— Вода туда, вода сюда, приди, беда, уйди, беда!
Подплыла к роднику Лихо, ручищами за каменный берег схватилась, подбежал к роднику Коловул, над волшебной водою склонился: что за диво такое? В роднике — мальчик не мальчик, существо, пасть с зубами, из пасти двойной язык то и дело проглядывает. Глазам не поверили близнецы, на мать оба смотрят.
— Брат у вас народился! От Велеса и земной женщины — младший брат! Пойдешь, Коловул, к людям! Из дома мальчишку выманишь! И к Велесу в топь отведешь!
— А зачем ему к Велесу? — это Лихо спросила, из воды выбираясь.
Помедлила Мокошь, потом улыбнулась:
— В небесном саду жить хочешь?
— Ну?
— Вот и присматривай за своим младшим братцем. Он когда подрастет, о, он и тебя, и всех нас порадует! — и к водопаду попятилась.
Хотели у нее близнецы еще спросить, а только не любила их мать лишних расспросов. Вошла в водопад и исчезла в нем, будто сама водой стала. Тогда кинулись близнецы к роднику, братца своего рассмотреть получше, а только так, где родник был, одна трещина в камне осталась.
— Хочешь жить в небесном саду? — Лихо у брата спросила.
Коловул подумал, кивнул:
— Хочу. К нему луна близко, — а потом подумал еще: — А только ведь мать все равно выть не даст!
Разбежался и прыгнул в озеро. И в нем за сверкающей, быстрой рыбой погнался. А Лихо отжала подол и сказала:
— Нет, в небесном саду хорошо! Уж до того хорошо, что и выть не захочешь.
Кто спал в эту ночь, кто не спал, а перед самым рассветом, как тому и положено быть, все водою омылись и на крыши свои взошли. Общая это забота — Дажьбога будить. А то как заспится, забудется под землею Дажьбог да и не погонит белых своих коней на небо. Не понесут белые кони золотую ладью. Не усядется в ней Дажьбог и своим светоносным щитом землю не озарит. Нельзя допустить такое! Самым первым на крышу взбирается князь Родовит, кланяется небольшому, из дерева вырезанному Дажьбогу, сердцем и голосом просит:
— Пробудись, отче, поднимись, Дажьбог!
И люди на крышах своих домов, все как один, руки протягивают к засветлевшему краю неба:
— Если не мы, кто тебя разбудит? Если не ты, кто вдохнет в нас силу?
И, расслышав их громогласную просьбу, торопит солнечный бог своих белых коней. Все светлее делается на небе. А только людям еще немного тревожно. Пока не увидят они каймы сверкающего щита, так и будут руки с мольбою тянуть:
— Пробудись, отче! Поднимись, Дажьбог!
И вот наконец первый луч над землею увидят, радостью озарятся и закричат:
— А-а-у! Дажь! А-а-у! Бог!
От этих криков даже птицы в деревьях смолкают. Даже птицам их радость кажется мимолетной рядом с истинной, человеческой, чудотворной.
Как могли не проснуться от неистовых этих криков дети — Кащей и Ягда? Увидел с крыши их Родовит, брови нахмурил. Мальчик в клетке куриной спал, девочка — на траве, возле клетки. И во сне они почему-то за руки держались.
И змеёныш это тоже увидел с крыльца. И вокруг в его пасти огонь заиграл.
И Удал это тоже увидел, он в это время в княжеский двор входил вместе с Калиной, с внуком старого гончара. Калина сегодня был ночью в дозоре. Как вошел Удал, сразу крикнул:
— Я забираю степняшку!
Подошел Родовит к краю крыши, сказал:
— Добра тебе в это утро, Удал! Кажется, я еще у людей своих князь!
Тут и дети от их голосов проснулись. Крикнул дочери Родовит:
— И тебе добра, Ягодка! А теперь иди в дом!
А девочка сонной рукой волосы со лба убрала:
— Меня Ягдой зовут. Все запомнили?
А Калина с тревогой сказал:
— Князь-отец, ночью к нам степняки подходили! Близко! Падаль в поле искали.
