Округ Риверсайд, Калифорния




Я ехал на юг из Лас-Вегаса в Шалм-Спрингс, и мне все время не давало покоя Ничто. Я не уставал поражаться огромности пейзажа – тому, как далеко может простираться ничто,– сидя во взятой напрокат машине, одолевая: один за другим спуски и подъемы пустыни Мюхаве, считая отметины, оставленные покрышками давно столкнувшихся автомобилей на белом бетонном покрытии Пятнадцатой магистрали, созерцая сразу за плотиной Гувера пожилую женщину в роскошном «линкольне», красившую губы, и мужчину за рулем, то и дело заходившегося кашлем.

 

 

Время шло к полудню, блеклые пряди облаков затуманивали солнце, и было довольно-таки прохладно. На сиденье рядом со мной лежала почти пустая бутылка тепловатой минеральной воды, кое-как сложенная карта Невады и несколько фишек, оставшихся после посещения казино «Шоубоут»; в багажнике стояла картонная коробка из-под телевизора «мицубиси» с 27-дюймовым экраном; ее содержимое было слишком незаконно и слишком неприлично, чтобы рассказывать о нем здесь.

Радиоприемник в режиме автопоиска то и дело отыскивал новые станции. Причуды радиационного пояса Ван-Аллен позволяли мне принимать передачи со всего Запада – фрагменты культурной памяти и информации, составляющие невидимую структуру, которую я считаю своим настоящим домом – своей виртуальной родиной. До меня доносилась информация, которая наверняка преисполнила бы меня тоски по дому, случись мне застрять в Европе или погибать во Вьетнаме: температура в Сан-Франциско была четырнадцать, а в Дейли-Сити – двенадцать градусов; христианское ток-шоу из Лас-Вегаса призывало слушателей помолиться за здравие домохозяйки, страдающей от волчанки; движение на шоссе под Санта-Моникой было парализовано из-за цистерны с пропаном, перевернувшейся на Нормандском виадуке; мэр Альбукерка отвечал на звонки слушателей.

Я находился на Пятнадцатой магистрали где-то между микроскопическим городком Джин и пестрым комплексом казино на границе штата. Вокруг не было ни деревьев, ни рекламных щитов, ни растений, ни животных, ни зданий – даже изгородей,– только радиоволны и вулканический гранит пустыни Мохаве, мелькающий со скоростью семьдесят семь миль в час.

 

 

Помню, что это был день моего рождения – тридцать первое,– и еще помню, что я не чувствовал себя одиноким, хоть это и был день моего рождения и я был один невесть где. Пару лет назад в подобной ситуации я, наверное, взвыл бы от тоски, но в последнее время ощущение одиночества притупилось. Я изучил пределы одиночества и разметил его границы; больше в нем не было ничего нового или пугающего – просто одна из сторон жизни, которая, будучи раз опознана, казалось, исчезала. Но я понимал, что способность не чувствовать себя одиноким имеет вполне реальную цену, а именно угрозу перестать чувствовать себя вообще. Ничто пыталось просочиться в машину каким угодно способом. Я поднял стекло, хотя знал, что оно и так уже поднято выше некуда, и еще раз нажал кнопку автопоиска.

 

 

А теперь я расскажу вам, что же было в картонной коробке из-под телевизора «мицубиси»: 2000 шприцов, украденных из Кайзеровской больницы в северном Лас-Вегасе, плюс 1440 пятидесятикубиковых ампул парастолина – анаболического стероида, контрабандой вывезенного из Мексики. Я должен был доставить коробку персональному тренеру телезнаменитостей по имени Оскар, который жил в Лас-Палмасе, одном из районов Палм-Спрингс.

Скажу прямо: я считаю, что тело человека принадлежит ему и только ему, поэтому все, что он делает с ним, это его личное дело. Соответственно, меня не обременяют нравственные проблемы, связанные с употреблением стероидов, хотя я признаю, что многих они очень даже обременяют. Конечно, я знаю, что стероиды запрещены, а повторное использование игл – причина заражения СПИДом. Именно из-за СПИДа я считал, что делаю благое дело – снабжаю стерильными шприцами культуристов американского юго-запада. Впрочем, это тонкий нравственный вопрос, который не место обсуждать здесь. Другое дело, что шприцы были краденые, и хотя я и не крал их собственноручно, если бы меня задержали, то обвинили бы в сообщничестве. Не хочу даже представлять себе, что произошло бы, если бы такое случилось, так как мой послужной список противозаконных деяний пусть и не слишком внушителен, но отнюдь не представляет собой чистый лист.

