Среднего роста мальчик в сереньком френче, в большой серой кепке, чем-то похожий на зародыша, – Павел Старицкий – любитель поговорить и посмеяться. Елизавета Петровна все время поглядывает на него и ждет, что он выкинет. Но он пока ничего не выкидывает. Но это временно. Он еще выкинет. И самое неожиданное – это то, что озорник, лентяй и "разбойник", как его называли на педсовете, станет талантливым инженером, работягой, специалистом по строительству водных сооружений.
Бледнолицая девочка в длинном сером пальто и немыслимо большом черном бархатном берете – Нина Седерстрем. Она в основном шведка, но ее отец давно живет в России, и мы ее зовем иностранкой, а Павка Старицкий называет ее "Копенгагеном", будучи уверенным, что Копенгаген не в Дании, а в Швеции. По этому поводу не помню уже кто сказал: "Павка в этом вопросе не Копенгаген".
Рядом с ней – застегнутый на все пуговицы, в большой заячьей шапке с подвязанными кверху ушами – тот самый Шура Навяжский, отец которого – изобретатель. Шура – счастливый человек! Он живет почти что напротив школы и потому встает позже всех.
Толстяк в коротком легоньком пальтеце – Ваня Лебедев – вполне оправдывает всем своим видом прозвище "профессор кислых щей". И еще его зовут "Сало", но он любит первое прозвище и не выносит второе. Он знает наизусть множество стихов, три раза уже был в опере, очень любит музыку, и мы все убеждены, что он будет большим человеком. Его мама – беспокойная старушка – очень переживает, что у Вани нет теплого пальто, но скоро наступит весна, и оно ему не понадобится. Да и, как говорит Старицкий, "Ваню согревает подкожный жир".
Из-за спины Лебедева выглядывает восточное лицо совсем не восточного человека, тоже толстяка – Кости Кунина – обожателя истории и географии. Если бы вы знали, сколько он всего знает! Он знает названия всех улиц-в нашем городе. Он знает даже, в каком году родился Васко да Гама. А я, например, даже не знаю, кто это такой.
Ваня Лебедев героически проявит себя в дни блокады Ленинграда и не доживет до радостного дня победы. А писатель Кунин напишет отличную книгу о Васко да Гама и погибнет в рядах ополчения под Москвой, и его имя будет начертано на мраморной доске в вестибюле Центрального Дома литераторов.
Прижавшись друг к другу, стоят три подруги – высокая, с солидным носом Паня Пищик, полная, с круглым, удивительно русским лицом Нюра Безрукова и легкомысленно улыбающаяся Тая Герасимова. Они обожают втроем шептаться, вместе готовят уроки и ходят по коридору в обнимку.
Чуть в стороне стоит юркий, востроглазый, маленький Юра Чиркин – драчун и математик. Невозмутимые, без выражения лица – Толя Цыкин и Коля Гурьев, уверяющий, что он будет астрономом и обязательно откроет новую звезду или хотя бы туманность. Его имя мы найдем через двадцать лет в учебнике астрономии.
Высоченный парень – Лёдя Андреев. Он даже весь не уместился на фотографии. Когда мы ходили с экскурсией на завод, он без посторонней помощи разбирался во всех станках. Это потому, что его отец – слесарь высшего разряда. И наверно, Лёдя тоже станет слесарем. Мы все ему завидуем, потому что отец часто берет его на завод и все ему показывает. Между прочим, Лёдя умеет чинить электричество, менять перегоревшие пробки и сам, без посторонней помощи, смастерил табурет для нашего кабинета естествознания. Сегодня его имя можно увидеть на Доске почета одного из славнейших заводов города.
Рядом с ним в изящной шубке и в столь же изящной шляпке, кокетливо улыбаясь, с крохотной мушкой на левой щеке – Леля Берестовская – уничтожает своей улыбкой смущающуюся Лиду Струмилло, у которой нет ни такой шубки, ни такой шляпки, ни такой улыбки. А откуда-то из-под руки Лиды Струмилло выглядывает вторая Лида – Соловьева, как будто говорит – и я здесь.
Сзади всех стоят, будто съемка их не касается, – любитель минералов Леня Зверев, скрывающие свои приверженности Олег Яковлев и Боря Недокучаев; любитель катания на яхте Тузка Сперанский, поклонник электротехники Юра Денисов и специалист по собиранию гербариев Леня Юган.
А вот этот красивый мальчик без шапки, в растерзанном пальто, не то улыбающийся, не то сделавший гримасу, – это я. Я чувствую себя довольно свободно, ибо снимаюсь уже не впервые. Это моя вторая фотография. Первую я запомнил почему-то на всю жизнь.
Точнее – не фотографию, а саму съемку. Это было в августе 1918 года.
– Володичка, – сказала мама, – мы с папой хотим тебя сфотографировать. Через неделю ты пойдешь в гимназию, и у тебя начнется трудовая жизнь. Хочется иметь твой фотопортрет догимназического периода.
На меня надели матросский костюм, бескозырку с лентами и с надписью "Потешный", папа нанял извозчика, и мама, папа и я поехали на Невский проспект к фотографу по фамилии Булла.
Булла был среднего роста пожилой мужчина с веселыми глазами и с расчесанной на две стороны бородой. Он был очень любезен. Придвинув маме и папе кресла и усадив их, он спросил:
– Как вы хотите снимать ребенка?
– Я хотела бы, чтобы он стоял у рояля, – сказала мама.
– У меня есть фон с нарисованным роялем, – сказал Булла.
– А я бы хотел сидеть на лошади, – сказал я.
– И лошадь у меня есть, – сказал Булла, – но я бы вам рекомендовал сняться на фоне клумбы с цветами.
Папа посоветовался с мамой и сказал:
– Мы решили остановиться на рояле.
– Договорились.
Булла раздвинул какую-то занавеску, и открылся полотняный задник, на котором был изображен небольшой черный рояль.
К заднику он придвинул мягкое кожаное кресло и предложил мне в него сесть. Откуда-то внезапно выехал на колесиках огромный красный фотоаппарат на высокой треноге. Он бшл похож на раздвигающуюся гармонь. Булла принес большие деревянные кассеты, вставил их в аппарат и обратился ко мне:
– Ну-с, мальчик, будем сниматься. Только такое лицо не пойдет. Нужна улыбка. Ты умеешь улыбаться?
– Не знаю, – сказал я.
– А ну, посмотри в объектив, вот сюда. Отсюда вылетит птичка.
– Я знаю, – сказал я, хотя я твердо знал, что никакая птичка ниоткуда не вылетит. И это было очень обидно. – Зачем вы говорите неправду, – сказал я, – вы же знаете, что никакой птички у вас нет…
– Не спорь, – сказал папа. – Если фотограф захочет, то она может вылететь.
– Не может, – сказал я. – Я уже не маленький.
Через два дня я иду в гимназию. И нечего меня обманывать.
– Ну хорошо, – сказал Булла, – птички не будет.
Будет вспышка магния. На секунду вспыхнет огонек.
Это тебя устраивает?
– Устраивает, – согласился я.
– Но улыбаться все равно нужно.
– А если мне не весело? – спросил я.
– Веселить тебя никто не будет, – сказал отец, – но улыбнуться нужно для фотографии.
Я попытался улыбнуться.
– Это гримаса, а не улыбка, – сказала мама. – Твой портрет будет висеть у меня в кабинете; увидев такое зрелище, ко мне перестанут ходить больные. Они не будут доверять врачу, у которого сын с такой физиономией.
– Что ты, в конце концов, не можешь улыбнуться? – спросил отец. – Целый день улыбаешься, как дурак, а тут не можешь на одну секунду?
– О! – сказал Булла (я улыбнулся на слове "дурак"), нажал какую-то кнопочку, вспыхнул огонь, чтото щелкнуло, и сизый дымочек потянулся в воздух от железки, на которой сгорел магний.
– Еще разок, – произнес Булла. – Теперь попробуем стоя.
Я встал с кресла.
– Поверни головочку чуть влево. Смотри вот сюда, на спинку этого стула. Не жмурься, и пусть будет задумчивое лицо.
Я не знал, как это сделать.
– Неужели ты не можешь задуматься? – спросила мама. – Фотография стоит таких денег, а ты ее можешь испортить.
– Ну, задумайся же, – строго сказал отец. – Ты думаешь когда-нибудь?
– О чем мне думать?
– Хотя бы о том, сколько стоит твоим родителям эта съемка.
Я задумался. Опять Булла сказал: "О!", опять вспыхнул магний, опять что-то щелкнуло и в воздухе повис дымок.
– Всё, – сказал Булла. – Завтра можно будет получить карточки.
Родители поблагодарили, и мы поехали домой уже не на извозчике, а в трамвае.
Через день папа заехал за карточками, дал одну из них увеличить и заказал раму. А еще через несколько дней в кабинете над письменным столом висел мой портрет. В раме под красное дерево стоял у раскрытого рояля задумчивый мальчик в матросском костюме.
– Это ваш сыночек? – спрашивали мамины пациенты.
– Да, это мой сын.
– Какой умный мальчик! У него на лице написана мысль. Наверно, он у вас замечательно учится…
– Он только завтра первый раз пойдет в гимназию, – с гордостью произнесла мама.
Так что у меня был опыт, и я смело смотрел в объектив.
Рядом со мной худенькая, только глаза и ноги, – Дина Лакшина – наша знаменитая бегунья на сто метров.
Две длиннющих заплетенных косы из-под малюсенького беретика – это "Королева математики" Аля Купфер, а высокая, стриженная под мальчишку, полнолицая девочка, получившаяся на фотографии смазанной, потому что в момент съемки ущипнула стоящую перед ней Аллу Корженевскую, – это Ира Кричинская.
Изящно склонив голову и прищурив один глаз, улыбается Юзька Бродский. Этот прищур сохранился у него и сегодня, когда он рассматривает картины на художественных выставках. Кто мог подумать, когда Юзька снимался, что он будет заслуженным деятелем искусств и запросто будет писать книги о Репине?
За ним скромно стоят Сережа Катонин и Боря Смирнов, которых вообще не видно. С боевым видом застыл Володя Петухов. Он – сын военного, и это видно по его выражению лица. Впрочем, у него гораздо лучшее выражение на фотографии в "Огоньке", где у него на груди шесть боевых орденов и семь медалей.
Полноги и полплеча слева у самого края фотографии – это Гриша Водоменский, а полруки с правой стороны фотографии – Никса Бостриков.
Эта фотография снималась во дворе школы во время большой перемены, и потому на ней нет Миши Гохштейна и Леси Кривоносова. Они в это время дрались в коридоре.
КАК Я ПРОВЕЛ ЛЕТО
Была письменная работа. Мы писали сочинение на тему "Как я провел лето". Урок закончился, все подали тетрадки, все было как обычно.
На следующий день Мария Германовна вошла в класс нахмуренная.
– Навяжский, – сказала она, – возьми тетрадку со своим сочинением и прочти его вслух.
Шурка взял тетрадку и начал:
– "Я жил с родителями на Сиверской. Мы снимали дачу из двух комнат с верандой. У хозяев дачи была собака фокстерьер по имени Джек и кошка Мурка.
Близко за домом была река Оредеж. Мы туда ходили купаться, и один раз я чуть не утонул, но зато научился плавать. Там на соседней даче жила девочка Нелли, и я с ней часто играл в серсо, и мы еще собирали вместе грибы, и один раз я нашел большой белый гриб, но он оказался мухомор, и все очень смеялись".
– Достаточно, – сказала Мария Германовна. – А теперь, Попов, прочти свое сочинение.
И она подала ему тетрадку.
Попов взял тетрадку и долго молчал.
– Читай, читай. У тебя очень интересное сочинение.
– "Я жил с родителями в Тарховке, – прочел Вадим. – Мы снимали дачу из двух комнат с верандой.
У хозяев дачи была собака овчарка по кличке Джек и кот Васька. Близко за домом было озеро Разлив. Мы туда ходили купаться, и один раз я даже чуть не утонул, но зато научился плавать. Там на соседней даче жила девочка по имени Лиза, и я с ней часто играл в лапту, и мы еще собирали вместе грибы, и один раз я нашел подберезовик, но он оказался поганкой, и все очень смеялись".
– Достаточно, – сказала Мария Германовна. – Ты ведь сидишь рядом с Навяжским? У меня такое впечатление, что один из вас списал сочинение у другого.
– Я не списывал, – сказал Вадька.
– Я тоже, – сказал Шура.
– Первым подал мне свое сочинение Навяжский.
Значит, он написал раньше. Я делаю вывод, что списал ты, Вадим.
– Я не списывал.
– Ну как же так? У тебя же в сочинении все то же самое.
– Не то же самое: у него девочку зовут Нелли, а у меня Лизой, у него кошка, а у меня кот. Они играли в серсо, а мы в лапту. И у него мухомор, а у меня поганка. У него река, у меня озеро. Он жил на Сиверской, а я в Тарховке. Что же общего?
– Все у вас общее, – сказала Мария Германовна. – И собака, и кошка, и девочка, и оба чуть не утонули, и оба научились плавать, и над обоими смеялись в вашей грибной истории. Только ты решил, что если изменишь имена, так никто не догадается. А я догадалась.
Интересно, что скажет класс. Ну, кто хочет сказать?
– Можно мне? – сказала Таня Чиркина. – Может быть, они оба жили на одной даче и потому у них все так похоже?
– Я тоже так думаю, – сказал Олег Яковлев, – у них у обоих собаку зовут Джек.
– А я думаю, – сказал Гершанович, – может быть, они оба списали у кого-нибудь еще?
– Нет, больше ни у кого нет ни собак, ни кошек, – сказала Мария Германовна. – И никто больше не тонул. И вообще, чтобы списывали – это у нас в первый раз.
– Ладно, – сказал Попов. – Я списал у Навяжского. Мне очень понравилось, как он провел лето. А мы все лето провели в городе. И не было у меня ни собаки, ни кошки, ни знакомой девочки. И грибов никаких не было. Даже поганок. И было ужасно скучно и неинтересно. Больше я списывать не буду. Простите меня.
Мне очень стыдно.
– Ну как? Простим ему? – спросила Мария Германовна.
– Простим! – закричали мы.
– А "неудовлетворительно" я все же тебе поставлю, – сказала Мария Германовна.
– А если я сейчас напишу новое сочинение и всю правду?
– Напиши, – сказала Мария Германовна. – Мы сейчас проведем диктант, а ты пиши сочинение.
И Вадя написал: "Я проводил лето плохо. Мы все лето были в городе, и мне было очень скучно. У меня не было ни собаки, ни кошки, ни знакомых девочек Нелли и Лизы. Я не ходил купаться на речку, не тонул и не плавал, не собирал грибы и не нашел ни мухомора, ни поганки. Вот почему я списал сочинение у А. Навяжского и Мария Германовна поставила мне "неудовлетворительно ".
Мария Германовна прочла нам вслух Вадино сочинение и сказала:
– У тебя в сочинении нет ни одной ошибки и все правда. Я ставлю тебе "Оч. хор.".
НА УРОКЕ МАТЕМАТИКИ
Когда Мария Владимировна Серкова первый раз вошла в класс, никому не могло прийти в голову, что она будет преподавать нам математику. Вот прошло 54 года, а я вижу ее, как тогда. Это была стройная, изящная женщина с узкими зеленоватыми глазами, с тонкими чертами лица, с лебединой шеей и каштановыми волосами, которые обхватывала кольцом черная бархатная ленточка. Казалось, что Мария Владимировна сейчас начнет танцевать или, в крайнем случае, запоет лирическую песенку. А когда она подошла к доске, можно было подумать, что она нарисует цветок или балерину. Ее рука с мелком двигалась, как во французской пантомиме. При этом она смотрела на нас строгим взглядом, но где-то в глубине ее глаз блуждала улыбка. Было приятно на нее смотреть, но она требовала, чтобы мы смотрели на доску. А на доске тем временем возникали цифры, математические знаки и прямые линии.
Я не любил математику и считал ее скучнейшим делом. И я был такой не один. А Мария Владимировна была влюблена в свой предмет. У нее был с ним явный роман, который она не пыталась скрывать. Когда она писала на доске "А+Б", казалось, что сейчас она допишет "=любовь". Когда она вычерчивала тонкими линиями плюсы и минусы, глаза ее лучились и она хорошела. Она наслаждалась своими линиями и числами. А я корпел над пустяковой задачей и не мог ее решить. Мне даже не могла помочь подсказка Зои Тереховко.
– НУ что, Поляков? – спросила, подойдя ко мне, Мария Владимировна.
– Не понимаю, – сказал я.
– Не понимаешь или не хочешь понять? Это же очень просто, нужно только немножко подумать Ну вот, смотри…
И она, как будто переставляет в комнате мебель стала бережно передвигать числа.
Все было легко, просто, понятно, не вызывало никаких сомнений, и мне стало даже неловко, – как я мог этого не понимать. Но только Мария Владимировна отошла от меня, я сразу же перестал понимать, все цифры разбежались в стороны, и я никак не мог их собрать. Бухштаб, Гурьев, Кричинская, Мошкович, Чернов – все подали свои тетрадки, а я сидел над своей задачей, сопел, зачеркивал, но у меня ничего не получалось.
– Ну, как дела, Поляков? – спросила Мария Владимировна.
Плохо, – сказал я. – Я не виноват, что у меня нет способностей к математике.
– Это возможно, но давай все-таки проверим Или к доске.
Я пошел к доске, как на казнь.
– Пиши условия задачи: в первый день недели в понедельник, ученику задали урок, который он должен сыл приготовить через семь дней. Но эпидемия дифтерита заставила прекратить занятия в классе. Она началась в четверг, и учеников распустили на четырнадцать дней. А предмет, по которому был задан урок, должен был состояться в субботу. Спрашивается, сколько дней ученик мог ничего не делать?
Задача мне пришлась по вкусу.
Я стал думать: эпидемия началась в четверг, значит, учеников распустили в четверг, через 14 дней был четверг, а суббота – это шестнадцатый день. Значит, готовить урок на 15-й день. Значит, 15 минус один – можно ничего не делать.
– Четырнадцать дней, – радостно воскликнул я, – целых две недели!
– Вот видишь, – сказала Мария Владимировна, – тебе нравится ничего не делать, тебя это увлекает, и ты сразу решил задачу. Значит, надо только заинтересоваться. Нет, у тебя есть способности.
ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ
Трудные были дни.
И хотя все делалось для нас – детей, хотя наши отцы и матери во всем отказывали себе, чтобы мы не ощущали голода и холода, но мы мерзли и часто мечтали о маленьком кусочке хлеба, о квадратике сахара, вместо надоевшего и тоже не столь частого сахарина, об оладиях из картофельной шелухи или о торте из пшеничной крупы.
В школе нам давали по одной вареной свекле или морковке, по крохотному кусочку масла или по ложке подсолнечного и по огрызку постного сахара. Брат и сестра Юра и Таня Чиркины не ели его, копили и однажды в день рождения Юры подали к столу вазу постного сахара – зеленые, розовые и бледно-голубые квадратики, произведшие на гостей потрясающее впечатление. Это был настоящий бал в комнате, освещенной самодельной коптилкой.
Гости сидели в перчатках и рукавицах, поджав под себя ноги, чтобы они не так мерзли…
И вот в один из этих дней в нашу школьную столовую привезли хлеб. Это было большое событие. Не так часто можно было увидеть – ладные черные кирпичики с подгорелой коркой. Время было бесхлебное, тяжелое, и запах свежего хлеба щекотал нервы и вызывал слюну.
Хлеб надо было точно и аккуратно нарезать по 25 граммов на человека. И на весь класс. На наш и на параллельный.
Дежурной по этому делу была назначена Ира Кричинская – рослая, сильная девочка с мальчишеской стрижкой, с большими карими глазами, говорившая легким баском и дававшая нам, мальчишкам, такие подзатыльники, что даже Штейдинг опасался встреч с нею. Она во всем была очень точной и хорошо рисовала.
Когда у нас устраивались благотворительные концерты, ей всегда поручали рисовать художественные программки, и она это делала отлично. Ее папа был известный архитектор, это он строил в Ленинграде знаменитую мечеть, чем мы очень гордились: отец нашей Иры!
И вот этой Ире был поручен весь наличный хлеб нашего класса.
Конечно, она чувствовала большую ответственность. Но одной ей было не управиться. Руки затекали от этой работы, и она попросила, чтобы ей прислали кого-нибудь в помощь. Выделили Вадима Попова. Вадик прибежал в столовую, увидел хлебные кирпичики. Столько хлеба он в последнее время видел только в журнале кинохроники и растерялся.
– Давай попробуем, – сказал он.
– Ни в коем случае! – возмутилась Ира. – Нам доверили этот хлеб, и мы должны распределить его с точностью до одного грамма между всеми.
– А если кто болен?
– Тем более он должен получить свою порцию.
– А если я хочу есть? Мне нужен для здоровья хоть крошечный кусочек.
– Я тебе отдам кусочек своего кусочка.
– Когда?
– Когда будем раздавать хлеб.
– А когда мы начнем раздавать?
– Когда нарежем и когда нам разрешат производить раздачу. Хватит болтать языком, давай режь.
И Попов начал резать.
– Нарезай аккуратнее.
Вадик был честный парень. Жизнь у него была нелегкая, он почти не видел свою маму, которая все время была на работе, дома у него было неуютно, холодно и питание было скудное даже по тому времени.
Он резал хлеб, подбирал осыпавшиеся еле заметные, липкие крошки и слизывал их языком с пальцев.
– Сколько мы должны нарезать порций?
– Шестьдесят две.
– Ершова больна и живет за городом, ее нет в Ленинграде. Можно кому-то отдать ее порцию. Я бы взял…
– Мы ее отдадим в столовую. Пусть делают с ней, что считают нужным…
– Знаешь что, Ирка? Ты как собака на сене – ни себе, ни другим. Неужели тебе жалко кусочек хлебца для товарища?
– Знаешь что, Вадим? Или режь, или я тебе дам по шее.
– Я сам тебе наверну.
– Во-первых, не имеешь права бить женщину, а во-вторых, не родился еще тот мальчишка, который бы поднял на меня руку. Режь, а я пойду за весами.
– А зачем еще весы?
– Чтобы проверить вес.
И Кричинская вышла из столовой.
Все, что было дальше, известно только Попову, и о его переживаниях я знаю только по его собственному признанию.
Вадька долго смотрел на отрезанные ломтики и думал:
– Собственно, что случится, если я отломлю крохотный кусочек и съем? Я поправлю свое здоровье, утолю свой голод, и никто об этом не узнает. Если Ирка станет проверять на весах, она не заметит пропажу одного-двух граммов. Следовательно, никто не будет знать. Кроме меня. А меня не будет мучить совесть.
А если будет? Совесть – очень странное и необъяснимое явление. Она проявляется вдруг неожиданно и тогда, когда ее совсем не ждешь. И уж тогда она начинает действовать. Я это знаю точно. У меня так же было, когда я упер у Шпрингенфельда его новый пенал. Два дня я радовался, а потом понял, что я не могу носить его в класс и он мне совсем не нужен. И когда я его раскрывал дома, я совсем не получал удовольствия.
Я смотрел на себя дома в зеркало и видел в зеркале вора. И мне не очень нравилось его глупое лицо. И я пришел в класс за полчаса до уроков и положил пенал в парту Шпрингенфельда.
Шпринг увидел его в парте и завопил на весь класс:
"Пенал мой нашелся!"
И я тогда сказал: "Надо лучше смотреть, куда что кладешь, а не нахально подозревать своих товарищей!"
Шпринг сказал: "Извините", и я был очень доволен, а может быть, даже почти счастлив. Нет! Я скажу так: вопреки утверждениям некоторых ребят, совесть – это не пережиток прошлого, а факт настоящего, и от него даже, наверно, зависит будущее. Не буду ее испытывать, обойдусь без лишнего кусочка. А если все-таки отломить маленькую корочку? Уж наверняка никто не узнает… А совесть? А ну ее!..
И тут вернулась Кричинская с весами, и мы стали проверять нашу резьбу, докладывать кусочки и отрезать лишнее.
И когда 62 куска лежали в точном порядке на столе, Ирина сказала: "Я пойду доложу Любовь Аркадьевне, что хлеб готов, а ты сторожи здесь. И не вздумай его трогать".
И она ушла, а Вадик остался скучать один в столовой.
Когда Ирка вернулась, она сказала:
– Я беру свой кусок, и ты возьми свой, и вот тебе еще половина моего, тебе нужно поправляться.
– Спасибо, Ира, – сказал Вадим и вынул из своего кармана корочку. – Я утащил кусочек, но я его отдаю честно обратно. И не надо мне твоего куска, и ничего вообще мне не надо, и только, я тебя прошу, никому об этом не рассказывай, потому что – в общем, ты понимаешь почему…
И Ира поняла и рассказала об этом мне только в марте 1974 года.
НАСТОЯЩИЕ МУЖЧИНЫ
Как оно пахнет? За сто шагов. Оно лежит на блюде в столовой, а пахнет уже на лестнице двумя этажами ниже. Ты входишь в квартиру, подходишь к столу, видишь его – продолговатое, чуть похожее на сильно вытянутую восьмерку, светло-коричневое, а может быть, даже бежевое, будто лакированное. Ты берешь его в руку, бережно, как птичку, и подносишь ко рту, а у тебя уже капают слюнки. Ты осторожно надкусываешь его, и из него выдавливается густой, вязкий крем, он выдавливается, как клей из тюбика с подписью "гуммиарабик", и аромат расходится по всей квартире. Вот что такое пирожное "Эклер".
Но мы его видели только в кино. Последний раз я ел его три года назад, в 1919 году. После этого мы вообще забыли, что такое пирожные, если не считать тех кулинарных произведений, которые мама и тетя Феня создавали из картофельных очистков.
И вдруг папа откуда-то принес одно такое пирожное.
У меня как раз сидели Шура Навяжский и Женя Данюшевский, и мама дала нам по чашке чая, и к чаю был на всех троих маленький зеленый кусочек постного сахара. Женя, как специалист по геометрии, точно расколол его на три части, и мы наслаждались.
И вдруг эклер.
Мама сказала:
– Ребята, это вам. Мы есть пирожное не будем.
Получайте удовольствие.
В энциклопедическом словаре на букву "У" сказано: "Удовольствие (только единственного рода). Чувство радости и довольства от приятных ощущений". Так вот, у нас начались такие ощущения.
А папа сказал:
– Мы с мамой уходим, а вы срывайте цветы удовольствия.
И мы начали срывать.
Мы поручили Женьке осторожно разделить пирожное, чтобы не вытек крем. Разложили все три части на блюдца, и в этот момент раздался звонок. Пришла Ира Дружинина со своей мамой Елизаветой Петровной.
У Елизаветы Петровны болел зуб, и Ира уговорила ее пойти к моей маме.
Родители были еще дома, и мама быстро забрала Елизавету Петровну к себе в кабинет, а Ира прошла ко мне в комнату.
– Что это вы едите? – спросила она.
– Так… одну вещь… – сказал Женька. Он еще не успел начать.
– Неужели пирожное? Не может быть!
– Представь себе, – сказал я. – Папа принес откуда-то… Что ты стоишь? Садись. Сейчас я принесу чай, и ты будешь пить чай с пирожным под названием "Эклер".
– Ой! – вскрикнула Ира.
А Шура и Женя грустно переглянулись.
– Давай теперь дели три порции на четыре части, – сказал Шура.
– Давайте иначе, – предложил я, – я отдаю свою порцию Ире, а две ваших мы поделим на три части.
– Очень просто: от каждой нашей части по кусочку тебе.
– Идет, – сказал я.
В это время вошли Елизавета Петровна и мама.
– Зуб уже не болит, – радостно сообщила Елизавета Петровна.
Я понял, что нужно проявить гостеприимство.
– Елизавета Петровна, – провозгласил я, – прошу вас к столу. Будем пить чай с пирожными.
Женька и Шурка с ужасом посмотрели на меня.
– А вы, Анна Александровна? – спросил Шурка.
– Хорошо. Я выпью чашечку с вами.
– А как же быть с пирожным? – испугался Женька.
– А вот как! – внезапно сказал я. – Мы отдаем дамам наши эклеры.
– Что вы, что вы! – заголосила Елизавета Петровна.
– Я есть не буду, – сказала мама.
– Не обижайте нас. Все-таки мы мужчины, – заявил Женька.
– И дайте нам себя ими почувствовать, – сказал я.
Дамы согласились, и мы себя почувствовали… Между прочим, чувство было довольно грустное.
Дамы ели пирожные, причмокивая от удовольствия и прихлебывая чай. А мы мгновенно заглотнули кусочки постного сахара и жалобно смотрели на крошки эклера, падающего на блюдца.
Вскоре мы разошлись. Я остался в комнате один, вспоминая красивый, аппетитный эклер, и думал:
"Трудно быть настоящим мужчиной, но что-то всетаки есть в этом приятное…"
МЫСЛУШАЛИ ОПЕРУ
У нас был культпоход в театр. Всем классом нас повели на оперу "Дубровский". Было, конечно, очень интересно сидеть в ложе на втором этаже и смотреть, как наполняется людьми большой зал театра, как собираются оркестранты в яме.
А потом заиграл оркестр, поднялся громадный занавес и началось что-то очень странное: все нормальные люди пели. Мы поняли все, что происходило на сценестарый человек – помещик Дубровский был разорен богатым помещиком Троекуровым. Так бывало при капитализме. Старик очень переживал и умер. А его сын узнав об этом, стал предводителем разбойников и решил нападать на плохих, богатых людей. А сам он притворился французом и придумал себе смешную фамилию Дефорж и с этой фамилией нанялся учителем к дочке Троекурова по имени Маша. И он полюбил эту Машу, то есть хотел на ней жениться. В общем чего это я вам буду рассказывать! Вы все, наверно читали про это у Пушкина. Это все очень интересно: и про разбойников, и как они подожгли дом, и как Дубровский ограбил Антона Пафнутьевича, а тот говорил: "Я не могу дормир в потемках". Но странно то, что все они не говорили, а пели. Даже "пожалуйста" и "спасибо" ну каждое слово. И это, оказывается, и называется "опера".
Но в общем это нам все понравилось. Особенно мне.
А на другой день у нас был урок русского языка и Мария Германовна вызвала меня.