И Удал подхватил:
— Важный, видно, мальчишка. Если они, за мертвым за ним вернуться не побоялись! — и в клетку руку просунул, за волосы Кащея схватил. — Мой он пленник! Отдай его мне!
Тут и Жар с крыльца закричал:
— Степняшку на падаль!
А Ягда подбежала к Удалу:
— Когда я буду княгиней, я посажу тебя в клетку! И тоже за волосы стану таскать!
Подумал Удал немного, решил смирением князя пронять, рухнул посреди двора на колени, голову опустил. И Калина тоже с ним рядом.
Вышел тут Родовит на крыльцо, посохом громыхнул о деревянные доски:
— Сам пойдешь к степнякам, Удал?
Ободрился Удал:
— Вон Калина со мной пойдет!
Горячо закивал Калина. Но только снова ударил князь посохом о крыльцо:
— Нет, — сказал. — Не пущу! Пока что я у людей моих князь! Пока что мне за их жизни перед богами ответ держать! И Веснуху не возвратите! И сами домой не вернетесь! — развернулся и в дом вошел.
Выдохнула Ягда, заулыбалась. Увидел ее улыбку Кащей, подумал: видимо, теперь по-хорошему его судьба разрешится.
А Жар, на эту их переглядку глядя, ноздри чешуйчатые раздвинул:
— Когда я буду князь, — и вниз с крыльца побежал, к клетке приблизился. — Когда я буду князь! — это он для Ягды одной кричал, а пламя из пасти его вылетало: — Буду тебя, тебя в клетке держать! За то, что ты степняков, врагов любишь! Ты!.. — и до того разошелся уже — целый столб пламени изрыгнул.
Занялась деревянная клетка — как соломинка в засуху занялась. Шарахнулся в клетке Кащей, а цепь его далеко не пускает. Вскрикнула Ягда:
— Мамушка! Ключ! Скорей!
Удал с Калиной к бадье с водой бросились, в которой Лада обычно гадала. Подтащили к клетке бадью, стали огонь заливать. Тут и Мамушка с ключом прибежала. А только из клетки дым, чад валит, близко не подойдешь.
Подбежал Удал, выхватил у Мамушки ключ — в самое пекло полез. А когда мальчишку из пламени вынул, когда его легкое тело опять на своих руках ощутил — как вчера, когда в поле его вязал, — только нет, не по-вчерашнему вовсе посмотрел на него, осторожно на траву положил, крикнул Ягде:
— Ладу зови. Вон как пожегся.
А у Ягды голос пропал. И все силы пропали. Села рядом в траву, только слезы катятся по лицу. А когда вернулся к ней голос, спросила:
— Он живой?
— Он живучий! — и опять Удал его на руки подхватил, сам решил к Ладе в дом отнести.
А Жар уже далеко был от княжеского двора. Через Селище змееныш бежал, а куда бежал, сам не знал. Знал одно: если степняшка сгорел, ему, Жару, не поздоровится. Засадит его в холодный, темный погреб отец. А уж сердобольная Мамушка с Ладой какой-нибудь наговор совершат и порчу на него наведут… И чтобы опередить их, чтобы от них защититься, выбежал в поле Жар и к кургану княгини Лиски свернул.
Добежал до кургана, припал к нему ухом, послушал, не заговорит ли с ним мать первой, — нет, молчала земля, тогда Жар начал так:
— Зачем ты меня родила уродом? Зачем родила и бросила? Они меня гладят по голове, а сами боятся, что у них от этого бородавки вылезут! А ты бы меня иначе, ты бы ласково гладила, да? — И опять ухом землю послушал. — Плохо мне, мама. Мамочка, они все меня обижают! Наведи на них порчу из-под земли! На Ладу, на Мамушку и на Ягоду тоже! Пусть она… пусть она…
Не успел Жар придумать для сестры наказания, — потому что всем телом своим звериным вдруг страх ощутил. Вскочил он с земли, оглянулся и обмер — из ближайших кустов смотрела в него пара глаз, как железные наконечники, острых. Вскрикнул змеёныш и побежал. Хотел в Селище ринуться. А только волк — и до чего же огромный, с белым густым загривком, — в три прыжка отрезал ему путь домой. На тропе сел, ощерился, клыками острыми лязгнул.
Что было делать Жару? Облился он потом и на нетвердых ногах в лес побежал.
Долго бежал змеёныш по лесу. Всё страшнее, всё гуще делался лес. А если и видел он между деревьями слабый просвет и к просвету сворачивал, тут как тут серый волк перед ним вырастал и рычал, и снова гнал его в самую чащу.
Вот и новый просвет — между громадными черными елями. Уже без надежды кинулся к нему Жар… Осмотрелся — нет волка. И обрадовался, на светлое побежал. Вот и синее небо над головой.
А только небо хотя и светлело, земля под ногами все жиже, все неуверенней делалась. Пробежал по ней Жар еще немного, глядит, одни кочки вокруг. Да это ведь топь. Велесова, должно быть! И вот уже ногу стало страшно поставить — только ряска да пузыри кругом.
Замер Жар, скосил глаза к небу:
— Мама княгиня, папа князь, кто-нибудь! Заберите меня отсюдова!
И услышал вдруг:
— До чего же он видный!
— Красавец!
— Богоподобный!
Вниз глаза опустил, — а вся топь существами неведомыми покрыта, как пузырями раздутыми. Один пузырь на тритона похож, другой на жабу, третий на ящерку… И все радуются ему, все лепечут:
— Долгожданный!
— Сам пришел!
— По папе истосковался!
— А-а-а! — закричал от ужаса Жар, пошатнулся.
А зеленая нечисть чуть не в ладоши бьет:
— Кричи, кричи, маленький!
— От радости как не кричать?
Не удержался Жар на ногах, с кочки в самую жижу сверзился. Облепила его вязкая топь, стала с чавканьем вниз утягивать. Как ни бился, как ни барахтался в ней змеёныш — всё, померк над ним белый свет.
Не знал Жар, не помнил, надолго ли памяти он лишился. А только открыл глаза, видит: он уже под землей, в озере теплом лежит, а вокруг та же нечисть суетится, старается, кто рубаху ему отмывает от тины, кто его самого водой поливает. И все как один говорят ему: «богоподобный», а иные и «богоравный».
А потом вдруг притихла нечисть. Тяжелая поступь послышалась. Оглянулся змеёныш и вскрикнул — такое громадное, волосатое, хромоногое существо к нему близилось, только Велесом и можно было его назвать. Хотел Жар подальше отплыть, а Велес ему:
— Ну, здравствуй, сынок, — и руки свои волосатые тянет.
И дотянулся-таки, выхватил из воды, лапами шерстяными обтер и понес по длинному каменному коридору. И пока нес, как грудного младенца, по голове его гладил, в лоб целовал, к сердцу притискивал, и говорил, без умолку говорил про то, что конец их разлуке пришел, и ведь что удивительно: сам к нему в гости сыночек пожаловал, вот и свиделись наконец! И в тронную залу его торжественно внес. И усадил на маленький каменный трон. А сам рядом, на огромный уселся.
— Разве мой отец — ты? — от волнения пламенем Жар дыхнул. — Поклянись Перуном!
— Я? Перуном? — осклабился Велес. — Ах-ха-ха! А Велесом можно?
И нечисть подземная из щелей свесилась тысячемордо и подхихикивать стала. Заметалось под гулкими сводами эхо. Топнул Велес своей левой, кабаньей ногой:
— Цыть, позорные! — и змеёнышу подмигнул: — Клянусь Велесом!
Поерзал на каменном троне Жар и не сразу спросил:
— Что же это выходит? Выходит, я — тоже немного бог?
— Немного! Но и немало! — так Велес ему сказал и трон ближе к себе пододвинул.
— А богом быть для чего? — и с тоской огляделся змеёныш, и в сумерках, в сырости, в бесконечности подземелья себя ощутив, вдруг заныл: — Чтобы вечно жить здесь?! Я домой хочу!
— Не спеши, погости у отца!
— А обратно ты меня точно отпустишь?
— Отпущу!
— Поклянись Перуном!
Тут уж Велес обиделся, подскочил, хромоного забегал:
— Да отчего же Перуном? Что вам хорошего сделал этот злодей? Мне-то, сынок, ты можешь честно сказать! Ведь он — злой?
Помолчал Жар:
— Ну да, злой! Его все боятся!
— А я… Я был добрым, добрейшим! Я позволял людям всё! Грех не грех, если Велес твой бог!
— Грех не грех, — Жар зачарованно повторил.
— Запомни, малыш! Когда станешь князем…
— Князем? Я? Нет! Ягода мне не даст!
А Велес уже откуда-то выхватил небольшой оберег из железа и на шею змеёнышу стал его одевать. Только широкая, крепкая была у змеёныша шея, тесно стало ему в чужом обереге. Хотел он сорвать… А Велес руки его поймал:
— Нет уж терпи! Хочешь княжить — терпи! Это — матери твоей оберег, Лиски, княгини! Она мне сама его в память о нашей встрече дала! — и к носу глаза почему-то скосил. — Скажешь так: спускался под землю, там встретил мать. Оберег получил от нее!
И увидев, как потрясен всем услышанным Жар, подмигнул ему и в ладоши три раза хлопнул.
Услышала нечисть эти хлопки и тут же с деревянными чашами повалила, угощение на согнутых спинах понесла. В одной чаше змеи клубились, в другой — раки и крабы клешнями дрались, в третьей — земляные черви сплетались и расплетались. И чаш этих было бессчетно. Облизнулся Жар двойным языком, ведь всё это были его любимые кушанья. И Велес их тоже стал жадно за обе щеки уплетать. Тут уж Жар поверил бесповоротно: не Родовит — Велес ему отец.
Беглец и пленник
Нельзя человеку без дела. И если семь лет от роду человеку, ему тоже без дела никак нельзя. А почему, это и детям известно: ночью к ленивому волк Коловул придет, может просто за бок укусить, а может и в лес унести.
Щука Мамушке помогала горох лущить. А только увидела со двора, что Ягда по Селищу с Кащеем идет, не выдержала и бросилась следом. И Утя, он тоже матери помогал: Яся тяжелые жернова вращала, а он в них зерно подсыпал, — но увидел через плетень, что Ягда и мальчик из степняков по Селищу рядом бредут, что руки у мальчика лопухом и еще тряпицами перевязаны, — разгорелись у Ути глаза, бросил он матери помогать и через плетень перемахнул.
А Заяц вместе с Удалом посреди своего двора стрелы перебирал, наконечники проверял, не надо ли их к кузнецу снести да получше их заострить — вдруг передумает Родовит, вдруг отпустит Удала с Кащеем в Дикое поле. Глядит, а степняшка-то мимо двора их идет! Выскочил на дорогу Заяц, стал у Щуки и Ути спрашивать, чего это он на воле гуляет? Но только не знали этого Щука с Утей, на расстоянии от Ягды с Кащеем держались. Тогда и Заяц тоже стал крадучись рядом с ними идти.
Вот дошли Ягда с Кащеем до кузницы. Увидел мальчик, как ловко Сила молотом по мечу раскаленному бьет и сразу Симаргла вспомнил. Выхватил из плетня сразу несколько прутьев и стал ими, будто Симаргл мечами своими, играть. Потом в небо рукой указал:
— Ягда! Говоры! Ну? Говоры!
А только девочка удивленно плечами пожала:
— Это — растение палка. Это шатер — небо.
— Шатиор, — шепотом повторил Кащей, отбросил прутья и за Ягдой покорно пошел.
Вот дошли они до Лясова дома. Сказитель, как водится, на зеленой крыше сидел, струны пальцами трогал.
— Это человек — Ляс, — сказала Ягда Кащею. — Левым глазом он касается нас, а правым — богов!
Но Кащей не смотрел на Ляса. Обожженные утром руки снова заныли, и он стал ими взмахивать, от дуновения ветра становилось немного легче. А когда он пустился вприпрыжку, боль почти унялась.
— Убежит, — сказала испуганно Щука.
— Пусть только попробует! — хмыкнул Заяц.
А Кащей все пылил по дороге. Вот уже добежал до Перунова дуба.
— Стой! — Ягда следом бежала. — Это наше священное дерево! Когда я стану княгиней, я буду входить в него! И слушать волю богов! И разговаривать с ними. Смотри на меня! Вот так!
И замерла на мгновение, и, поймав наконец взгляд Кащея, запрыгала, забесновалась:
— И-и-и! А-а-а! Вуа-ва! Там внутри, понимаешь?
Кащей удивленно пожал плечами. Потом оглянулся, на большом сером камне в двух шага от себя он увидел бога с семью мечами и опять закричал:
— Говоры! Ну? Говоры!
Подбежал, схватил Ягду за руку, потащил к священному камню:
— Говоры, Ягда! Ну?!
— А-а, это — Симаргл! — улыбнулась мальчику Ягда.
— Сымарыгыл, — шепотом повторил Кащей.
— Сын Мокоши и того, чье имя вымолвить разом…
Но Кащей ее больше не слушал. Он закинул голову в небо:
— Сымарыгл…
В небе плыли белые облака. И тогда Кащей сам стал танцующим богом. Он запрыгнул на камень, он стал играть воображаемыми мечами, — и это у него получалось так легко, так стремительно, так похоже, что даже Щука, даже Утя и Заяц с почтением притихли вдали.
С камня Кащею была хорошо видна степь. Она начиналась сразу же за рекой. А там, в восьми переходах отсюда, был дом, а в нем мать, две старших сестры и два младших брата.
— Эр-бегер, — сами шепнули губы. — Мой шатиор — там! — а потом он что-то гортанное крикнул, чтобы себя подбодрить, и бросился к склону, и от волнения оступился, и уже кубарем полетел вниз к реке.
— Кащей! Стой! Нельзя! — от бессилия Ягда била руками колени.
А мальчик уже плыл через реку. А Ягда уже плакала в голос:
— Что ты сделал? Дурак! Что теперь будет?!
Щука, Утя и Заяц, обгоняя друг друга, бежали обратно. Заяц был всех быстрее. Он первым ворвался в Селище с криком:
— Степняшка сбежал! Отец! Степняшка сбежал!
Конь стоял у Удала все эти дни наготове. Только вскочить на него осталось, только ласковым словом ободрить. Доскакал до реки Удал: надо же, какой прыткий мальчишка, — лишь черная точка виднелась в степи — будто маковое зерно над травою неслось. Поднялся Удал в стременах, крикнул по-птичьи:
— Фью-фью-фья! Кра-кура!
И дозорные поняли: надо ловить беглеца. И послали Удалу свой звонкий ответ:
— Цвинь-цвиуть! Цвиуить-цвинь!
Значит, тоже уже беглеца разглядели. А только не закатилось бы маковое это зерно в какую расщелинку! И пустил Удал своего коня осторожно, по склону, а потом уже по степи — во всю прыть.
Вот и еще один не разрешенный людьми вопрос: для чего было Мокоши видеть грядущее — чтобы успеть его изменить или чтобы смиренно принять? Но разве способны к смирению боги? Или перед неизбежностью рока смиряются и они? Не знали, спорили люди. И когда Лада над бадей с водою склонялась, будущее надеясь в ней различить, опасались люди: не прогневается ли на это богиня — одной Мокоши в будущее смотреть дано — и спешили они Мокошь задобрить, пучки льна для нее вязали и в дар ей несли или пряжи немного, которой до рассвета напряли.
Одна Мокошь среди всех остальных богов даром предвидения владела. Оттого и Перун ее опасался порой. Опасался, что знает Мокошь такое, чего и ему, громовержцу, знать не дано. А только всё ли в грядущем и Мокоши было открыто? Или только Стрибог, при начале мира стоявший, знал и начало его, и конец? Одному ему было видеть дано все верхние звезды, что плавали над землей, и всё неоглядное море — оно называлось Нижним — в котором, будто желток в белке, парила земля. А Мокоши? Ей, быть может, досталось видеть не море, а лужицу только? Не знали, спорили люди.
А ведь и правда: Мокошь, чтобы в грядущее заглянуть, в лужицу — в след от копытца смотрела. Пробежит небесный олень, рассеется звон его колокольчиков, затянется след небесной водой, склонится над следом Мокошь, шепнет сокровенно: «Меси, вода! Неси года!» — да и увидит уже не свое отражение, будущее увидит.
На этот раз Мокоши захотелось заглянуть в грядущее Жара и Ягоды. Узнать, кто из них станет княжить, кому из них посох от Родовита достанется. А только увидела Мокошь не то, о чем у небесной воды спросила. В копытце привиделся ей мальчишка из степняков, подросший, ловко размахивающий мечом — мечом норовящий Жара проткнуть! И вот уже ранящий Жара!
— В грядущее смотришь? — это Перун к ней приблизился и ревниво спросил. — И что же там видишь?
Встала Мокошь с земли, улыбнулась, поправила волосы, чтоб не змеились:
— Дождь вижу! Скоро дождь на земле пойдет!
И рассмеялся Перун:
— А ведь правда! Как в воду глядела! — и руку ей протянул. — А хочешь вместе, жена, прокатимся на колеснице?
— Ты же знаешь, у меня от ее грохота уши болят! — и попятилась. И складки одежд своих расправить решала, и увидела: стали они сурового, темного, будто железного цвета.
Побаивался ее, такую, Перун:
— Ну как знаешь, — сказал. — А мне людей Родовита еще побаловать хочется! — и присвистнул, чтобы кони его уже ждали. И в долину небесной реки широко зашагал.
А Мокошь задумалась, на цветистый пригорок присела. Ей не нравилось будущее из лужицы от копытца! И с пригорка сбежав, смерчем сделалась Мокошь. Оторвалась от небесного сада и над землей понеслась.
Снова сидел Кащей на цепи. С тех пор как настиг его в чистом поле Удал, жить Кащею в кузнице определили. И чтобы ел он свой хлеб не зря, велели во всем кузнецу помогать.
В кузнице было жарко, как дома, в степи. И оружие в могучей руке кузнеца тоже, как дома, быстро и ярко сверкало. Только вот цепь на ноге была, будто на звере диком. Мешала, гремела, дальше двери не пускала. То и дело на дверь оглядывался Кащей, Ягду ждал. Еду ему Ягда носила. Хотелось мальчику думать: он не Ягды, он только еды дожидается. И еще ждет того, как весело ему девочка скажет: «Это еда — сыр, это еда — хлеб!»
А Ягда, чтобы просто и весело это сказать, сейчас возле кузницы, на траве сидела и говорила себе, что нельзя ей войти и заплакать, оттого что Кащей — на цепи. Говорила себе: он сам виноват!
На небе опять хорошо, черно, густо тучи сходились. Встала Ягда с земли. Увидела: возле самого края земли смерч несется. А может быть, и не смерч — может, это Мокошь-богиня спешила куда-то. Так подумала Ягда. И чтобы в кузницу легче было войти, смерчу до земли поклонилась: «Помоги мне, Мокошь-богиня!» И с улыбкой вошла.
Кащей раздувал мехи. В отблесках пламени волосы были у него по-особенному черны, и глаза по-особенному, как река в жаркий день, синели. И улыбка — он так и вспыхнул улыбкой, только Ягду увидел — была еще белозубей, чем прежде.
— Поклянись, что ты больше не убежишь! — сказала вдруг Ягда и протянула холстину. В холстине был увязаны хлеб и горшок с молоком. — Тогда я опять попрошу за тебя отца.
Кащей взял холстину, глазами у Силы спросил: а поесть можно?
— Поешь, тоже надо! — словами ответил кузнец.
И усевшись на пол, Кащей развязал большой узел. Отпил из горшка, стал жадно ломать хлеб.
— Поклянись, что ты больше не убежишь! — уже с гневом сказала Ягда.
Кащей покачал головой:
— Мой шатиор там! Клянусь! — и ладонью накрыл свой золотой амулет: — Качшей убежишь!
Ярче огня полыхнули у Ягды щеки. Выбежала она из кузницы, от обиды себя не помня. И так вовремя, так хорошо остудил ее с неба сильный и благодатный, с горошину, дождь.
Лихо и Коловул играли в «умри-отомри». Великанша сидела над озером, на огромном, треснувшем камне, а у нее за спиной резвился, прыгал, гонялся за толстым своим хвостом Коловул. Но волком он был недолго. Из шерсти, как круглый лесной орех выступает из скорлупы, вдруг проявилось лицо, а из передних лап руки.
— Умри! — грянула в этот миг великанша и обернулась. И зашлась басовитым, грудным смехом. Ничего не видела она в жизни смешнее этого недоволка.
Обиделся, хотел зарычать Коловул, а только ртом зарычишь разве?
— Отомри! — со смехом позволила Лихо.
И Коловул стремительно сделался снова волком. И с рыком бросился к Лихо, куснул ее выше локтя.
— Ты чего? — великанша вскочила, обхватила ручищами Коловулову шею. И вот они уже по траве покатились. То Коловул клыками ее хватал, то Лихо его руками одолевала. И не заметили оба, как смерч принесся на их поляну. И как из смерча Мокошь шагнула. Улышали только:
— Всё забавляетесь?! А у людишек чужак! Сильный, опасный!
Встала Лихо с травы, подол отряхнула:
— Мамочка, о… Какие у тебя сегодня глаза! Будто ты в будущее смотрела!
— Да! — Мокошь крикнула. — Я смотрела!
— И меня научи! Я тоже хочу! — это Лихо заныла.
А Коловул, чтобы мать не трясла его за загривок, сам завертелся волчком и сделался человеком. А голосом еще хриплым, звериным протяжно сказал:
— И что там увидела?
Мокошь выхватила из волос свой гребень, бросила его оземь. И прямо среди травы родник вдруг забил. Склонилась над ним богиня.
— Вода, туда, вода сюда, — зашептала.
И близнецы тоже с волнением подошли. Они думали будущее покажет им мать. Но нет, в грядущее Мокошь никого не пускала. Показала им Мокошь лишь нынешнего Кащея — в кузнице мальчишка сидел, хлеб жевал, молоко допивал из горшка.
— Детеныш, — умилилась вдруг Лихо.
А Мокошь сказала:
— Этот детеныш не должен стать взрослым! — и гребенку из травы подняла. И тут же заглох родник, даже мокрой травы по себе не оставил.
— Умри и не отомри? — спросил Коловул.
Мокошь понятливости его улыбнулась.
— Не медлите! Отправляйтесь к людям сейчас же!
И чтобы избавить себя от лишних вопросов, закружилась, опять стала смерчем и понеслась вдоль ущелья, обрушивая вниз камни, легко на лету их ловя и унося за собой.
Возвращение Жара
Семь дней и ночей не видели люди Жара. Казалось, и птицы его не видели, и звери лесные. Семь дней по лесам, по полям люди Родовита бродили, змеёнышевы следы искали, каждому встречному зверю в глаза заглянуть норовили: а вдруг что и знает зверь о пропавшем ребенке, вдруг взглядом своим разумным и расскажет о нем? Не знали звери, молчали птицы. Потом за капищем, возле кургана следы Коловула — мощные, волчьи, когтистые — вдруг разглядели. Стали думать: не Коловул ли унес княжьего сына? Дети между собою твердо решили, что Коловул, точно он — ленивее Жара не было никого во всем Селище. А взрослые копья, стрелы стали острить, чтобы с ними в предгорье идти — отбивать у Коловула змеёныша. Семь ночей Лада с Мамушкой над бадьей ворожили — на пряже, на воске, на шерсти овечьей — и всякий раз у них одно выходило: змеёныш вернется сам!
Так и случилось. Сам Жар пришел. Вернее, это он в Селище вошел уже сам. А от топи и почти до самого дома его буро-зеленая нечисть вела, прыгала, квакала, кувыркалась — дорогу к дому показывала. А только селение вдали проступило, и сгинула нечисть — вмиг, будто плевок на воде.
Вечерело. Кто скотину с выпаса гнал, кто еще на огороде работал. А старый гончар поставил в печку последний горшок. Тут Калина во двор и вбежал, с ног его чуть не сбил:
— Дед! Жар вернулся!
И Корень, младший Калинов брат, который левого глаза лишился, со степняками воюя, прямо подпрыгнул от радости:
— Слава Перуну! — повязку к глазу получше приладил и со двора побежал.
А только было к княжескому двору уже и не подступиться. Всё Селище кругом княжеского двора в четыре ряда теснилось.
На высоком крыльце стол стоял. За столом Родовит сидел, а напротив него — змееныш. Их слова были людям едва слышны. Но уж те, которые доносились, люди жадно друг другу передавали.
— Он под землю спускался!
— Говорит, своими глазами мать видел!
— Да ты что?! — и дальше по кругу неслось. — Слышь? Он Лиску видал! Княгинюшку!
А за столом, на высоком крыльце, разговор уже вперед двинулся.
— Ну и что же там под землею? — это князь с волнением вопрошал. — Поля, да? На них овцы пасутся?
Жар курицу ел, глотал ее вместе с костями и полной пастью ворчал:
— Ну да, поля!
— Жар, сынок! А еще что-нибудь — о княгине… Хоть полсловечка.
— Еще? Велела тебя обнять. Да я уже всё и сказал! Оберег свой дала! Папа, я семь дней не евши!
И Родовит — от потрясения чуть не плача:
— Ты ешь, ешь, сынок! А что… Лиска пьет из своего любимого кубка? Я его сам уложил… ей, с собой!
— Ну да, пьет! — кивнул лениво змеёныш и вдруг ощутил, что глаза у него к носу сильно косят.
— Серебряный кубок… поверху такое плетение у него… и в драгоценных каменьях весь, да?
— Сказал уже! Пьет! — и пастью в миску зарылся, потому что глаза у него совсем к переносью сошлись.
А по плотному кругу людей кочевала новая весть:
— Пьет! Из кубка! Который ей князь уложил!
— Жар этот кубок в руках держал!
Яся Утю приподняла, чтобы Утя своими глазами увидел Жара, который вернулся к ним невредимым оттуда, откуда живыми не возвращаются никогда. А только тяжелым стал Утя. Быстро устали у Яси руки. И мальчика Корень себе на на закорки пересадил.
Вот уже новую миску с новой курицей Мамушка перед Жаром поставила. А Родовит ее еще ближе к змеенышу пододвинул:
— А мне княгинюшка ничего не просила сказать?
— Как не просила? Просила! — и пока две ноги куриных разом жевал, шепеляво рассказывал: — Береги, говорит, Родовит, моего любимого Жарушку, наследника моего, говорит, и ни в чем ему не перечь!
Ягда со Щукой во дворе, у амбара стояли, во все глаза на змееныша смотрели, во все уши слова его слушали.
— Как бы я тоже хотела к бабуле под землю спуститься, — это Щука негромко сказала. — Репы бы пареной ей снесла. Она, знаешь, как репу любила?
Ничего не ответила Ягда. Топнула только ногой, кулачки свои стиснула и прочь, через задний двор, на улицу побежала.
Один Утя ей вслед смотрел, когда она по дороге неслась. А потом, когда бежала она к кургану, еще Ляс с крыши своей смотрел, струны негромко перебирал:
— И была у княгини Ягодка-дочь,
Ягодка-дочь да змеёныш-сын.
А у князя была только Ягодка-дочь,
А змеёныш-сын был приемыш-сын.
Да не ведал князь, как ненастной порой
Похитил княгинюшку грозный Велес-бог.
Только лишний раз поминать его страх,
А не то, что о нем долгий сказ вести…
Пел старик одному себе — кто еще в такое поверить мог?
Выбежала в поле Ягда, увидела возле леса медведицу с медвежонком, поклонилась им до земли, как еще мама, княгиня Лиска, учила:
— Здравствуй, хозяйка леса… И хозяйкин сын тоже! Вырастешь, хозяином станешь.
И медведица ей тоже как будто кивнула. И сына в лес увела.