Я слышал, как ампулы позвякивают в багажнике, а сам между тем подпевал старой песне «Четыре паренька», звуки которой пробивались из Солт-Лейк-Сити. Ехал я по средней полосе – между скоростной полосой и полосой для грузового транспорта. Двигатель радовал слух бесшумной работой. Я пел громко и заставлял себя прислушиваться к собственному голосу, глуховатому и обнадеживающе безличному, потому что я всегда старался, чтобы мой голос не имел никакого характерного акцента и звучал как голос ниоткуда. И действительно, я никогда не чувствовал, что я «откуда-то»; дом для меня, как я уже говорил, это электронная греза, в которой перемешались воспоминания о мультфильмах, получасовых фарсах и национальных трагедиях. Я всегда гордился отсутствием у себя акцента – любого мало-мальски ощутимого местного привкуса. Раньше я считал, что у меня акцент жителя северо-западного побережья, откуда я родом, но потом понял, что мой акцент – это акцент человека ниоткуда, человека, мысли которого не привязаны к какому-то определенному дому.

 

 

Вот о чем я думал: в последнее время меня стало тревожить, что мои чувства куда-то исчезают, я заметил, что они словно бы стираются. Чем дальше я ехал, тем более сильной и пронзительной становилась эта тревога. Мне показалось, что я превращаюсь в рептилию, в сидящую на камне игуану со слабеющей памятью и отсутствующим чувством сострадания. Я подумал о телезвездах, которых Оскар терроризирует своими набившими оскомину упражнениями, о стариках с ввалившимися кожистыми щеками, которые видели все на свете по крайней мере дважды, но которые по-прежнему готовы улыбаться папарацци на тротуаре у выхода из кинокомплекса «Одеон»,– рептилиях, для которых жизнь стала напоминать засасывающий сериал с первых же дней возникновения телевидения. Вот во что превращаются люди, старея: в рептилий, а старые телезвезды – всего лишь укрупненный вариант.

Я продолжал путь, и тревога об исчезающих чувствах оставалась со мной как радиационный фон. Но водить машину тем и хорошо, что само по себе это занятие занимает добрую долю мозговых клеток, которые в противном случае перегружали бы вас все новыми мыслями. Новые пейзажи стирают старые, как запись на магнитофонной пленке; воспоминания сбиваются в комок, на них навешиваются новые ярлыки, и наконец они забываются. Жуешь резинку, нажимаешь кнопки, опускаешь и поднимаешь стекла. Быстро движущийся автомобиль – единственное место, где вы можете с полным правом отключиться от своих проблем. Это как вынужденная медитация – и это хорошо.

 

 

Меня обогнал грязный черный «камаро», за рулем сидела Дебби – языческая богиня «Молочного королевства». Станция, которую я слушал, заглохла, ее сменила другая, из Юмы, передававшая церковные песнопения. Трансляция прерывалась шипением и треском.

Я всерьез задумался над тем, что ждет меня в конце пути, во всех смыслах этого слова. В Палм-Спрингс меня никто не ждал; Оскар должен был приехать из Беверли-Хиллз только завтра, и его вряд ли можно было принимать в расчет. И вообще никто и нигде меня не ждал.

Я думал о том, каков логический конечный продукт того, что мои чувства все больше и больше притупляются. Является ли полная неспособность чувствовать неизбежным конечным результатом неспособности верить? И тут я испытал чувство страха при мысли о том, что человеку не во что верить. Я подумал о том, какая это скверная шутка – прожить еще несколько десятков лет, ни во что не веря и ничего не чувствуя.

Дом–автофургон притулился на обочине. Справа к северу, пара реактивных истребителей с военно-воздушной базы Неллис сплетала в небе свои белые слезы.

Я стал думать: во что именно я верил до сих пор, что привело меня к моему нынешнему эмоциональному состоянию? Ответить на этот вопрос было нелегко. Точно сформулировать, во что человек верит, вообще трудно. Стоявшая передо мной задача была тем более трудна, что я воспитывался без религии родителями, которые порвали со своим прошлым и переехали на западное побережье, которые воспитывали своих детей вне какой бы то ни было идеологии в современном доме, выходящем окнами на Тихий океан,– как им хотелось верить, на закате истории.

 

 

Я постарался забыть о своих мыслях и просто слушать радио. По радио передавали историю о человеке из Аризоны, которого подстрелили в голову, но который, находясь в приемном покое, чихнул, и пуля, сидевшая у него в гайморовой пазухе, звякнув, упала на блестящий черный пол.

 

По радио передавали историю о вдове из Центральной Калифорнии, которая добивалась эксгумации тела своего недавно похороненного мужа, мотивируя это тем, что перед смертью он назло ей проглотил ее бриллиантовое кольцо и она хочет вернуть свою драгоценность. Но в конце концов она призналась, что не спала много недель подряд, проводила ночи, лежа на могиле мужа и пытаясь разговаривать с ним, и единственное, чего ей на самом деле хотелось, это еще раз увидеть его лицо.

 

 

По радио передавали историю о маленьком мальчике, который, услышав о том, что его родители собираются разводиться, исчез. Поисковая партия прочесала окрестности и через два дня нашла мальчика, живого, он схоронился в сделанном из розового стекловолокна закуте чердака, пытаясь стать частью дома, пытаясь притвориться мертвым.

 

 

Были и христианские радиостанции в большом количестве, и голоса по ним звучали такие вдохновенные и доверительные. Казалось, они искренне верят в то, о чем говорят, и поэтому я в кои-то веки раз решил сосредоточиться на этих голосах, стараясь точно уяснить, во что они верят, стараясь проникнуть в само понятие Веры.

Станции толковали о Христе и спасении, и слушать было тяжеловато, потому что эти религиозные типы всегда максималисты и говорят так, словно готовы тут же все поставить на кон. Мне кажется, что они воспринимают все слишком буквально и очень многое упускают из-за своего буквализма. Это всегда было основным слабым местом религии – или так меня научили, или я просто сам в это поверил. Выходит, есть по крайней мере одна вещь, в которую я точно верю.

Все радиостанции толковали о Христе без передышки, и в результате все это вылилось в безумную оргию требований, каждый требовал от Христа противоядий от того, что у него неладно сложилось в жизни. Он есть Любовь. Он есть Всепрощение. Он есть Сострадание. Он есть Мудрый Советчик в делах карьеры. Он есть Дитя, возлюбившее меня.

Слушая этих людей, я испытывал чувство утраты. Получалось, что Христос – это что-то вроде секса, а я будто с другой планеты, где секса не существует, и прибыл на Землю, где все говорят только о том, какая замечательная вещь секс, и показывают мне порнографию, и вообще живут ради секса, а я навсегда отрезан от возможности испытать это на личном опыте. Я не отрицаю, что для этих людей Христос действительно существовал,– просто я отрезан от их опыта, и восстановить эту связь уже невозможно.

И все же я снова и снова спрашивал себя, что же такого видят эти радиолюди в лике Христа. По их словам, выходило, что когда-то их жизни были исковерканы и неправедны; по крайней мере, погибель эта оказалась не окончательной – как в случае с Анонимными Алкоголиками. Так что я решил, что все это совсем неплохо.

 

 

Все эти мысли стали приходить мне в голову после того, как я перевалил через вершину Халлоран и начал спускался по склону Тенистых гор в городок Бейкер, оазис для грузовиков, где я остановился и заказал гамбургер и земляничный пирог в ресторане «Бан Бой» – вместилище Самого Большого в Мире Термометра, высотой 134 фута, который показывал 54 градуса по Фаренгейту. Дожидаясь, пока принесут мой заказ, я сделал несколько звонков по телефону компании «Пасифик Белл», висевшему рядом с уборной. Я ответил на сообщение своего лас-вегасского автоответчика от Лорель, которая работает на площадке для игры в хай-алай во Фремонте. Первым делом она спросила меня о дате моего рождения. Когда я назвал ей сегодняшнюю, она не уловила никакой связи и не подумала поздравить меня. Вместо этого она прочла мне мой гороскоп, а потом сообщила новости, а именно, что Оскара сцапали в северном Голливуде и что, скорей всего, копы теперь у меня на хвосте.

У меня перехватило дыхание, мозги раскалились. Достаточно сказать, что единственным и неудержимым желанием в тот момент у меня было как можно скорее отделаться от коробки с парастолином и шприцами. Но просто выбросить содержимое коробки в какой-нибудь из уличных мусорных бачков в Бейкере не представлялось возможным, об этом не могло быть я речи. Городок напоминал сценку из «Сумеречной зоны» и был буквально нашпигован копами – по два на каждого из обедавших в ресторане: там были таможенники, шерифы округа Сан-Бернардино и даже двое парней из лесо-охранной службы, что было уж совсем смешно, поскольку во всей округе на расстоянии пятидесяти миль не росло ни единого деревца.

Что касается обычных бачков, как я уже говорил, о них не могло быть и речи – отпечатки моих пальцев останутся повсюду; а что, если какая-нибудь ищейка докопается до моей коробки? Единственный способ, прикидывал я про себя, это выкинуть шприцы где-нибудь дальше по дороге. К счастью, машина у меня была прокатная и вряд ли могла заинтересовать полицию. Если я не стану превышать скорость, все будет в порядке, и я смогу спокойно обдумать, как поступить с краденым добром.

Я продолжал двигаться в направлении Палм-Спрингс через Барстоу и Сан-Бернардйно, потом по дуге свернул на восток и перебрался на Десятую магистраль. Меня обуревали самые разные чувства, преимущественно паника, я сжевал уйму пластиков «фридента», выключил радио и начисто позабыл о мыслях, крутившихся у меня в голове, когда я спускался в долину перед обедом, о моих размышлениях о лике Христовом. Вместо этого я думал об урчании в животе и жалел о том, что оставил ленч на стойке «Бан Боя» после поспешного исхода. Так что весь оставшийся день мне предстояло жить воспоминаниями о половинке вишневого пирога и чашке кофе, выпитой в Лас-Вегасе.

 

Два часа спустя я был уже примерно в десяти милях от Палм-Спрингс, свернув с автострады в противоположном от города направлении в поисках места захоронения для стероидов. После армейских учений у меня остались смутные воспоминания об узких глубоких ущельях в пустыне между Дезерт-Хот-Спрингс и Саузенд-Палмс; мне казалось, что это место, пожалуй, лучше всего подойдет для моих целей – глухой, безлюдный участок к востоку от разлома Сан-Андреас, обитатели которого жили по поддельным векселям и разъезжали в машинах с давно выбитыми стеклами, замененными полиэтиленовыми пакетами. Такие люди, как правило, не задают вопросов, если видят что-то выходящее за пределы нормы.

От долгой езды вид у меня был немного помятый. От грязной рубашки несло потом – дорожным потом. К тому же я был издерган и раздражен, вернее, это могло бы проявиться, окажись кто-нибудь рядом. Иногда не понимаешь, насколько паршивое у тебя настроение, пока кто– нибудь не появляется в поле твоего зрения.

Чувство здравого смысла тоже, кажется, начало изменять мне. Полагаю, мне надо было бы попросту бросить коробку на каком-нибудь проселке, однако мое нынешнее состояние требовало захоронения по всем правилам. Так что я ехал все вперед и вперед, высматривая подходящую проселочную дорогу, уводившую в пустоши,– дорогу, на которой я мог бы попросту исчезнуть и если не захоронить коробку, то по крайней мере разбросать ее содержимое и закидать песком, как нашкодивший котенок. Но даже здесь, невесть где, издали непременно доносилось гудение какой-нибудь машины, из которой меня могли заметить. Мне пришлось еще немало проехать, прежде чем я уверился, что никто не увидит, как я отделываюсь от своего груза.

 

 

Дорога, которую я в конце концов нашел, была извилистой, по обочинам усыпанной пустыми пулеметными лентами и битыми пивными бутылками. Постепенно понижаясь, она шла по краю неприметного, очень широкого и неглубокого каньона. От нее то и дело ответвлялись дороги поуже, уводившие в поросшие низкорослой юккой расселины и овраги. Судя по рваным матрасам, сломанным кушеткам и холодильникам, до меня здесь уже побывало немало людей со сходными намерениями избавиться от своего имущества.

Было приятно ехать, сбросив скорость, по настоящей земле, а не по бетону и асфальту, поэтому я забрался дальше, чем следовало бы. Достигнув конца выбранной мною дороги – по сути, тропинки,– я остановился и выбрался немного поразмяться. При этом я обозревал место предстоящей акции, уродливое и замусоренное, но надежно скрытое от посторонних глаз.

Открыв багажник, я вытащил коробку из-под «мицубиси» и разбросал содержимое по песку рядом с машиной. Оторвав несколько картонных полос и пользуясь ими как лопатой, я стал забрасывать песком белые обертки шприцев и ампулы парастолина, пока стекло последней из них не блеснуло в лучах позднего послеполуденного солнца.

Движения мои были нервными, дергаными, и я чувствовал, как содержание сахара в крови стремительно падает. Я злился, что забыл перекусить, потому что обычно, проголодавшись, становлюсь очень злым. Я знал, что даже если потороплюсь добраться до ближайшей бензоколонки, где можно экстренно подкрепиться, это займет не меньше получаса.

 

Поэтому нетрудно себе представить, как я отреагировал, когда машина отказалась заводиться. Вот тебе и день рождения – здравствуй жопа новый год. Везет же иногда людям. Я заглянул под капот, но двигатель не имел ни малейшего сходства с «V8», который я помнил еще с тех пор, как был подростком. Я буквально затрясся от злости, когда осознал, что у меня нет иного выбора, кроме как топать пешком обратно до шоссе, а там, вполне вероятно, и дальше, до ближайшего телефона или лавки. Никто не подбирает на дороге одиноких мужчин, бредущих пешком через пустыню. Чтоб тебя.

 

 

Итак, мое пешее путешествие началось. Началось оно не лучшим образом, а скоро стало и того хуже. Солнца виднелся уже только краешек, а когда оно скроется за горами Сан-Горгонио, станет совсем темно. Колючие репьи, которые и клещами не оторвать, стали забиваться мне в носки. Было ветрено и холодно, и, ясное дело, дальше будет еще ветренее и холоднее. Мне хотелось пить, я проголодался как волк, и довольно скоро моя злость уступила место растерянности и легкому головокружению.

Скрестив руки на груди, я бормотал себе под нос непечатные ругательства, а потом и вовсе заткнулся, стараясь идти ни о чем не думая; мне хотелось, чтобы время исчезло, и я сделал вид, что его больше не существует. Эта псевдодзенская практика продолжалась, пока я не понял – пройдя примерно час и так никуда и не выйдя,– что свернул не на ту дорогу и прошел по этой неверной дороге уже Бог весть сколько миль.

Мир еще не видал подобного идиота. И обругать некого – сам виноват. Рыча от отчаяния, я даже не знал, имеет ли смысл возвращаться, поскольку не помнил, куда на какой из развилок надо сворачивать.

Тогда я сел на камень, чтобы собраться с мыслями, а заодно съежиться, сохраняя остатки нутряного тепла. Солнце село как по расписанию. Я развернулся и пошел обратно по той же дороге, машинально заставляя себя двигаться вперед, не имея иного выбора, не имея ни малейшего представления, правильной ли дорогой я иду, с каждым шагом все более и более обреченно представляя себе свою будущую судьбу.

 

Так продолжалось несколько часов, за это время небо успело полностью погрузиться во тьму и холод. Мало того что я был уже вконец измучен прилипчивым, как насекомое, чувством бесприютности, тоски и бесконечностью своего пути, но меня еще бросило в дрожь от первобытной тьмы окружающей меня ночи. Перед глазами замелькали всевозможные ситуации, с которыми человек может столкнуться в пустыне: неистовые байкеры из комиксов, несущиеся в облаках пыли; кадры из фильмов, в которых на непрошеного гостя наставлены дула пулеметов; гремучие змеи, скользящие по остывшим трупам. Я подумал о том, какой бесславный конец уготован мне, если меня попросту втихую прикончат посреди этого безлюдья. Мне захотелось оказаться в городе, большом или маленьком, но среди людей, среди любых людей. И вот я пребывал в этом плачевном состоянии, когда случилось нечто, от чего у меня перехватило дыхание: я услышал позади чьи-то шаги.

 

 

Сначала я решил, что они могут быть эхом моих собственных шагов, но подсознание тут же подсказало мне, что шаги, которые я услышал, по ритму не совпадают с моими. Моя походка стала чуть менее размеренной, и внимательный наблюдатель отметил бы, что изменилась и моя повадка и что язык моих движений выдает то, что я ощущаю некую опасность.

Шаги, которые я услышал, раздавались, полагаю, на расстоянии брошенного камня и слегка похрустывали, как кокосовое печенье, когда его жуют за одним столом с вами. И поскольку они были быстрее моих, я понял, что Шагающий скоро настигнет меня.

 

 

Я был безоружен. Я не знал даже, кем может оказаться предполагаемый враг. Я почувствовал, как из-под мышки выкатился ручеек горячего пота. Я не мог решить, что лучше: остановиться и повернуть навстречу идущему или соскочить с дороги и… ну и что… поблизости не было никакого укрытия. Ни единого валуна. А может быть, у Шагающего при себе слепящий галогеновый фонарь… огнестрельное оружие… или веревка. О, Господи!

Я остановился. Теперь только один звук нарушал тишину – звук приближающихся шагов. Плечи мои напряглись. Я повернулся и увидел черный силуэт, приближающийся ко мне на фоне кобальтово-синего неба. Попутно я заметил падучую звезду, военный самолет, летящий в сторону Твентинайн-Палмс, чернильную темь каньона. Поскольку в сложившейся ситуации действительно не оставалось ничего иного, я сказал, обращаясь к тени: «Привет».

Ответа не последовало. Тень – коротышки? Горбуна? – продолжала двигаться мне навстречу с прежней скоростью. «Привет!» – произнес я еще раз, более прочувствованно, тень приблизилась, и хруст гравия стал громче. У меня совершенно не было сил бежать, и я стоял, окончательно пав духом, готовый и умереть, и убить, слишком ошарашенный и измочаленный, чтобы думать. Я слышал рассказы о том, что страх обостряет чувства, но думаю, что это неправда. Возобладав над всем прочим, страх привносит в чувства только сумятицу, но никак не остроту.

 

Между тем тень стала больше, достигнув натуральной величины. Передо мной оказалась сгорбленная мужская фигура с заброшенной за плечи скатанной походной пенкой, связанной веревками и обмотанной белыми бумажными мешками из «Макдональдса». У фигуры была седая испанская бородка, похожая на клочок мха, наблюдались клетчатая рубашка и зеленые рабочие штаны, вытертые до блеска. Это был бродяга – пустынная крыса,– из тех, которые иногда рыскают по придорожным забегаловкам, пугающе загорелый, что было заметно даже при свете неполной луны, с кожей как копченое мясо, порами как дырки в солонке и млечно-белыми не созревшими катарактами на обоих глазах. Он шел прямо на меня, и я еще раз упреждающе произнес: «Привет!» Тут он остановился в двух шагах – так, словно мы случайно столкнулись у входа в магазин или вроде того. «Я тут прогуливаюсь, считай, каждую ночь, но сегодня дождя не будет, так что порядок»,– произнес он голосом густым от скопившейся в гортани слизи и долгих лет пустынных монологов. Дыхание у него было жгучее, как огонь, как перец.

Я вздохнул с величайшим облегчением; незнакомец был сумасшедшим, но безобидным – слишком бедным даже для того, чтобы иметь оружие. Даже в моем обветшавшем состоянии я мог раздавить его как муху. Настала моя очередь поддержать диалог. «Дождя? Нет… Думаю, нет»,– сказал я.

 

 

В ретроспективе все это выглядит полным идиотизмом. Я старался держаться непринужденно, несмотря на решительную странность этой встречи, а мой новый знакомый был попросту слишком сумасшедшим, чтобы воспринять ее как странную. Я старался делать вид, что мы встретились при солнечном, а не при лунном свете, старался придать ситуации уютное мужественное достоинство, словно мы – два манекенщика, болтающие друг с другом на фотографии из каталога мод.

Мой бомж пожал замусоленным левым плечом, смачно сплюнул и знаком дал понять, что пора двигаться дальше. Ноги у меня ступали неверно, главным образом из-за недостатка сахара в крови. Когда мы зашагали рядом, большинство моих остаточных страхов быстро улетучилось. Бомж даже не задался вопросом, почему человек бродит ночью по пустыне – так, словно подобные одинокие прогулки были самой естественной вещью на свете.

 

Он даже не разговаривал со мной, а скорее вещал, как маленькая местная радиостанция, случайно отловленная автопоиском. Хотелось бы сказать, что, шагая рядом, мы говорили о простых вещах, что мой спутник, за долгие годы скопив в житницах своего ума целые россыпи мудрости, излагал мне взгляд на жизнь, доступный только тем, кто суть соль земли. Отнюдь. Он даже ни разу не назвался по имени, впрочем, так же как и я. Он потолковал еще немного о дожде, который собирался к вечеру, но так и не пошел. Потом поговорил о сговоре республиканских сил, о реке Колорадо и о принцессе Каролине Монакской. Я слушал его вполуха, как радио в машине. Он сообщил, что направляется в Индио. Потом спросил:

– Ну, а вы куда собрались?

Довольно вяло я ответил, что пытаюсь отыскать дорогу на Дезерт-Хот-Спрингс, Бермуда-Дюнс или на Палм-Спрингс.

– В таком случае, вы идете не той дорогой,– сказал бомж, останавливаясь.

То, что он общается со мной, что он вообще услышал мои слова, казалось недоразумением. Я постарался отреагировать как можно непринужденнее: «Да ну?»

Бомж остановился, я остановился тоже, и он сказал:

– Послушайте, что бы вы здесь ни делали, мне без разницы. Может, вы не хотели со мной встречаться,– он причмокнул,– а может, и я не хотел встречаться с вами. Но дорога, которую вы ищете, вон там.– Он указал на едва заметную развилку, которую мы только что миновали.– По ней до шоссе Диллон около часа. Но и оттуда до жилья топать и топать. Хот-Спрингс разве поближе. Часа два по Диллону будет. Усек ли?

По тону его голоса я понял, какого усилия воли стоило ему так долго общаться со мной. Я кивнул, и лицо бомжа растворилось в прежнем безумии.

 

Суть дела сводилась к тому, что мой бомж был уж слишком застарелой пустынной крысой. И я почувствовал себя наивным и ограниченным буржуа за то, что понадеялся – пусть ненадолго,– что мне удастся связать несвязуемое, что я решил, будто достаточно всего лишь немного душевного внимания и здравого смысла, чтобы превратить сумасшедшего в нормального человека.

А потом мне стало грустно, так как я понял, что стоит человеку раз определенным образом сломаться, и его уже не выпрямишь, не склеишь, и это одна из тех вещей, о которых никто не скажет вам, пока вы молоды, и которая никогда не перестанет удивлять вас, пока вы растете и видите, как люди вокруг ломаются один за другим. И вы задумываетесь: когда-то настанет ваша очередь или это уже случилось.

 

И вот я все стоял рядом с бомжом в скорбном молчании, и он задергался. Я уставился на скатку за его плечами, как Лабрадор на обеденный стол, но тут же застыдился: я понял, что бомж воспринял мой взгляд как угрозу. Мне показалось, что он в первый раз испугался того, что встретил меня, незнакомца, посреди этой Тьмытаракани. Он дотянулся до заднего кармана и вытащил два комка, один из которых вручил мне: это была пластиковая упаковка мясной лапши, предназначенная для микроволновки, и холодный яблочный пирог из «Макдональдса».

– Стянул макарошки в «Сэвен-Илэвен»,– сказал он.

– Нет нет! – решительно ответил я. Мне хотелось, чтобы он понял, что я не собираюсь грабить его, поэтому я сунул ему в руку пятидесятидолларовую бумажку, которую он запихал, не сворачивая, в неопрятный нагрудный карман. После этого, даже не попрощавшись, он стремглав припустил прочь, почти мгновенно скрывшись в ночной тьме, и оставил меня одного у развилки – грязными пальцами выковыривать лапшу из пластикового стаканчика и, не разжевывая, глотать яблочный пирог, зная, что, как бы ни были плохи мои дела, это не навсегда.

 

 

Итак:

Вы еще так много обо мне не знаете – не успел рассказать,– к примеру, что у меня есть семья, что я верю в Бога, что когда-то я был ребенком – и что я дважды влюблялся, и оба раза ненадолго. Но так уж ли это важно под конец, если вы один. Что такое наша память? Наша история? Какую часть нас составляет пейзаж и какую часть его составляем мы?

 

 

Мое тело старится, кожа приобретает странные оттенки, члены выходят из повиновения, тело все меньше и меньше является частью меня, каким я помню себя когда-то. Перечитав написанное здесь, я понял, что я – несчастливый человек и вряд ли когда-либо буду счастлив.

С той ночи в пустыне прошло уже несколько лет. После нее я многое еще повидал в этом мире: я жил в Лос-Анджелесе и видел, какие там бывают пожары; на Аляске я видел, как от ледников откалываются ледяные глыбы и уплывают в море; я видел затмение солнца с яхты, плывшей по океану, густому от разлитой нефти. И всякий раз я вспоминал помятое лицо бродяги, бесследно канувшего в пустоши, лежащей вокруг Индио, Скоттсдейла, Лас-Вегаса – его собственных планет в его собственной вселенной.

Однако что-то я разговорился. И все же – как часто случается – если вообще случается,– чтобы вас спас незнакомец? И как вышло, что способность к прощению и доброте иссякла в нас – иссякла настолько, что даже крохотное проявление милосердия становится могущественным воспоминанием до конца наших дней? Как умудрились мы дойти до такого?

 

 

Когда я об этом вспоминаю, оглядываюсь вокруг, передо мной встает обветренное лицо бродяги – лицо, напоминающее мне о том, что все же еще осталось нечто, во что можно верить, пусть и верить стало уже не во что. Лицо, обращенное к таким людям, как я, которых жизнь подводила к самой пропасти одиночества, которые даже падали туда, но для которых – когда они наконец выкарабкивались – наш мир всегда выглядел по-новому.

 

Патти Херст

 

 

Не далее как на прошлой неделе случилось мне размышлять о жизни. Ну конечно, не о жизни как таковой, скорее о последовательности жизненных событий. К примеру, имеет ли в жизни значение то, что мы постоянно совершаем путь от точки А к точке Б, от точки Б к точке В, от точки В к точке Г… от рождения к любви, от любви к браку, от брака к рождению детей, от рождения детей к смерти и так далее? Или этот сюжетный аспект жизни – нечто вроде бухгалтерии, к которой мы, представители рода человеческого, прибегаем, чтобы осмыслить наше чертовски шаткое положение на этой планете? Как я уже сказал, не далее чем на прошлой неделе случилось мне размышлять об этом.

Вначале был Уолтер. Уолтер был черным Лабрадором, который жил через два дома от дома моих родителей на горе в Западном Ванкувере. Спокойный и добродушный по природе Уолтер навещал нас не один год. Обычно он появлялся во дворике, куда выходила кухня, говорил «вуф!», и мы его впускали. Он бродил по дому, стуча когтями по линолеуму, выпрашивал кусочек-другой, после чего ложился на кухне и на несколько часов становился членом семьи. Когда Уолтеру пора было уходить, он снова говорил «вуф!», и мы его выпускали. Уолтер давал нам всю радость, какую получаешь от домашнего зверя, не приносящего при этом никаких неудобств.

Но вот с месяц назад Уолтер перестал навещать моих родителей. Мама сказала мне об этом по телефону, добавив, что они с папой несколько озабочены, но не знают, что им предпринять. Потом через пару дней у них зазвонил телефон – это была миссис Миллер, хозяйка Уолтера, которая сказала, что ее муж умер несколько недель назад. Моя мать выразила соболезнования миссис Миллер, которая ответила, что худшее уже позади и что дети очень ее поддерживают. И все же одна проблема оставалась, а именно: Уолтер так испереживался, что его просто не узнать. Миссис Миллер поинтересовалась, не могли бы мы зайти к ним и попытаться подбодрить его.

Мама забила тревогу. Она спросила, не смогу ли я приехать с другого конца города, и я ответил, что, конечно, приеду. В конце концов мама, папа, я и мой младший брат Брент, будущий кинооператор, застрявший на студенческой скамье, который так и жил с родителями, все вместе направились к дому Миллеров – мама несла пирог с чернично-персиковой начинкой, я – коробку собачьих сухарей со вкусом печенки, а Брент видеокамеру, на которую собирался запечатлеть наш визит.

 

Миссис Миллер открыла нам дверь, мы поздоровались, и она провела нас в гостиную, где на покрытом одеялом большом мягком диване сидел Уолтер, по телевизору показывали «Колесо фортуны», пес выглядел ну прямо как настоящий пенсионер. Брент очень обрадовался, что в комнате телевизор. Я решил, что, с его точки зрения, это должно придать съемкам больше художественности.

Так или иначе, завидев нас, Уолтер поднял морду, слегка навострил уши и слабо, уныло повилял хвостом; от его былой жизнерадостности не осталось и следа. Мы сделали телевизор потише, расселись рядом с Уолтером и стали трепать его по голове. Я дал ему сухарик, который он погрыз, только чтобы меня не огорчить – такой он был воспитанный пес,– но в остальном вид у него был жалкий.

Мы заговорили с Уолтером. Брент рассказал ему, что злющая сиамская кошка Классенов, Пинг, принесла пятерых котят, но папа возразил – шестерых, и миссис Классен не знает, кто отец. Тут папа с Брентом пустились в пререкания из-за – подумать только – Пинг. Обычно при одном только упоминании о кошке шерсть на загривке Уолтера вставала дыбом, но теперь, положив морду на передние лапы, он лишь слегка поднял брови.

Минут через пятнадцать мы встали, чтобы уходить, сказав Уолтеру, что он может наведываться к нам в любое время, и помахали ему на прощанье. Он снова уныло вильнул хвостом, и больше мы его не видели.

 

Уолтер умер несколько дней спустя – как мы все решили, от горя. Брент позвонил мне, чтобы сообщить новость, расстроившую нас обоих, хотя Брент и просил меня не расстраиваться. Он даже попытался пошутить, сказав: «Ну, по крайней мере Уолтер всю жизнь проходил в хипповой черной одежке».

Я сказал ему, что он и все его приятели по киноцеху просто придурки. Брент сказал, чтобы я не горячился. Потом добавил, что время для собак ничего не значит. Отлучаетесь ли вы в угловой магазин на десять минут или едете на Гавайи на две недели – для вашей собаки это в любом случае будет «печальное событие», лишенное временной протяженности. «Один час или две недели – вашему псу все равно. Уолтер страдал и был несчастен, но он страдал не так, как страдал бы на его месте человек».

Потом Брент сказал, что люди – единственные животные, которые способны чувствовать печаль, имеющую временную протяженность. Он сказал, что проклятие, лежащее на нас, людях, в том, что мы в ловушке у времени,– наше проклятие в том, что мы вынуждены истолковывать жизнь как последовательность событий – как связный сюжет – и что, когда мы перестаем понимать, как развивается наш собственный сюжет, мы чувствуем себя потерянными. «Собаки живут только настоящим,– продолжал он.– Их воспоминания – вроде тех ледяных лебедей, которые бывают на свадьбах, выглядят они красиво, но через час от них – только лужа воды. Люди же должны терпеть все, что заставляет терпеть жизнь, в масштабах мучительного, размеренного по часам времени, секунда за секундой. Мало того, мы должны еще и помнить, как и что мы терпели всю жизнь. Какая морока, верно? Удивительно, что мы все еще не посходили с ума».

Я ответил, что печаль – она и есть печаль. Что мне надо обдумать его слова. И еще сказал, что буду тосковать по Уолтеру в любом времени, какое бы Брент ни выдумал, спасибо тебе, братец.

Наш разговор закончился на довольно-таки раздраженн



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: