ОТРЫВОК ИЗ «ТАЙНОЙ КНИГИ»




 

Опасения Большого Менделя оправдались. Его рабби и он сам в тот день не вернулись домой, в Щекешварош. Архиепископ Бараньи попросту не отпустил их.

– Нам нужно многое сказать друг другу, – объяснил он своим гостям.

– Что, собственно, все это означает? – негодовал Мендель, поскольку уже три дня их держали взаперти в комнате на другом конце коридора. – О чем говорит этот христианин? Меня они подвергли пыткам, уж не собираются ли теперь пытать и рабби? Умоляю рабби совершить чудо, чтобы мы как можно быстрее ушли отсюда! Во имя любви к небу, пусть рабби использует данную ему власть! Мы не должны оставаться в этой христианской тюрьме, нам нужно уходить, община ждет нашего возвращения, уйдем отсюда скорее, хотя бы и пришлось идти пешком!

Стоя перед окном, выходившим в громадный парк, молодой Учитель, углубленный в свои размышления, не отвечал. Мендель знал, что приставать к нему бесполезно, но остановиться не мог. В конце концов Хананиил, не отрывая взора от парка, очертания которого едва проступали из темноты, посоветовал другу и слуге не настаивать на своем:

– Все, что происходит на земле, решается на небе. Мы здесь, чтобы свершить нечто важное. Быть может, архиепископ прав. Нам с ним есть что сказать друг другу.

В дверь постучали. Священник, который явился за ними в Щекешварош, вошел с двумя чашками горячего чая. Мендель отверг их:

– Оставьте нас. Мы должны произнести утренние молитвы.

Священник удалился. Хананиил, все также неподвижно стоявший у окна, вздохнул.

– Видишь, Мендель, мы правильно сделали, что взяли с собой наши талес и тфилин. Мы знали, что вернемся не сразу.

Мендель воспринял это как незаслуженный комплимент:

– Рабби знал все, не я. Я бы предпочел, чтобы рабби ошибся.

Он стал вынимать ритуальные предметы из сумки, но вдруг замер.

– Рабби, я забыл, мне следовало задать этот вопрос в первый же день: имеем ли мы право молиться в доме, где царствует крест?

– Закрой глаза и повернись лицом к Иерусалиму, – ответил Хананиил.

Мендель молился быстрее, а Хананиил медленнее, чем обычно. Но к чаю оба они не притронулись.

– Сегодня мы должны поститься, – решил Хананиил. – Вспомни, Мендель: некогда, если какому‑нибудь Мудрецу предстояла встреча с представителем христианства, все члены общины мысленно сопровождали его, очищая тело и душу молитвой и лишениями. Как можно прикасаться к еде, когда на кону стоит жизнь наших братьев и сестер? В такой тяжелый час необходима аскеза.

Два друга провели день в благочестивых размышлениях и молитвах. Хананиил произносил священные слова, стоя с задумчивым видом, Мендель – расхаживая по комнате, сплетая и расплетая пальцы. Время от времени он останавливался и вздыхал, словно от боли. Молодой Учитель был сосредоточен и дышал почти беззвучно. На колокол ближайшей церкви, отбивавший часы, они не обращали никакого внимания. Вечером архиепископ пришел за Хананиилом и отвел его в свой кабинет. Там прелат уселся в кресло, а молодой Учитель, как прежде, остался стоять.

– Продолжим, вы согласны?

Хананиил кивком принял предложение.

– Чего вы ждете от меня?

У Хананиила уже был готов ответ:

– Спасите нас.

– Вы думаете, что вам всем грозит смертельная опасность?

– Я так думаю.

– Как вы можете это знать?

– Я знаю.

– Вам говорит об этом небо, да? Но в таком случае, если само небо хочет вашей смерти, почему я должен спасать вас?

– Навуходоносор‑вавилонянин сказал то же самое, когда испепелил Храм, и Господь покарал его.

Архиепископ вздрогнул всем телом.

– Вы равняете меня с вавилонским язычником? – завопил он, побагровев от ярости. – В те времена евреи, возможно, были невиновны, но потом все изменилось. Господь послал им своего Сына как Спасителя, а они отвергли его. И сами вы каждый день называете его самозванцем, ренегатом. Как же вы хотите, чтобы Бог Отец продолжал любить вас? – Потом, внезапно потрясенный дерзновенной мыслью, добавил: – Вы желаете, чтобы я спас вам жизнь? Согласен. – Он умолк, прежде чем уточнить свое предложение, и внезапно стал говорить молодому Учителю «ты»: – Да, я готов спасти твою жизнь и жизнь твоих близких. Но при одном условии: дай мне спасти и душу твою. Ты слышишь? Я предлагаю тебе спасение в обмен на твою греховную веру. Остальные меня заботят меньше: пусть пребывают в заблуждении. Но ты – дело иное. Твоя душа принадлежит Спасителю.

Хананиил застыл, потом наклонился к архиепископу:

– Посмотрите на меня, – сказал он совсем тихо. – Нет, не так. Посмотрите на меня хорошенько. Вблизи.

Архиепископ ощутил тайную, неодолимую силу, которая овладела им и заставила подняться.

– Ты пытаешься запугать меня, еврей? Ну, так тебе это не удастся. Церкви Господней нельзя угрожать или бросать вызов, такое не остается безнаказанным. Кто ты такой, чтобы приказывать мне? От чьего имени говоришь? Кто послал тебя? – Голос его вдруг пресекся: – У тебя такой вид… Ты похож…

Не теряя спокойствия, не склоняя головы, не отводя взгляда, Хананиил ответил:

– Ты сам знаешь, кто я. Ты узнал в первое же утро.

И после паузы, исполненной глубочайшего смысла, добавил:

– С каждым умирающим евреем ты вновь распинаешь Господа своего на кресте. Тебя это не страшит? Скажи мне, муж Церкви, думаешь ли ты о том, что ты делаешь со своим Господом, позволяя убийцам истреблять потомков Авраама, Исаака и Иакова? И ты смеешь желать спасения моей души, когда твоя собственная душа в крайней опасности?

Архиепископ, вновь усевшись в кресло, обхватил голову руками и, не глядя на собеседника, признал свое поражение:

– Я готов укрыть тебя здесь. И твоего слугу. Под моей защитой вам ничто не грозит.

– Нет, – ответил Хананиил.

Ошеломленный архиепископ поднял голову:

– Я перестаю понимать тебя. Разве не ты сказал мне…

– То, что я требую от тебя, не имеет никакого отношения ко мне и к моему спасению. Я требую, чтобы ты спас всю мою общину.

– Да ты сумасшедший! Куда мне деть ее, твою общину?

– Всех или никого.

– Но здесь нет места.

Лицо Хананиила приняло столь решительное выражение, что архиепископ заметно смягчился:

– Сколько людей в твоей общине?

– Несколько сотен человек.

– Включая детей?

– Да, вместе с детьми.

Архиепископ в отчаянии стал обдумывать, как отнестись к столь нелепому требованию.

Что до Хананиила, то он спрашивал себя, откуда пришла к нему эта сила, эта воля и даже дерзость перед лицом человека, воплощавшего могущество Церкви. Тогда он вспомнил о провале своего мистического предприятия.

– Я обязан сделать это для общины, да, обязан сделать хотя бы это.

 

Скоро, через час или два, я вновь увижу больную, истерзанную страданиями женщину.

Сам уже не знаю, что я такое перед лицом этого удручающего итога, этих людей, приговоренных жестокой судьбой. Из моего тайного романа и из моего детства. Всех этих женщин, всех этих мужчин, всех этих детей, пойманных ангелом воздаяния и смерти.

Зачем лгать себе? Я бреду с тяжелым, разбитым сердцем. Почему столько битв выигрывают подонки? Я повторяю слова рабби из Коцка: «Мир воняет». О да, он омерзителен, мир людей. Непрочный, неверный. Отвратительный. Что же делать? Отвергнуть его, оставить? Пойти домой и проглотить снотворное, как в прежние времена? Сказать прощай этому человечеству, которое позволяет какому‑то Самаэлю крушить все вокруг? Это ли ответ на столь давнее уже прощание Евы?

Давнее? Это случилось словно вчера.

Я испытываю ощущение пустоты. С сумкой в руке я бреду по улицам, которые в конце концов тоже начинают казаться мне враждебными. Недалеко от входной двери я натыкаюсь на груду одеял, лежащих горкой: это человеческое существо – бездомный. Он спит, отрешившись от всего окружающего. Ничто не выведет его из этого сладкого оцепенения. Что общего у меня с ним? Если я коснусь его руки, он мне ответит? Увидит ли он во мне друга или обидчика? От кого он прячется? Я же бреду, как старый клошар – в поисках убежища, которого нет нигде.

Я подхожу к Центральному вокзалу. Пассажиры бегут в разных направлениях, как будто спасаясь от врага. Я сажусь на скамью. Подбираю старую смятую газету. Разбился самолет: с десяток жертв. Старые политические скандалы. Эротические фотографии. Статьи о конце века. Царь Соломон и в самом деле все предугадал: дни приходят и уходят, ночи приходят и уходят, но мир остается неизменным. Горе поколению, которое сумело познать абсолютное Зло, но не абсолютную Истину, сказал одни философ, говоря о диктаторских режимах XX века, чьи триумфальные победы унизили человеческий род. Вместе с тем как забыть о прогрессе наук? Об освоении космоса, открытиях в медицине, чудесах в сфере коммуникации – о надеждах, которые они рождают? Как разобраться? Зло и Добро кружатся в головокружительном ритме. В мозгу моем образы и мысли несутся вскачь, сплетаются воедино. Все неясно, неразличимо. И где там я? И где Ева? Что я сделал дурного, отчего она меня бросила? Что делаю я на этой враждебной или равнодушной земле, среди этих чужаков, которых она отвергает? Еще немного, и я начну жалеть себя. Только не это, мысленно говорю я. На что мне жаловаться? Никто мне ничего не должен. Ева в особенности. И Колетт, и наши дочери, сгинувшие на затерянных дорогах планеты. Я несчастен, и что с того? Разве другие счастливы? В этом проклятом, окаянном столетии счастье – яство редкое, рождающее чувство вины. Словно в горячечном бреду перед моим взором проносятся лица: голодный ребенок с выпученными глазами на руках у своей матери в Африке и другой, в слезах, в Азии. Отупевший от горя старик подле своих зарезанных сыновей в Руанде. Трупы в общей могиле, в Боснии. Вселенная колючей проволоки и клубов дыма под кровавым небом. Когда кто‑нибудь из нашей маленькой группы осмеливался помянуть счастье как цель, долг или случайность, Диего фыркал и восклицал:

– Эй, ребята! Посмотрите‑ка на него! Наконец‑то нашелся человек, который верит в счастье! Ему премию надо дать! Главную премию века глупцов!

Но ведь с Евой я ощущал себя на своем месте, я был спокоен. Возможно, я не знал этого тогда, но теперь я это знаю: даже рядом с Колетт я ждал именно Еву. Даже когда я вызывал образ Эстер, загадочного тела Эстер, раскрывающего свои тайны в моих чувственных грезах, даже когда я вспоминал Илонку с ее безграничной добротой, даже когда я думал о моих родителях, чьи уже неясные лица я больше никогда не увижу, мне достаточно было поцеловать Еву в губы, чтобы обрести счастье обладания ее ртом и дыханием. Я ласкал ее бедра, плечи и был счастлив тем, что не потерял способности желать.

В разлуке с Евой я вновь вижу себя ребенком в Будапеште. Вокзал и свистки поездов. Магазины, кондитерские… Век был юн, а я мал. Снег был чист. Снег на будапештских мостах, густой и мягкий. Затем Париж, много дождей и мало снега. Очень мало чистоты.

 

Позже, гораздо позже я узнал от Болека новости о Еве. Хоть он и был признателен ей за то, что она сделала для Лии, вернувшейся к нормальной жизни, виделись они все реже и реже. Все тот же враг – Самаэль. Болек ненавидел его еще больше, чем прежде: даже имя не мог произнести без раздражения.

– Бедная Ева, – говорил он. – Я же знал, что Самаэль причинит ей боль. Это было неизбежно. Может быть, она сама это чувствовала, но она твердо решила спасти Лию, принести себя в жертву ради нее.

А если это был только предлог? Возможно, она просто влюбилась в Самаэля – к такому заключению я постепенно пришел. Была ли она счастлива? Жила ли с ним по‑прежнему? Этого Болек не знал, но до него дошли слухи, что она уехала из Нью‑Йорка. И что Самаэль пустил в ход все свои таланты совратителя с целью сбить ее с истинного пути. Глумился над ней, обманывал ее, унижал, даже к наркотикам приобщил.

Подонок.

 

Не знаю, отчего я открылся однажды рабби Зусья. Мы беседовали о тайне сроков и времени: способен ли человек реализовать себя в одно мгновение? В ходе всей жизни? Потом мы заговорили о том, какое место занимает Зло в поисках истины. Я заметил, что, если Зло может воплотиться в одном человеке, мне, видимо, такой встретился. Я поведал ему прекрасную вдохновенную историю о Еве, о моей любви к Еве. Никому я ее прежде не рассказывал. Чтобы не сделать пресной при передаче. Чтобы не опошлить. В любом случае никто бы меня не понял. Кроме, быть может, мистика, как рабби: он будет первым, кто признает, что некоторые истории любви постигаются только в эзотерических терминах. Быть может, он сумеет вернуть мне ее каким‑нибудь словом или взглядом. Наверное, было уже поздно. Но рабби, конечно, был могущественнее Самаэля.

– Самаэль? Ты сказал – Самаэль? – вскричал старый Учитель, и в глазах его отразился необычный страх. – Я чувствую, что это опасный человек… и что опасно вступать в контакт с воплощением Зла, если не можешь сразу же обезвредить его.

Он огладил ниспадавшую на грудь бороду.

– Расскажи мне, как это случилось. Расскажи мне все. В деталях. Ничего не упусти. Если ты хочешь получить от меня помощь или поддержку, я должен знать все.

Я дал ему исчерпывающую информацию, но, чтобы не огорчать его, предпочел обойти интимную сторону наших с Евой отношений. Я просто сказал, что мы были близки. Он это одобрил:

– Ты упомянул, что она потеряла мужа и единственную дочь, так? Господь желает быть защитником вдов. Утешающий их есть вестник Божий…

Я ожидал, что он станет подробно расспрашивать меня о ее характере, личности и жизни, но он только бросил на меня пронизывающий взор, а затем продолжил:

– …а причинивший им вред есть посланник Сатаны.

Я кивком выразил согласие, хотя и не был убежден, что верю в существование силы, опознаваемой под именем Сатана: ведь Зло проникает в человека, едва тот признает его главенство. Но рабби Зусья в Сатану верил, и этого мне было достаточно. Я сказал себе, что, если Сатана существует, это наверняка кто‑нибудь вроде Самаэля, это несомненно Самаэль.

– Что ты знаешь о нем? – осведомился рабби Зусья.

– Немного, рабби. Совсем немного. Почти ничего.

– Откуда он, из какого круга? Какая у него профессия? Чем занимается или занимался его отец? Ты не знаешь? Он скуп? Изъясняется медленно, обдумывая каждое слово, или быстро? Головой при этом двигает? Бормочет? Руки, что делают его руки, когда он говорит?

Как на это ответить? Воспоминания мои были слишком смутными.

– Все, что я знаю, рабби, это то, что есть в нем нечто обольстительное, но также и нечто отталкивающее. Я такими словами не бросаюсь: ты слушаешь его, силишься быть внимательным и одновременно желаешь избавиться от его облика, от его присутствия из опасения, что в общении с ним станешь нечистым и греховным.

Старый Учитель озабоченно покачал головой:

– В «злосчастье» есть «зло», как и в словах «злонравие», «злополучие», «злоумышленник» и «злодейство». Когда является Зло, оно проникает повсюду.

– Даже во Благо?

– Даже во Благо. Именно в нем оно наиболее опасно, опаснее всего. Оно просачивается в него в ложном обличье, утверждая, будто жаждет служить Господу и помогать Его творению. О, как трудно распознать его, принудить раскрыться: чтобы добиться этого, необходима дишмайя кийота, Божья благодать…

В безмолвном напряжении я стремился не упустить ни единого слова из речей рабби Зусья.

– Случается, что Сатана предстает в обличье Праведника. Говорит как он, ведет себя как он, читает молитвы вместе с ним, так хорошо читает, что набожные простодушные евреи позволяют обмануть себя, становятся его приверженцами и учениками. Потом, став их лидером, он предлагает им помочь ему ускорить приход Мессии. И объясняет, что нужно делать: в Талмуде сказано, что Искупление наступит, когда мир станет либо полностью невинным, либо полностью греховным. Но многие Мудрецы и Учителя избрали первый способ, и каждый знает, что они потерпели неудачу. Почему бы тогда не испробовать второй? В чем он состоит? В том, чтобы нарушать все предписания святой Торы. Например: не соблюдать отдых Субботы, оскорблять отца и мать, воровать, возжелать жену соседа, унижать другого человека, прелюбодействовать и вступать в кровосмесительную связь, возлюбить насилие, убивать. Короче, объявлять чистым нечистое и нечистым чистое – и все это, само собой, ради процветания нашего народа и всех народов, иными словами, во имя высшего Искупления… Не этой ли цели стремится достичь Самаэль?

Рабби не сводил с меня взгляда, словно боялся потерять навсегда, если я хоть на секунду отвлекусь от его слов и его лица. Продолжая говорить, он все время покачивался взад и вперед.

– Этот Самаэль, о котором ты мне рассказываешь, опасен, ибо во всех своих предприятиях он, похоже, выступает от имени самого Искусителя. В нравственном смысле это заразный больной. Он развращен и стремится развратить. Его гнилая душа радуется, лишь когда захватит другую душу. А ты не боишься за свою?

– Нет, рабби. За свою не боюсь. Боюсь за душу Евы.

– Вдовы?

– Она заслуживает лучшего, рабби. Это чистое создание.

Взгляд рабби стал острым, проницательным.

– Ты вдовец, живешь один, ведь так? Почему ты не женился на ней? Из‑за твоей первой супруги?

– Возможно, рабби. Колетт доставила мне слишком много страданий, особенно после своей смерти. Она отняла у меня моих двух дочерей. Многие годы я страшился повторить прежнюю ошибку.

– Господь присутствует в каждом союзе.

– Но только не в моем союзе с Колетт.

– Откуда ты знаешь? Некоторые философы утверждают, что человек – ошибка Господа. Я это не принимаю. Просто бывает так, что человека вынуждают совершить оплошность лишь для того, чтобы он вступил на свой путь с большим[14]достоинством и смирением.

Что мог я ответить на это суждение?

– А как же Эстер?

На это я также не ответил. Но рабби проявил настойчивость:

– Ты ее по‑прежнему ищешь?

– Нет, рабби. Простите, я неверно выразился: да, я ищу ее, но так, как ищут пропавшую песню, забытое слово, любимый вкус, радостное мгновение или глубоко запрятанное чувство. Эстер и Еву ничто не связывает.

– Но в таком случае, – повторил свой вопрос рабби, – почему ты не женился на ней?

– Она предпочла другого.

– Самаэля?

– Да, рабби.

Старый Учитель испустил вздох:

– Надеюсь, она не пала слишком низко, иначе как сможет она обрести спасение?

– Не знаю, рабби. Когда я думаю о ней, то уже ничего не знаю.

Наши взгляды встретились. Глаза его показались мне печальными, такими печальными, как никогда прежде.

На улице я подошел к Шалому. Вид у меня был столь удрученный, что он взял мою руку и сжал ее.

– Неужели у тебя опять проблемы с женщиной? Ну же, не поддавайся унынию. Рабби на твоей стороне, это главное.

Главное? Это было сильно сказано.

 

Вечность спустя, в коридоре с серыми стенами во влажных пятнах, я на мгновение застыл перед дверью. Несмотря на жару, я дрожал всем телом. В самой глубине моего существа мне было очень холодно. Нужно было повернуть ручку. Но я не мог сделать такое привычное, почти автоматическое движение. Что удерживало меня? По правде говоря, я прекрасно знал. Старый рабби Зусья, который и на этот раз срочно призвал меня к себе, был болен, возможно, умирал. Он скоро умрет, и дело его жизни – подобно делу героя моего романа, Благословенного Безумца, – останется незавершенным: он не узрит прихода Мессии. Я страшился увидеть его отчаяние. Постучать или уйти? Как всегда, я чувствовал, что отступать поздно. За дверью, думал я, меня ждет Праведник, один их тех тридцати шести людей, благодаря которым еще живет мир. Он ждал только меня. Для того ли, чтобы умереть спокойно, доверив мне ответ на неразрешимые вопросы, тайну, скрывающую смысл, который я безуспешно ищу? Быть может, не только мое будущее, но и будущее других людей зависело от этой последней встречи с мужем познания. Когда поднимется занавес, я окажусь лицом к лицу с ними – нельзя покидать сцену, пока не наступит конец.

Однако я все еще колебался. В поисках алиби, оправдания своему страху? Наверное, когда‑нибудь я смогу сказать: в час, предшествующий смерти рабби Зусья, будь память его благословенна, рука моя дрожала, сердце мое билось сильнее.

Оно и в самом деле билось так сильно, что готово было разорваться. Тоненький боязливый голосок пискнул во мне: а вдруг он уже умер? Ты не смеешь мешкать так долго: когда умирающий зовет тебя, ты должен бежать к нему со всех ног и, главное, не терять времени…

Пальцы мои стали влажными, липкими. Я обливался потом. Дыхание мое замедлилось, стало шумным. Горло пылало. Я говорил, что мне холодно? Я просто превращался в ледышку.

Резким движением, словно охваченный паникой, я толкнул дверь. Свет был тускло‑серым, и мне стало еще больше не по себе. Я обвел комнату взглядом – все в ней говорило о запустении. Пятна на стенах образовали черные геометрические узоры. На столе нераскрытые книги, талес и тфилин. В углу кровать. Спал ли рабби Зусья? Он смотрел на меня. Я почувствовал себя нечистым, быть может, недостойным. Ощущение, будто я покрыт грязью. Тот же тоненький голосок во мне сказал укоризненно: разве так прощаются с Учителем? На правой стене я заметил свою карикатурно удлиненную тень. Она отделилась от меня, словно желая отгородиться от того, что должно было последовать. Тени тоже нуждаются в алиби.

– Подойди, – произнес старый рабби неожиданно громким голосом.

Я сделал шаг к постели.

– Ты, наверное, думаешь, что жизнь моя завершилась поражением. Ты это думаешь?

– Я больше не знаю, что думать, рабби.

Тогда, в эту нашу, как оказалось, последнюю встречу, он повторил то же самое слово: «Подойди». Но на сей раз я не сдвинулся с места.

– Ну, чего же ты ждешь? Подойди! Ты боишься? Боишься увидеть меня побежденным, побежденным смертью?

– Да, боюсь.

– Но я не побежден! Я еще живу. Последним моим вздохом я способен изменить ход вещей, разве ты этого еще не понял? Неужели я ничему тебя не научил?

В сущности, боялся я другого. Этот необъяснимый, непреодолимый страх не был связан с каким‑то предчувствием или определенным событием. Он овладел моей душой, навалился всей тяжестью на время и мою совесть, словно желая сковать их. И другой страх: я что‑то забыл. Жест? Слово? Может быть, мне следовало бы прочесть молитву. Ведь умирающий ее читает, почему же тому, кто его провожает, не сделать то же самое? Разве не испытывают человек в агонии и свидетель ее одинаковую потребность приобщить Господа к своей последней беседе?

– Подойди, – сказал старый рабби.

Я стоял совсем близко у его изголовья. Он не видел меня? Хотел сказать что‑то другое? Следовало ли мне воспринимать его приказ как чисто символический? Быть может, мистический? Та хаззи, «Приди, посмотри» – приглашение, которое часто встречается в Книге Сияния, в «Зогаре». Готовился ли он открыть мне свою тайну, доверить ее как завещание?

А кому мог бы я доверить свою? Когда умру, подумал я, на земле не останется ни одного воспоминания обо мне. Дочери? Если они, в свою очередь, подарили кому‑то жизнь, то лишь с одной целью – навсегда изгнать меня из своих мыслей. Почему я никогда не говорил о них с рабби Зусья? Он, чей взор охватывает Вселенную, быть может, сумел бы сказать мне хотя бы, где они живут.

Я хранил молчание. Неужели рабби ждет моих вопросов? Я испытывал смутное разочарование. Я надеялся на откровение. Быть может, связанное с Эстер. Я не забыл ее – я ее никогда не забуду. Хотя я любил Еву, и любил всем сердцем своим, Эстер странным образом проникла в мою любовь. Эстер была началом и обещанием, Ева напоминала о разрыве и потере. Поговорить об этом с рабби сейчас? Ведь это мой последний шанс. Других, конечно, уже не будет, ибо рабби Зусья, один из столпов хасидского движения, потомок великого Учителя, носившего то же имя, находился на пороге смерти.

Мне хотелось бы подробнее поговорить с ним и о Колетт, о нашем злосчастном браке. Рабби любил цитировать Талмуд, в котором утверждается, что все браки происходят по воле Господа. В таком случае наш брак – бурный, принесенный в жертву нашим внутренним демонам – оказался Его ошибкой. Я намекал на это в нашей предыдущей беседе, возвращаться к этому не было нужды. Да и момент не тот: нельзя сейчас огорчать старого умирающего Учителя.

– Подойди, – приказал он внезапно изменившимся, горячечным шепотом.

– Я здесь, рядом с вами, рабби.

Я не мог подойти ближе: от изголовья больного меня ничто не отделяло.

– Скажи мне правду: ты думаешь, я позвал тебя, потому что умираю, верно?

– Да, рабби. Я так думаю.

– Так вот, ты ошибаешься. Я хотел увидеться с тобой сегодня, чтобы поговорить о твоем друге‑еретике, о Самаэле. Ты поддерживаешь отношения с ним?

В груди моей набух ком, я чувствовал, что теряю сознание. Почему рабби вспомнил о Самаэле в такой момент? В этом имени дня меня воплощалось все, что есть дурного и бедственного в человеческой душе.

– Нет, рабби. Я потерял всякую связь с ним.

– Но ты знаешь, как его найти.

– Нет, рабби. Этого я не знаю.

Больной, весь в поту, закрыл глаза и застонал.

– Жаль. Я желаю его видеть. Более того: мне нужно с ним поговорить. Это важно. Ты должен его найти. И привести ко мне. Иди, сын мой. Пусть Господь направит стопы твои к нему. Но будь осмотрителен, не позволяй ему вовлечь себя в долгий разговор, ты можешь растеряться. Просто скажи, что у тебя поручение к нему: я хочу с ним поговорить, это все. Ты понял меня?

Рабби Зусья приподнялся, чтобы протянуть мне руку. Чтобы попрощаться? Быть может, благословить?

– Знай, сын мой, что я продолжаю сражаться, я буду сражаться до последнего вздоха, до самого конца и за его пределами.

Силы оставили больного, и взгляд его затуманился. Голова вновь упала на подушку.

Я вышел из комнаты пятясь.

 

После разговора с рабби Гамлиэль в течение долгих часов размышлял о лжи. Это слово гудело в его голове, словно обезумевшая пчела, попавшая в ловушку.

Лживые измышления Самаэля – Гамлиэль знал, что они несут в себе яд и смерть. Но что сказать о своей собственной лжи? Разве не была его жизнь чередой обманов? Он женился на Колетт, не любя ее по‑настоящему. Он не проявил достаточного рвения и упорства, чтобы возобновить отношения с дочерьми. Ему следовало признать, что он сам виноват в исчезновении Эстер: у него не хватило ни ума, ни силы, чтобы удержать ее… А его ремесло? Все эти страницы, испещренные буквами, все эти мысли, ситуации, конфликты, рожденные его воображением и присвоенные другими, – разве не были и они искажением истины? В таком случае чем он отличается от Самаэля? Неужели Самаэль существует в каждом человеке, следовательно, и в нем тоже? Но тогда как истребить его, не истребив самого себя? В своей первой книге Паритус Кривой объясняет, что жизнь состоит лишь из видимостей, элементов изменчивых и бренных. Только смерть – исключение.

Когда‑нибудь, подумал Гамлиэль, если мне позволит Господь, надо будет переписать заново пьесу Кальдерона: ибо жизнь – это не просто сон. Быть может, жизнь еще и ложь? Но тогда что такое смерть? Быть может, это единственная истина? Если только не существует нескольких истин? Моя истина не обязательно совпадает с истиной Болека, истина Болека – с истиной Диего. Сам рабби Зусья признавал, как трудно отделить истинное от неистинного. Значит, моя истина могла бы совпасть с ложью Самаэля. Один Господь умеет освободить первую и пленить вторую, даже если, как во всем, что касается человека, истина эфемерна. Великий хасидский Мудрец утверждает, что даже Праведники различаются тем сроком, который дарован им для реализации своих духовных возможностей: некоторые пребывают Праведниками всю жизнь, другие – лишь один час. Не так ли обстоит дело и с истиной, и с теми, в кого она проникла?

Когда‑нибудь… Когда же? Порой Гамлиэль размышлял о своем возрасте с мучительным напряжением. После шестидесяти колени подгибаются чаще, горбится спина. Тело – прежде источник радостного изумления – грозит превратиться в опасного, жестокого врага, стать просто сосудом для жизни, которая неумолимо движется к своему собственному концу. Смысл жизни содержится в самой жизни, говорят философы. Моралисты же идут еще дальше и провозглашают: чтобы человек был верен себе, он должен превзойти себя. Но как этого добиться? Развиваться сверх своего предела, следовательно, против самого себя? На такое, подобно Богу, способен ли человек?

Неизбежно Гамлиэль переходил к размышлениям о смерти, точнее, о своей собственной смерти. Он не боялся ее – пугало продвижение к ней. Пугала тяжесть годов. Слишком быстрое старение. Болезни, тоскливая боль, утрата способностей. Дряхлость. Оскудение рассудка. Медленное и неумолимое угасание достоинства, потом памяти. Слова, застревающие в сухом горле. Неловкие, неконтролируемые жесты. Когда вещи падают из рук. Если бы он мог выбирать, предпочел бы мгновенный удар саблей ангела‑губителя, который явится без предупреждения. В древних книгах это называется Мот нешика – поцелуй Смерти. Так умер Моисей: Господь поцеловал его в уста и унес его последний вздох.

Но то был Моисей, единственный пророк, говоривший с Господом лицом к лицу. Никто не может похвалиться, что изменил, подобно ему, ход Истории, предписав ей нерушимые этические законы, учение, которое будет жить столько же, сколько сознание человека. Но что оставит после себя он, Гамлиэль? Дочери сбежали от него, и род его прекратится вместе с ним, с горечью думал он. Тогда к нему приходило близкое к отчаянию сожаление о том, что он не женился на Эстер или Еве. Порой он воображал сына, которого могла бы подарить ему одна из них. Когда‑то он совершил ошибку, сказав Еве:

– Ты красива, но беременной была бы еще красивее. Знаешь ли ты, что еврейская традиция предписывает нам оказывать уважение любой беременной женщине, уступая ей свое место? Ты скажешь, элементарная вежливость? Нет, Ева. Должно вставать перед беременной женщиной, потому что – кто знает? – она, возможно, несет в своем чреве Мессию…

Ева этого не приняла:

– Мессия в моем чреве? Прошу тебя, прекрати говорить глупости.

– Я не это хотел сказать…

Он просто желал объяснить ей, что ему хотелось бы увидеть ее матерью своего сына, но на лице у нее появилось столь возмущенное выражение, что он понял – сейчас лучше промолчать.

Однако он уже давно мечтал оставить отпрыску свое имя и воспоминания, потому что ничем другим не обладал. Сейчас было слишком поздно. С его смертью все, чем он был, будет похоронено вместе с ним.

Подобно старой женщине в больнице?

 

Мысль об этой незнакомке преследует меня. Кто она? Что знает о своей болезни? Уже в третий раз я иду к ней. Поздно, сумерки сгущаются быстрее, чем я ожидал. Обычно я отрываюсь от работы или чтения, чтобы их встретить: меня волнует их порой печальная, порой светоносная красота. Но не в этот вечер. Он тяжкий, тусклый, враждебный.

Мне больше не нужен провожатый к палате больной. Вот и парк с его ровными аллеями. Над ним нависает небо в свинцовых облаках. Деревья клонятся вниз, словно под гнетом угрозы.

Вот и корпус. Палата. В мертвенно‑бледном, почти землистом свете тени на стене становятся четче. При взгляде на постель у меня обрывается дыхание: она пуста. Где же больная? Я ощущаю панический страх. Неужели… неужели она умерла? Или ее увезли на осмотр? Нет. Она сидит на полу, съежившись, с растрепанными волосами, уставившись в пустоту с отсутствующим видом. Кто помог ей спуститься с кровати? Я делаю шаг вперед. Встаю на колени, чтобы поговорить с ней, сам не знаю о чем. Слышит ли она меня? Я в этом не убежден. Она кажется еще более далекой, чем днем. Равнодушная, отрешенная. Если бы только я мог увидеть то, что она видит, коснуться того, к чему она прикасается, почувствовать то, что чувствует она. Если бы только я мог последовать за ней, пойти рядом, слить воедино наши ощущения. Во мне растет уверенность, что она могла бы ответить на многие мои вопросы. Но я не знаю, какие из них задать, как их сформулировать – и это тоже часть тайны, влекущей меня к старой венгерке, несмотря на ее отторгающую немоту. Мои размышления прерывает неприятный голос:

– Что вы здесь делаете?

Медсестра. Я не слышал, как она вошла. Властная, совершенно убеждена в своем могуществе и моей виновности:

– Кто вам разрешил войти? И трогать больную? По какому праву вы это себе позволяете?

Я встаю.

– Прошу прощения, но…

Она обрывает меня:

– Вы с ней знакомы?

– Вообще‑то незнаком, но…

– Но что?

Она выше меня на голову. Странно: выражение лица у нее не такое суровое, как голос. Голос настолько раздраженный, что я не знаю, как отвечать. Появление докторши спасает меня. Похоже, ее не удивляет то, что я здесь и что больная сидит на полу. Она спокойно говорит медсестре:

– Все в порядке, Мари. Все хорошо. Я займусь этим. Мы сейчас уложим ее в постель.

Я наклоняюсь, чтобы помочь, но медсестра взглядом запрещает мне это. Оказавшись в постели, больная открывает рот, чтобы закричать, но тут же закрывает его. Докторша решительно и вместе с тем нежно накрывает ее одеялом, повторяя шепотом:

– Не бойтесь, я здесь. Не нужно бояться.

Больная вновь открывает рот, но ничего не говорит.

В коридоре я спрашиваю докторшу:

– Почему вы думаете, что она боится?

– Потому что она знает.

– Что она знает?

– Что ей предстоит переступить порог.

– Она вам об этом сказала?

– Она может не говорить, я и без того знаю. Знать это – отчасти мое ремесло.

Мы выходим в парк. Стемнело. Сидя на «нашей» скамье, мы смотрим на грозовое небо. Скоро пойдет дождь.

– Почему вы вернулись? Довольно необычно, когда человек трижды за один день приходит навестить незнакомку.

– В этом все и дело. Порой у меня возникает странное и почти болезненное ощущение, что для меня она не незнакомка.

– Значит, вы все же встречались с ней?

Я изучаю ее в темноте: думает ли она, что эта женщина была когда‑то моей любовницей? А может быть, она права? Я лихорадочно роюсь в памяти. Связей у меня было немного. Мимолетные встречи – да, завязывались быстро, но еще быстрее прекращались, по обоюдному согласию. В конце концов, путешествия просто созданы для такого рода знакомств. В Брюсселе безымянная туристка, на несколько лет старше меня, всю ночь приобщала меня к секретам необычной любви. Как ее звали? Она не захотела назвать свое имя. «Зови меня Дезире». Исчезла на следующий день. Дезире, желанная. Журналистка, моя ровесница, где‑то на Востоке. Она расспрашивала меня о звездах, чьи фотографии публикуются на первых страницах газет, даже в момент, когда наши тела жаждали соединиться. Отбыла делать репортаж в тот же день. Студентка‑социолог, которая знала все, пианистка, которая не знала ничего. Быстро потухшие проблески, страсти, смененные другими страстями. Особо хвастаться мне было нечем. Все эти женщины забыли меня, и они были правы: конечно, как любовник я не тянул на рыцаря их грез. Кто из них мог бы оказаться в этой больнице? Ни одна. Но кто же тогда эта старая женщина? Какую роль могла она сыграть в моей жизни? Похоже, докторша также задавалась этими вопросами:

– Когда я впервые увидела вас вместе с ней, у меня появилось странное ощущение, что вы с ней знакомы.

– У меня тоже, – говорю я.

– Вот как? Признайтесь, что это странно.

– Это ощущение меня не покидает.

– Нужно покопаться в воспоминаниях.

– Я копаюсь.

– Хотите, я вам помогу? Я ведь все‑таки психиатр.

– Мне тяжело определиться, не имея никаких вех. Изуродованное лицо, провал в памяти, отрешенный вид… как может она вывести меня на верную дорогу?

– Однако в чисто медицинском плане ничто не указывает на душевный недуг. Это не старческое слабоумие, не болезнь Паркинсона. Изранено было тело. Вам должны были объяснить.

– Нет. Мне просто сказали о несчастном случае.

– Да. Автомобильная катастрофа.

Я вновь убеждаюсь, что в этой женщине, в ее манере изъясняться есть некая зрелость, которая мне нравится, трогает меня и привлекает. О да, будь я моложе, нашел бы что ей сказать. И знал бы, на что надеяться в ответ. В сущности, в будущем рома



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: