сказала:
– Нет, уж до следующего раза, – и добавила: – Как вам не стыдно врать? Разве вы делали мне предложение?
Пальчик сконфузился, а Потягаев сказал:
– Вот и у нас в контрольной палате, когда я служил там, был подобный же случай. Одна невеста отказала жениху, нашему чиновнику, а тот взял да и застрелился. Пуля вошла сюда, – показал он на свой лоб и, повернувшись затылком, добавил: – а вышла отсюда.
– Да неужто же, «гиероглиф»? – сказала Ксения Ивановна, устало улыбнулась и вошла в дом. Она прошла к себе в спальню и, быстро раздевшись, легла в постель. Тяжёлые гардины на окнах были спущены; в комнате горел китайский фонарик. Ксения Ивановна хотела было позвать горничную, но передумала и лежала, поставив локти на подушки и подперев руками голову. Ей было тяжело и скверно. О браке с Пальчиком она не думала серьёзно. Впрочем, если Мытищев её не любит, не всё ли равно, за кого ни выйти. Больше всего её оскорбляло презрение Мытищева.
Ксения Ивановна подняла голову. В комнату вошла Аграфена Михайловна.
– А я к тебе, – сказала она с обычною улыбкою. – Вечером-то я всё в кухне сидела, со странницей проходящей разговаривала, а сейчас Кондрат с почты письмо мне привёз: с Афона письмо-то, от монаха моего. Духовный стишок, святая душа, мне пишет, убогой вдовицей меня в стишке называет.
По всему, с двойным подбородком, лицу Аграфены Михайловны прошло светлое облако.
– Нужно будет святой душе две красненьких бумажки послать, – добавила она.
Ксения Ивановна вдруг расплакалась и потянулась к ней обеими руками.
– Тяжко мне, тётушка!
Аграфена Михайловна опустилась на свежее белье постели. Ксения Ивановна плакала, уткнувшись к ней в колени.
Её лицо внезапно стало похоже на лицо красивой крестьянской девушки. В коротких словах она передала тётке, как больно её обидел Мытищев. Она прижималась лицом к пухлым коленям тётки и беспомощно всхлипывала.
За окном спальни послышался сдержанный кашель.
– И, родимушка,– говорила Аграфена Михайловна,– выходи, право, за Пальчика, Пальчик мужем хорошим будет. Наша сестра много через побои страдает, а этот нравом тих.
Она долго беседовала с племянницею на эту тему и затем, благословив и поцеловав её, ушла к себе.
– Ксения Ивановна, – раздался в то же время под окном голос Потягаева, – дозвольте поговорить с вами одну минуточку.
Ксения Ивановна, завернувшись в одеяло, подошла к окну. Она слегка раздвинула гардины, просунула голову и одну руку и, распахнув окно, увидала фигуру Потягаева, всю залитую лунным светом.
– Вы, действительно, выходите замуж за Пальчика? – спросил он её.
Ночная прохлада ласково коснулась лица Ксении Ивановны, опахнула её всю и затопила собою комнату.
– Ну, а если бы так, – отвечала она.
– Стало быть, мне надеться уж нечего? А то, вы знаете, при постоянных отлучках могут быть упущения по хозяйству.
Потягаев вздохнул и замялся.
– Можете не надеяться, – отвечала Ксения Ивановна, кутаясь в одеяло. – А бывать у меня бывайте, хоть изредка. Ведь вы добрый? Ведь вы очень добрый?
Ксении Ивановне показалось, что у Потягаева задрожали губы.
– Ведь вам меня жалко? – повторила она.
Потягаев хотел что-то сказать, но заморгал глазами, махнул рукою и, тяжко вздыхая, поплёлся от окна. Он даже как будто спотыкался.
«Ведь вот золотое сердце, – думала Ксения Ивановна, укладываясь в постель,– а глуп, непроходимо глуп. Куда же деваться? С умными нехорошо, обидят, а с глупыми скучно!»
ЗАПАДНЯ
(Посвящается нашим спиритам)
В кухне было душно и пахло пригорелым салом. От плиты палило тропическим жаром, несмотря на то, что дверь и окна были растворены настежь. Повар Аверьяныч, худенький и маленький человечек лет пятидесяти, с угрюмым лицом запойного пьяницы, сидел у стола. Он только что отпустил господам последнее блюдо к ужину и, на досуге попивая водочку, рассказывал своей молоденькой жёнке Марфеньке разные страшные истории о кладах. Аверьяныч вечно бредил какими-то кладами, а когда напивался пьян – горой Афоном. И тогда он мечтал найти клад и отнести на святую гору икону Пантелеймона-целителя, всю осыпанную драгоценными камнями. Аверьянычу казалось, что после этого тоска, которая вечно сосёт его сердце, покинет его, зачахнет и издохнет, придавленная могучей пятою святого целителя. Аверьяныч досказал свою страшную историю и замолчал. В кухню вошла горничная Наташа. Она взяла из-под плиты углей для самовара и, вильнув юбками, исчезла в дверях. Марфенька, в это время вязавшая у лампочки какое-то рукоделье, приподняла от работы своё хорошенькое личико и сказала:
– A y нас, Лука Аверьяныч, в старой бане тоже всё неладно. И тоже кто её знает отчего! Вчера туда кушетку ненужную поставили, например, а сегодня пришли – она кверху ногами стоит. Караульщик, слышно, ночью в окне огонёк видел, – добавила она уже совсем таинственно.
Марфенька спустила петлю, нахмурила хорошенькие бровки и опять сказала:
– Кажется, обещай мне миллион и ни за что бы туда ночью не вошла! Ни за прянички!
Повар вытер рукавом жиденькие усы и бородку.
– Клад там, Марфенька, беспременно клад, – отвечал он. – Склеп там, как раз у самых у дверей банных. У самого порога, потому стукнешь палкой, отдаётся звонко так, ажно гул идёт. У-ху-ху-ху, – сделал повар губами, изображая подземный гул. – Склеп там, Марфенька, а в склепе беспременно кадушки с золотом. Нечистые и стерегут, забавляются вокруг, всякую мерзость творят. Это бывает!
– Аверьяныч налил себе четвёртый стаканчик водки. Марфенька вздохнула и передёрнула круглыми плечиками.
– Не говорите, Лука Аверьяныч, к ночи страх берёт! Не люблю я этих самых... нездешних жителев!
Повар выпил водку.
– Это бывает. Да, – снова сказал он. – В склепе, небось, зелёные крокодилы с огненными глазами лежат; ведьмы, небось, голобрюхие с чертенятами в чехарду играют. Да. З-забавно, – протянул он, как будто со вкусом.
Странно сказать, а он как будто бы весьма даже любил эту нечистую породу.
Марфенька вздохнула снова.
– Не говорите, Лука Аверьяныч, к ночи! Во сне ещё увидишь этих ночных соблазнителев!
Аверьяныч встал, позёвывая.
– А я, Марфенька, спать к кучеру на сеновал пойду; здесь душно.
Марфенька приподняла от работы личико.
– Идите, Лука Аверьяныч, идите! – сказала она что-то уж очень покорно и что-то уж очень сладко.
Повар посмотрел на розовые щёчки жены, почесался и невольно подумал: «Ишь, какая она у меня хорошенькая. Цветёт точно розанчик; и то сказать, восемнадцать лет бaбёнoчке, а я стар, ох как стар. Как бы ни барин, и не женился бы. Да! Сам Илья Петрович сватом у неё был; она, говорит, мне родственница, двоюродная крестница; двоюродный братец мой её крестил».
Аверьяныч снова почесался, взял засаленную подушку и войлок и, шмыгая стоптанными калошами, вышел из кухни, нашёптывая:
– Клад там, беспременно клад околь старой бани; а нечистые стерегут и забавляются. Небось, верхом друг на дружке ездят, пылят, стучат, кувыркаются. Х-химики двоерогие!
Его голос смолк. Марфенька бросила на стол рукоделье, зевнула, потянулась и, вспомнив о чём-то, внезапно улыбнулась и покраснела. Она встала, пересела к окну, вздохнула и стала смотреть на звёзды.
А Аверьяныч лежал на сеновале и всё ещё думал: «Да, вот тоже клад. С голыми-то руками его не скоро возьмёшь. Походишь околь и назад ни с чем отойдёшь. Для кажного клада нужно особое слово знать». Повар повернулся на другой бок.
Ему не спалось; в голове его от печного жара и водки стучали молоточки. Перед глазами точно золотые червонцы мелькали. Внезапно ему пришло в голову: «А что если взять сейчас лопату, пойти к старой бане и копнуть хоть немножко? Может быть, клад-то и не глубоко положен. Это тоже бывает. Другой раз лопатой копнёшь и глядь – корчага с золотом!» Аверьяныч присел на своём войлоке.
– Может быть, стоит лопатой копнуть, – шептал он, чувствуя, что в его голове начинает плыть золотой туман от мелькающих перед глазами червонцев. Аверьяныч нащупал рукою калоши, обул их на босые ноги и, как был – распояской и без шапки, – слез с сеновала. Затем он нашёл у конюшни железную лопату, которою конюх прибирает накопленный за ночь в стойлах навоз, и пошёл двором к саду.
Ночь была тихая и тёмная. Весь двор был погружен во мрак. Скелеты различных строений вырисовывались тут и там угрюмые и молчаливые. Повар взял лопату, как ружье, на плечо, прошёл весь двор, обогнул маленький барский домик и вошёл в сад. Выходившее из дома в сад окно проливало целые потоки света. Аверьяныч заглянул в комнату. Там за чайным столом сидели Дубняковы муж и жена и недавно нанятый письмоводитель Ильи Петровича (Дубняков служил земским начальником) – Аграмантов. Илья Петрович, мужчина лет пятидесяти, худой и долговязый, рассказывал, что-то про охоту. Серафима Антоновна, полная, лет под сорок, дама, красивая и хорошо сохранившаяся, качала головкой и закатывала глазки. А Аграмантов слушал и краснел. Аверьяныч подумал: «Ишь пoлyнoшничaют, делать-то им нечего!» и пошёл садом.
В саду было ещё темнее. Только осыпанные цветом яблони, вишни и сирени белели точно в инее. В кустах жимолости, звонко отчеканивая металлические звуки, пел соловей, и Аверьянычу казалось, что эти звуки рассыпались в тёмной куще берёз, как золотые червонцы. Повар двинулся в путь. Скоро он подошёл к старой бане, остановился в нескольких саженях от неё и оглядел её, как человека, сверху донизу. Баня стояла в углу сада на пустыре, старая и давно брошенная, с покосившейся тесовой крышею, обросшей по швам мхом и травкой. Баня глядела на Аверьяныча давно выбитыми окнами и молчала. И Аверьянычу казалось, что она молчит не так, как молчит мёртвый, а как-то особенно, лукаво, как человек себе на уме, кое-что знающий и кое-что скрывающий. Повар снял с плеча лопату, взял её, как ружье, на руку и двинулся к бане, точно готовясь оружием выпытать от неё тайну. Он отмерил от её сгнившего крыльца два с половиной шага, по направлению к саду и стукнул лопатой о землю. Повар не ошибся. В этом месте земля отвечала на стук особенно гулко. Аверьяныч враждебно покосился на баню и вонзил лопату в землю. Он порыл всего несколько минут и вдруг метнулся в сторону, в диком ужасе, едва не выронив лопату и шепча:
– Свят, свят, да воскреснет Бог!
Дело в том, что земля под лопатою повара внезапно осела, треснула и с гулом провалилась внутрь. Очевидно, перед самым крыльцом старой бани был склеп. Аверьяныч шептал молитвы, дрожал и ждал, что вот-вот из внезапно образовавшегося отверстия выпыхнет дым, потянет смрадом и поскачут черти и старые и малые, всех сортов и видов. Но черти, однако, не появлялись, и Аверьяныч несколько пришёл в себя. Он подошёл поближе к отверстию и заглянул туда. Отверстие было небольшое, не больше аршина в квадрате, и чернело, как чернильное пятно, но повар решительно ничего не увидел в нём. И тогда он стал думать, что ему делать и на что решиться. В конце концов, он придумал, пошёл к частоколу и наломал гнилых палок. Этими палками он прикрыл образовавшееся от провала отверстие, палки закидал нарванной вблизи травой, а траву слегка посыпал землею. Скрыв, таким образом, отверстие от постороннего глаза, Аверьяныч подумал: «Теперь никто дыры не увидит, а утречком я приду, рассмотрю в чём дело и увижу, что предпринять. Утречком не так страшно!» Повар снова враждебно покосился на баню и пошёл к себе на сеновал, шмыгая калошами и нашёптывая: «Ночью нечистой силе вольготней; ночью нечистая сила радуется, кувыркается, барахтается и змеями свивается. Кажного человека ночью одолеть может нечистая сила!»
Между тем там, в доме, Дубняковы уже отпили чай и собирались расходиться по комнатам спать. На прощанье Илья Петрович рассказывал Аграмантову:
– Да-с, Павел Никитич, много в нашем мире непостижимого! Вот, например, наша старая баня: ночью там огоньки разные видят, звуки странные слышат и тому подобное! Я бы не верил, если бы не видел собственными глазами. Вчера, например, велел поставить туда старую кушетку, хотел баню в склад ненужных вещей обратить. Приказал нести кушетку, никто из прислуги не хочет, боятся в эту баню даже днём войти. Наконец кое-как уломал, поставили кушетку на ножки, как следует. Только что бы вы думали? Прихожу я сегодня в баню, – кушетка вверх ножками стоит! То есть, как какой-нибудь акробат! И далее вид у неё, чёрт её побери, какой-то озорной! Прямо-таки вид закоренелой скандалистки. А раньше ведь была кушетка, как кушетка, – добавил он, – смирненькая!
Аграмантов сделал изумлённые глаза.
– Да что вы?
– Даю честное слово. А в этой самой бане-с мой дедушка скоропостижно неизвестно отчего умер. Подозревают отраву, да-с! Кроме того, прежде, как говорил мой отец, на этом самом месте был погреб, и в этом погребе одним из приспешников Пугачёва был задушен мой прадедушка. Да-с. Так вот-с, если принять во внимание, с одной стороны, поставленную вверх ножками кушетку, а с другой стороны – покойного прадедушку, так оно и выйдет, что, пожалуй, и тово-с. «Ребус»-то, пожалуй, и подальше нас с вами видит!
Серафима Антоновна сделала томные глазки.
– А вы знаете, Павел Никитич, я «Ребус» выписываю, – сказала она. – Я прежде спиритизмом занималась. Медиумом у нас был один акцизный чиновник, интересный такой! Потом его перевели, и я спиритизм бросила, – пропела она с жеманной печалью.
Илья Петрович кивнул на жену.
– Вот и она ни за что не пойдёт в эту баню.
Серафима Антоновна подтвердила.
– Ни за что!
Илья Петрович встал и зевнул.
– Однако пора спать.
Аграмантов тоже встал и начал откланиваться.
Впрочем, первым пошёл спать Илья Петрович. И когда он вышел из комнаты, Серафима Антоновна, подошла к Аграмантову и, томно жеманясь, сказала:
– А вы тоже, неужели сейчас спать?
Она минуту подумала и многозначительно добавила:
– А я долго не буду спать эту ночь: в спальне все окна открыты, а сад цветёт так, что голова кружится!
Серафима Антоновна заглянула в самые глаза Аграмантова и вздохнула.
– Я пойду перед сном погулять в сад. Выходите и вы. Кстати вы прочитаете мне там, помните, то стихотворение Фета, которое вы мне читали на днях. Как это?
Серафима Антоновна пощёлкала белыми пальчиками и прочитала нараспев: «Я людям не нужен, и сердце и разум...» Как это там у вас дальше?
Аграмантов сделался пунцовым.
– Я солгал вам, Серафима Антоновна, это стихотворение не Фета, а моё собственное, но только мне стыдно было сознаться, – сказал он, впрочем, не без гордости.
Глаза Дубняковой сделались ещё ласковее.
– Так вы поэт? Вот как!
Она осмотрела юношу с головы до пят и добавила:
– Так вы в сад выйдете?
– Выйду, Серафима Антоновна, только вот...
Серафима Антоновна снова томно вздохнула, а Аграмантов пошёл к себе в комнату. Там он подошёл к столу, опустился на стул и, подперев руками голову, подумал: «Начинается! Я влюблён! Сердце моё переполнено блаженством. Серафима Антоновна ухаживает за мною вот уже другая неделя!»
Аграмантов поправил перед зеркалом галстук и пошёл в сад. Серафима Антоновна была уже там. Она сидела на скамейке ближайшей аллеи, томно вздыхала и думала о молодом человеке, мысленно уже называя его Полем: «Поль очень мил, – думала она. – Он такой хорошенький и конфузливый! Все его предшественники были такие мужики, а он милый и образованный. Он даже и галстук со вкусом подвязывает, хотя и не кончил семинарии. Впрочем, он поэт!» Она подняла голову. Павел Никитич подошёл к ней, слегка побледневший. Серафима Антоновна обласкала его глазами.
– Садитесь рядом, – пропела она как ручеёк.
В саду было темно. Соловей пел в кустарнике как бы в изнеможении, точно устал от запаха цветов и вдохновенья. Серафима Антоновна подняла на Аграмантова глаза.
– Продекламируйте ваше стихотворение.
Аграмантов шевельнулся, поправил галстук и начал с чувством:
По старому саду иду я с тоскою,
Беседую с собственной тенью...
От белых черёмух черёмухой пахнет,
От белой сирени – сиренью!
Я людям не нужен, и сердце и разум
Я отдал иному теченью...
От белых черёмух черёмухой пахнет,
От белой сирени – сиренью!
Я людям не нужен! Ненужным иду я
Навстречу жестокому тленью...
От белых черёмух черёмухой пахнет,
От белой сирени – сиренью!
Аграмантов читал певуче и красиво. Серафима; Антоновна вздохнула.
– Замечательно правдиво! «От белых черёмух черёмухой пахнет, от белой сирени – сиренью...» Замечательно правдиво! И какая масса наблюдательности! – воскликнула она. – Да! «От белых черёмух черёмухой пахнет...» Как это у вас хорошо подмечено! Но только зачем такое уныние: «Я людям не нужен!» Почему? И потом, мужчинам вы, может быть, и не нужны. Но женщинам? Подумали ли вы о них? Зачем же такая безнадёжная грусть?
Аграмантов вздохнул.
– Ах, Серафима Антоновна, как же я могу быть весёлым, если я пессимист? Разве пессимисты когда-нибудь радуются?
Он помолчал, подумал и добавил:
– Разве когда земля погибать будет, так они обрадуются!
Серафима Антоновна грустно покачала головой.
– Ах, скажите, пожалуйста. И давно это с вами случилось?
Аграмантов переспросил:
– Пессимизм-то? С третьего класса училища. Семнадцать лет мне тогда было. А потом и пошло и пошло; дальше больше, дальше больше!
– А теперь вам сколько лет?
– Теперь двадцать два.
Серафима Антоновна с боку посмотрела на соседа. «Боже мой, как он молод!» – подумала она, вздохнула и прошептала:
– Прочтите ваше стихотворение ещё раз.
Аграмантов откашлялся и начал читать снова. Но когда он произнес: «Я людям не нужен», Серафима Антоновна внезапно обхватила его голову руками привлекла молодого человека к себе и прошептала:
– Поль, милый, ты мне нужен! Мне! Любишь ли ты меня?
Павел Никитич вздрогнул. От волос Серафимы Антоновны пахло сильными духами, а её полные руки положительно жгли щёки юноши. В его голове пошёл туман. Он припал к губам Дубняковой и прошептал:
– Люблю, Серафима Антоновна! Давно люблю вас!
Серафима Антоновна положила его голову к себе на грудь.
– Не зови меня Серафимой Антоновной, зови просто Симой.
– Люблю вас, Сима, – прошептал Аграмантов.
– И не вы, а ты, – сказала Серафима Антоновна.
– Люблю тебя, Сима, – поправился Павел Никитич, чувствуя, что его голова качается на высокой груди обольстительной женщины, как челнок на море.
Серафима Антоновна сняла голову поэта с своей груди. Влюблённая парочка двинулась садом, целуясь и называя друг друга ласковыми именами.
Они очнулись на пустыре около проклятой бани.
– Пойдем туда! – кивнул головой поэт на полуразрушенное здание. – Здесь ты можешь простудиться; становится сыро!
– Ни за что, – прошептала Серафима Антоновна. – Разве ты не слыхал, что говорил про эту избушку Илья Петрович.
– Сима, я умоляю!
– Ни за что!
– Но, Сима! Ты же сказала, что я нужен тебе!
Серафима Антоновна согласилась. Они сделали несколько шагов к избушке с выбитыми окнами. И вдруг земля под ними осела. Серафима Антоновна вскрикнула и полетела вместе с Аграмантовым в какую-то пропасть.
Аграмантов сильно ушиб себе спину, но очнулся первый. Кругом него был непроницаемый мрак.
– Сима, – жалобно позвал он и услышал:
– Поль, это ты?
– Я. Боже, куда же мы попали?
Аграмантов пошарил в кармане.
– Слава Богу, со мной есть спички, хотя всего две.
Спичка вспыхнула. Павел Никитич увидел Серафиму Антоновну. Её волосы были посыпаны землей, а платье перепачкано в глине. Она глядела растерянно и, казалось, плохо понимала, что делается вокруг. Спичка погасла. Аграмантов зажёг вторую и огляделся. Они находились в каком-то странном помещении, не то могильном склепе, не то погребе с высокими глиняными стенами и таким же потолком. Небольшое отверстие зияло наверху. Выбраться отсюда было невозможно. Последняя спичка погасла в руке Аграмантова. Он со злобой швырнул её на пол.
– Поздравляю вас, Серафима Антоновна, мы в том самом склепе, где Пугачёв зарезал одного из ваших родственников. Вот куда завели вы меня с вашей любовью! Нам отсюда собственными средствами не выбраться. Завтра придут люди и чем-нибудь нас выволокут. Поздравляю вас. Завтра мне откажут от места! Вот до чего довели вы меня вашей любовью!
Серафима Антоновна жалобно застонала.
– Поль, как тебе не стыдно! Ты же сам звал меня сюда.
Она хотела ещё что-то сказать, но Аграмантов её перебил.
– Как это я вас звал сюда? Вы меня звали в сад, а я, как честный человек послушался. Я не знал, что ваш сад чёрт знает с какими фокусами! Благодарю вас, Серафима Антоновна! Завтра мне откажут от места, а я и без того полгода слонялся перед этим без дела. Благодарю вас, Серафима Антоновна!
Серафима Антоновна простонала.
– Поль, ты совсем не любишь меня, а я согласна любить тебя даже в пропасти.
– В пропасти, в пропасти, – передразнил её Аграмантов, – действительно в пропасти! Кругом голые стены, а наверху дырка, и в этой дырке кусок неба и три звёздочки!
– Это хвост Большой Медведицы, – сказала Серафима Антоновна.
Она очень любила звёзды.
– Может быть-с, но только этот хвост не поможет нам выбраться из этой чёртовой ловушки. Я погиб, Серафима Антоновна! Завтра меня выгонят из вашего дома! Из училища выгнали, из почтамта выгнали и отсюда выгонят! Иди, Павел Никитич, прозябай, голодай и закладывайся!
Аграмантов захохотал. Серафима Антоновна простонала снова:
– Поль, не хохочи так дико!
– А вы, Серафима Антоновна, не рюмьте! Сядемте лучше да подумаем, как бы нам отсюда выбраться собственными силами.
Аграмантов и Серафима Антоновна сели рядом и погрузились в глубокие думы. Между тем Аверьянычу не спалось на его сеновале. Перед его глазами продолжали мелькать золотые червонцы. Он ворочался с боку на бок и шептал:
– Всё нечистая сила и везде нечистая сила. И куда ни плюнешь, на нечистую силу попадёшь!
Аверьяныч встал и пошёл в сад. Ему хотелось посмотреть, не натворила ли нечистая сила чего-нибудь нового около проклятой бани. Он был страшно удивлён, когда увидел закрытое им отверстие открытым.
– Ишь разозоровалась нечистая сила! – прошептал он и пошёл к частоколу.
– Ишь разозоровалась, удержу на неё нет!
Аверьяныч стал ломать частоколы. В саду по-прежнему было темно. Кусты цветущей сирени и вишни казались повару белыми шатрами.
– Ишь, лагерем стала нечистая сила по всему саду, – прошептал он и, снова прикрыв отверстие гнилыми палками, травой и землею, поплёлся к себе на сеновал.
– Перед зорькой, – шептал он, – опять нужно будет понаведаться сюда. Раскроет нечистая сила мою кладовушку!
В то же самое время Илья Петрович внезапно проснулся, когда часы били два... «Как по команде просыпаюсь!» – подумал он, поспешно надел халат и туфли и прошёл к спальне жены. У двери он послушал; в спальне было тихо. «Спит», – подумал он и тихохонько прошёл в сад. Там на одной из дорожек он остановился, как-то особенно циркнул, послушал и циркнул снова три раза подряд. И тогда из-за кустов сирени к нему выбежала Марфенька. Её хорошенькое личико было бледно; она слегка дрожала, хотя на её плечи была накинута шубейка. Илья Петрович поймал её руки, погрел их в своих, шутя подул на её пальчики и прошептал:
– Аверьяныч спит?
Марфенька прижалась к груди Ильи Петровича.
– Спит на сеновале, – прошептала она, вздрагивая.
– Ну, и отлично. А ты ему про кушетку рассказывала?
– Рассказывала.
Марфенька вздрагивала плечами. Илья Петрович крепко обнял её.
– И я в доме рассказывал. Ты чего же дрожишь.
– Боязно, Илья Петрович, больно уж вы много страстей про баню говорите!
– Да ведь ты же знаешь, что я придумываю это нарочно, чтобы нам не мешали!
Илья Петрович беззвучно засмеялся.
– Знаю, а всё-таки боязно.
Марфенька заглянула в глаза Ильи Петровича доверчиво и послушно. Они двинулись вперёд. Илья Петрович шёл, придерживая Марфеньку за талию.
А она семенила ножками рядом. Старая баня уже предательски глядела на них своими выбитыми окнами.
– Чтоб нам не мешали, – шёпотом снова повторил Илья Петрович и вдруг взмахнул руками. Марфенька метнулась в сторону, но было уже поздно. Они провалились куда-то в тартарары. Марфенька завизжала и услышала ответный визг где-то с боку. Она испуганно забилась на земле, близкая к истерике.
– Что ты, что ты, что ты... – шептал, не понимая своих слов, Илья Петрович.
Серафима Антоновна узнала голос мужа, подумала: «Всё равно скрываться поздно!» и сказала совсем наивным голосом:
– Это ты, Илья?
– Что! Ай-ай-ай! – закричал Илья Петрович, сразу не узнав голоса жены; но он тут же опомнился.
– Это ты, Сима? Как ты сюда попала? И где я? «Господи, вот влопался-то!» – подумал он и услышал:
– Видишь ли, это старый погреб. Мы пошли гулять в сад вместе с Павлом Никитичем...
– Как, и Аграмантов здесь? – перебил её муж.
– Здесь, Илья Петрович, вместе с Серафимой Антоновной, – послышался ласковый голос Аграмантова. – Пошли мы с Серафимой Антоновной в сад. Только, Илья Петрович, видим: старая баня, и в бане огонёк. Мы и думаем: «Дай пойдём и поглядим поближе». Пошли и вдруг провалились. Это, Илья Петрович, тот самый погреб, в котором Пугачёв задушил вашего родственника! Здесь очень интересно, – добавил он с изысканной сладостью, – только жаль, спичек нет!
Аграмантов помолчал, но затем Илья Петрович услышал снова:
– А вы тоже не одни, Илья Петpoвич? Как вы сюда попали?
«Как вы сюда попали! – подумал Илья Петрович. – Чтоб тебя дьяволы взяли!»
– Очень просто, – добавил он вслух. – Я искал Симу и пошёл в сад. И вдруг вижу, что около бани кто-то ходит в позе самого отчаянного лунатика. Волосы, представьте себе, растрёпаны, а руки представьте себе, вытянуты по направлению к месяцу...