ОДНОЙ РУКОЙ И УЗЛА НЕ ЗАВЯЖЕШЬ




 

Болотников готовился к осаде Орла, но крепость воевать не пришлось. В нескольких верстах от города воеводу встретили орловские посланцы.

– Челом бьем, Набольший воевода! Орел присягнул государю Дмитрию Иванычу.

– А как же Шубник? – рассмеялся Иван Исаевич. – Давно ли Василию крест целовали.

– Не хотим Шубника! – закричали посланцы. – Он царь не истинный, на кривде стоит. Хотим Дмитрия Иваныча на престол. Он-то праведный, к народу милостив.

– А как же воеводы с войском?

– Тебя устрашились, батюшка. Как прознали о твоей победе, перепужались шибко. А тут и слободы поднялись. Воеводы и вовсе струхнули. Снялись ночью – и деру. Дворянишки же по усадищам своим разбежались. Ждет тебя Орел, батюшка, встретит хлебом-солью.

– Спасибо на добром слове, други, – поклонился посланцам Иван Исаевич. – Царь Дмитрий Иваныч не забудет ваше радение. – Обернулся к стремянному. – Выдай по чаре вина да по кафтану цветному.

Затем позвал полковых воевод на совет.

– Поразмыслим, други, как дале идти. Орел свободен. Пройдем мимо, аль в город заглянем?

Голоса воевод разделились. Одни поспешали на Москву, другим захотелось передохнуть и попировать в крепости. Особо настаивал на этом Федор Берсень:

– В Орле ныне великий праздник. Народ ждет нас. Негоже от хлеба-соли отказываться.

– Берсень дело толкует воевода, – поддержал Федьку Мирон Нагиба. – Ты ж самим царем Дмитрием в набольшие поставлен. Любо будет орлянам тебя встретить. Рать поустала, самая пора передохнуть.

Иван Исаевич глянул на Федьку и Мирона, хмыкнул. Не о рати у них дума – о пире. Уважают чару атаманы. Славу и почет уважают. Федька и вовсе любит побояриться. Вон как знатно в засечной крепости повоеводствовал. Самозванец! И ведь поверили, едва ли не год в воеводах ходил. То-то погулял, пображничал, то-то повыкобенивался!

Поднялся Юшка Беззубцев:

– Не так уж рать и устала. Вспомните, как на Кромы шли? С ног валились. Ныне же идем спокойно, ни один ратник не жалобится. Мыслю, Орел пройти мимо. Крюк все же немалый. Зачем на застолицы дни терять?

Федька недовольно фыркнул. Вечно этот Беззубцев сунется, вечно поперек! Ужель и на сей раз Болотников прислушается к Юшке?.. А что же Нечайка Бобыль? Тьфу ты! И этот поспешает.

Совет раскололся. Взоры воевод устремились на Болотникова.

– Посидеть в Орле не худо бы. Добрая крепость присягнула Дмитрию. Ой, как пригорюнится Шубник. Он-то, поди, задержать нас Орлом мыслил, остановить, дабы с новыми силами собраться. Не выгорело, на-ко выкуси, Василий Иваныч! – Болотников с веселой насмешкой выкинул кукиш. – Ныне не остановишь. Но царь Василий не дурак. Чу, спешно новые полки подтягивает. Наверняка и к Волхову, и к Белеву стрельцов с дворянами пришлет. Города ж эти на нашем пути, их не миновать. Так что пиры закатывать недосуг, на Москве погуляем. Ныне каждый день дорог. На Болхов, воеводы!

Сказал как отрезал. Знали: спорить теперь напрасно, Болотников непреклонен. Молча разъехались по полкам. В шатре остался лишь один Федька. Мрачный, насупленный.

– Чего темней тучи?

Берсень исподлобья глянул на Болотникова, зло брякнул:

– Тяжко мне с тобой, Иван... Тяжко!

Улыбка сползла с лица Болотникова. Пристально посмотрел Федьке в глаза, покачал головой.

– Обидчив ты, Федор.

– Обидчив, Иван, обидчив! – запальчиво продолжал Берсень. – Зачем помыкаешь мной, зачем перед начальными срамишь? В Диком Поле я и дня сраму не ведал. А ныне? Что ни совет, то Берсень в дураках. Казаки смеются.

– Напрасно ты так, – с сожалением произнес Болотников. – На то он и совет, чтоб истину выявить.

– Истина твоя – Юшка Беззубцев. Мудре-ен советчик. Берсень же – не пришей кобыле хвост, глупендяй. Куды уж ему воевод наставлять, малоумку.

– Буде, буде, Федор! – строго оборвал Иван Исаевич. – Обидели девку красную, речей ее не послушали. А вспомни казачий круг! В каких драчках дела вершили? За сабли хватались, чтоб к истине-то прийти... На Юшку сердца не держи, он худого не скажет. Гордыню же свою, Федор, подале запрячь, на ней далеко не ускачешь. Славы твоей ни Юшка, ни кто другой не отымет.

– Отпусти меня, Иван... Из рати отпусти, – глухо вымолвил Берсень.

– Что? – меняясь в лице, переспросил Болотников.

Но Федька уже вышел из шатра. Болотников хотел остановить, окликнуть и все же сдержался, не дал волю гневу. Научился укрощать себя в турецкой неволе. Сколь раз приходилось брать себя в руки, когда над тобой измывается иноверец с ятаганом. Но как это было тяжко – задавить в себе ярость! Казалось, легче принять смерть, чем перенести глумление. И все же переносил, переносил ради неугасающей надежды на избавление. Лишь однажды не одолел себя; это были дни, когда стало совсем невмоготу, когда вконец озверела, ожесточилась душа. Негодующий, осатаневший, готовый разнести невольничий корабль, он набросился на янычара – и лишь случай спас ему жизнь...

Иван Исаевич вышел из шатра. Рать давно уже спала, окутанная черным покрывалом августовской ночи. Улегся на траву, широко раскинул руки. По роще гулял теплый упругий ветер, заполняя ее тихим ласковым гулом.

Бесшумно вынырнул из тьмы стремянный, в руке – седло. Другого изголовья Болотников не терпит: казачья привычка.

– Кафтаном накрыть?

Иван Исаевич не отозвался, ни о чем не хотелось говорить в эту ночь. Полежать бы отрешенно, позабыв обо всем на свете, полежать тихо, умиротворенно. Ведь так редки безмятежные минуты! Как недостает их усталой, вечно терзающейся душе.

Смежил отяжелевшие веки, уходя в сладкое, легкое забытье... И вдруг, как стрела в сердце. Федька! Федька Берсень.

Сон начисто отлетел и вновь душу защемило, обдало недоброй смутной тревогой. Федька!.. Нет ближе, верней и надежней соратника... Сын крестьянский, страдник, атаман мужичьей ватаги. Не он ли укрывал беглых оратаев в лесных дебрях, не он ли громил боярские усадьбы, не он ли заронил в его душе смуту, прельщая волей? А мужичьи кабальные грамотки? Не с Федькой ли сжигали ненавистную кабалу на Матвеевой заимке? Не в Федькиной ли лесной землянке упрятались Василиса с Афоней Шмотком после бунта в селе Богородском?

Особо памятно Дикое Поле: воеводство Федьки в засечной крепости, ратоборство с ордынцами, степные походы...

Но с чего бы это вдруг Федька из рати уйти собрался? Какая блоха его укусила?

Думал, искал причину, покуда не всплыли Федькины слова:

«Не могу под уздой ходить. Тяжко мне под уздой!»

Молвил на победном кромском пиру, молвил с болью, с надрывом, даже кулаком по столу бухнул.

«О какой узде гутаришь?» – спросил тогда сидевший обок Нечайка Бобыль.

«Не понять тебе, – уклонился Берсень. – Давай-ка еще по чаре. Пей, Нечайка, заливай душу!»

Пил много, свирепо, с непонятным ожесточением, будто не победу обмывал, а заливал горькой тяжкую беду.

«Не могу под уздой ходить». Не тут ли истина? Такому, как Федька все узда – рать, советы. Большой воевода.

Пришедшее озарение болью отозвалось в сердце. Федьке не нужен Набольший, любой Набольший. Здесь, после Дикого Поля, после многолетнего атаманства, он стеснен, опутан, закован властью Набольшего, подавлен его волей.

«Но как же быть, друже? Ныне не до местничества, не в Боярской думе. Ныне на великое дело пошли, Русь подняли. Теперь лишь единение крепить, в кулак сойтись. Нечайке, Мирону, Юшке, Рязанцу, Аничкину... Без могучего кулака бояр не свалить. Худо биться порознь. Одной рукой и узла не свяжешь... Нет, Федька, не время славой считаться. Хочешь не хочешь, а надо в одной упряжке идти. Всем – и воеводам, и мужикам.

Думал Иван Исаевич, думал о своих содругах, думал о крестьянах и холопах, пришедших в народную рать.

Думал!

Роща гудела прерывисто и протяжно, то с нарастающим шумом, то замолкая, и тогда на опушке воцарялась недолгая зыбкая тишина, нарушаемая лишь робким ше­лестом трав. Но так продолжалось недолго: задремавший было ветер вновь выпутывался из кудрявых шапок и начинал незаметно, исподволь приводить в легкий трепет невесомые листья, потихоньку раскачивать примолкнувшие ветви и вершины; но вот ветер набрал силу и дерзко загулял по роще, да так напористо и мощно, что зашатались стволы берез.

Иван Исаевич поднялся, вздохнул полной грудью.

«Ишь какая сила! Дерева гнет. Вот так и верное дружество, все падет под его мощью. Нет, Федька, нет! Не отпущу тебя из рати».

 

Глава 7

 

В ЮЗОВКЕ

 

Село Юзовка встретило надрывными женскими плачами. У большой, с подклетом, избы толпились угрюмые мужики.

Иван Исаевич сошел с коня, спросил:

– Аль беда какая, ребятушки?

Мужики сдернули шапки, поклонились.

– Беда, воевода... Глянь-ка...

Мужики расступились. Возле крыльца лежали шесть крестьян с отрубленными головами.

– Кто? – тяжело выдохнул Болотников.

– Барин наш, Афанасий Пальчиков, – молвил один из пожилых мужиков.

– Сам убивал?

– Сам. С дворней своей.

У Болотникова гневом полыхнули глаза.

– За что он их, собака?

– За правду, батюшка, за правду, – начал рассказывать все тот же крестьянин.

 

Василий Шуйский, став царем, не забыл радение Пальчикова. Пожаловал дворянину крупное поместье под Болховым.

– Кормись, Афанасий. Две сотни мужиков будут на твоих землях. Служи и дале мне с усердием.

Кусок выпал жирный, но царская милость не слишком-то уж и порадовала Пальчикова: с восшествием на престол Шуйского, он ждал большего.

«Мог бы и в думные пожаловать. Сродников своих не­бось не забыл. Ныне и в Думе, и в приказах дела вершат», – пообиделся Афанасий Якимыч.

Царь ту обиду приметил, словами обласкал:

– Мню, при дворе хотел быть, Афанасий? Ну да не вдруг, не вдруг, сердешный. Ты уж потерпи маленько.

И трех недель не прошло, как вновь позвали Пальчикова во дворец. На сей раз Василий Иванович был озабочен. Завздыхал, заохал:

– Чу, наслышан о воровской Украйне, Афанасий? Ну что за народ, прости господи! Не живется покойно. И воруют, и воруют! Ныне опять за Расстригу ухватились, охальники!

Долго бранился, а затем, утерев шелковым убрусцем вспотевшую лысину (душно, жарко в государевых покоях), молвил о деле:

– Ты вот что, Афанасий. Поезжай-ка в Болхов с моей грамотой. Сказывай люду, что никакого царевича Дмитрия нет. Сгиб божьим судом, от черного недуга. О том царица Марья всенародно крест целовала. Повезешь и от Марьи грамоту. О святых мощах царевича не забудь из­речь. Лежат мощи в Архангельском соборе. Сумленье возьмет – пусть от всего града посланцев шлют. Покажем. Покажем и икону чудотворца Дмитрия. И ты с образком поезжай. В храм с благочинными вознеси. Пусть молятся. Отбывать тебе, Афанасий, в сей же день.

– Отбуду, государь, – поклонился Пальчиков. – Да токмо... как бы это молвить...

Когда Василий Иванович был еще князем, Пальчиков в разговорах не стеснялся. Ныне же перед ним был царь, а с царями ухо держи востро.

– Чего мнешься? Сказывай!

– Скажу, государь, – решился Афанасий Якимыч. Разгладил пышную бороду и молвил смело, напрямик: – Худо на Украйне. Мужик там бунташный, да и в городах неспокойно. Злобится народ. По всем северским и польским городам смута.

– Ведаю, ведаю! – раздраженно пристукнул посохом Василий Иванович. – Чего попусту глаголить?

– Не попусту, государь. Я к тому, что на крамольную Украйну надобно многих людей послать. Многих, государь, и не одну сотню. Заткнуть ворам глотку. Ехать по горо­дам не токмо с царскими грамотами, но и с патриаршими. Народ – христолюбив. Патриарх же – пастырь мирской, отче Руси, первый от бога. Его-то пуще послушают. А еще, – Пальчиков осекся, поразившись лицу царя: Василий Иванович позеленел от злости. Афанасий запоздало опомнился. Патриарх Гермоген не любит Шуйского, помыкает им, помыкает открыто. Царь же Василий честолюбив, гордыни в нем через край, зол он на Гермогена.

– Забылся, Афонька! – Шуйский замахнулся на Пальчикова рогатым посохом, затопал ногами. – Чего ты мне Гермогена суешь? «Пуще послушают!» Царя низить?!

– Прости, государь! И в мыслях не было. Клянусь Христом! – перекрестился Афанасий Якимыч.

– «Мирской отец, первый от бога!» – не унимался Василий Иванович. – Не будет того, Афонька! Не попы государю указ, государь – попам. Бог на небе, царь на земле. Царь – первый от бога, царь!

Не день и не два казнил себя Афанасий Якимыч за оплошку. Василий Иванович злопамятен, не сейчас, так потом воздаст. Шуйский ничего не забывает. На прощанье царь поулегся в гневе, поостыл.

– Ты, Афанасий, завсегда мне радел, и ныне крепко верю в тебя, сердешный. Мыслю, не подведешь, послужишь царю. Неси мое слово в народ, пресекай смуту. Я ж тебя не забуду.

Пальчиков «пресекал смуту» не только в Болхове, но и в Белеве, Одоеве, Козельске... Неустанно рыскал по волостям и уездам, хулил Расстригу, вовсю ратуя за царя Шуйского.

Василий Иванович наделил своего посланца небывалой властью:

– Крамольников неча на Москву везти. Казни на месте. О том я судьям и воеводам отпишу.

Казнил! Казнил за любое воровское слово. Болховский воевода – и тот не устрашился.

– Зело лют ты, Афанасий Якимыч. Кабы хуже народ не озлобился. Чай, не опричники. Поуймись.

– Воров жалеешь? – вскипал Пальчиков. – Они небось нас не жалеют. Слышал, как Ивашка Болото дворян под Кромами посек? Тысячи изрубил. Нет, воевода, не уймусь. На мужиков давно опричников надо. При Иване Грозном на карачках ползали, слова сказать не смели. А тут им волю дали, распустили. Вот и взбрыкнулся мужик. Рубить и вешать нещадно!

Пальчиков неистово радел не за Василия Шуйского: радел за царя, за господские устои, начавшие шататься от мужичьего топора.

 

Как-то в Болхов примчал приказчик Ерофей из поместья. Примчал перепуганный, в изодранном кафтане.

– Беда, батюшка! Мужики ослушались, на барщину не идут. Я их, было, на твою ниву послал, они ж – кулак в рыло.

– Так и не пошли?

– Куды там! У нас, грят, свой хлеб осыпается. Буде, походили на барщину.

– Так бы кнутом! – у Пальчикова веко задергалось.

– Норовил, батюшка, послужильцев твоих поднял. Те, было, мужиков в плети. Куды там! Взбунтовались, послужильцев дрекольем побили. И мне досталось. Почитай, все зубы высадили. Гли-ко.

– Ужель всем селом?

– Всем селом, батюшка. Воровские речи орут. Боле, грят, не станем терпеть барина. Царю Дмитрию – Красно Солнышку хотим послужить.

Имя «царя Дмитрия» приводило Афанасия Пальчикова в ярость. Век не забыть ему «государевой милости». Царевы подручники – Михайла Молчанов да Петр Басманов – ворвались в его дом, связали и увезли дочь Настеньку. На позор увезли. Вначале Расстрига в бане потешился, затем подручники. Каково было вынести такой срам!

– Я им покажу Красно Солнышко! Кровью захлебнутся!

Прихватив с собой оружную челядь, Пальчиков понесся в Юзовку. В селе спросил:

– Кто тут боле всех глотку драл?

Приказчик указал на шестерых. Мужиков приволокли с нивы к Ерофеевой избе. Пальчиков, сидя на коне, зло, набычась, глянул на крестьян. Срываясь в голосе, крикнул:

– Бунтовать, паскудники, барскую ниву бросать!.. А ну, кто тут из вас коноводил?

Из толпы мужиков выделился невысокий сухотелый крестьянин лет за сорок. В темных глазах ни страха, ни покорности.

– Коновода не ищи, барин. Так всем миром порешили. Не пойдем боле твой хлеб жать. Ране мы на своей земле господ не ведали. Буде!

– Та-а-ак... Воровских грамот наслушались? Красну Солнышку надумали послужить? Христопродавцу Расстриге?

– А ты, барин, Дмитрия Иваныча не хули, – дерзко продолжал крестьянин. – То царь праведный, он мужикам волю дал.

– Волю-ю-ю? – выхватывая саблю, побагровел Пальчиков. – Вот твоя воля, смерд!

Голова мужика скатилась под ноги коня. Конь фыркнул, отпрянул.

– Руби крамольников! – сатанея, заорал Пальчиков.

Приказчика Ерофея, после отъезда барина, охватил страх. Пал перед божьей матерью, горячо взмолился:

– Сохрани и помилуй, свята богородица! Избавь село от воровства и гили. Пронеси беду, заступница!..

Но святая дева не помогла: мало погодя один из послужильцев в испуге известил:

– Воровская рать идет, Ерофей Гаврилыч. На Болхов движется.

Приказчик переполошился: дорога на Болхов тянется через Юзовку. Затряслась борода.

– Далече ли воры?

– В пяти верстах, Ерофей Гаврилыч.

У приказчика ноги подкосились. Жуть обуяла. Воры, почитай, к селу подходят. Не миновать расправы. Ох, про­падай головушка!

Потерянно забегал по избе. Ближний послужилец смотрел на него оробелыми глазами.

– Надо бы уходить, батюшка. Ивашка Болото, сказывают, лют.

Ерофей сокрушенно заохал. Беда! Все пойдет прахом: добрая изба, животы, доходное местечко.

– Неси переметную суму, Захарка... Коня седлай!

Из тяжелого, окованного медью сундука полетели на пол сапоги, шубы, кафтаны... Дрожащей рукой сунул за пазуху кошель с серебром.

Поехали было на Болхов, но Ерофей вдруг одумался: дорога ныне неспокойная, шпыней да шишей хоть отбавляй. А пуще всего напугал послужилец:

– Как бы с воровским ертаулом не столкнуться. Ивашка Болото свои дозоры могет и под самую крепость послать. Не лучше ли в лесу отсидеться?

Захарка – послужилец тертый, досужий, когда-то в царевых ратниках хаживал.

– Пожалуй, – мотнул бородой приказчик, сворачивая к лесу.

И все же с бедой не разминулись: в лесу беглецов заприметил старый крестьянин Сысой, промышлявший медом. Старик явился в Юзовку, а на селе – рать Болотникова. Сысой – к мужикам.

– В лесу наш душегуб.

 

Иван Исаевич сидит на крыльце. Без шапки, алый кафтан нараспашку. В ногах приказчик Ерофей. Метет боро­дой крыльцо, слюнявит губами сапог.

– Пощади, воевода, пожалей деток малых. Верным псом твоим буду. Пощади, милостивец!

– Прочь! – брезгливо отпихивает приказчика Болотников; поднимается, хватает Ерофея за ворот кафтана и тащит к обезглавленным трупам. – Вот у кого пощады спрашивай... Нет, ты поклонись, поклонись – и спрашивай.

Ерофей растерянно оборачивается.

– Да как же их спрашивать, милостивец?

– Каждого, каждого, приказчик! – в глазах Болотникова неукротимый гнев. Таким его ни воеводы, ни ратники еще не видывали. – Спрашивай, собака!

Ерофей ползет на карачках к одному из казненных.

– Пощади...

Запинается и вновь оглядывается на Болотникова.

– Не узнаю без голов-то.

– Признать ли ему, – восклицает один из крестьян. – Мужик для него хуже скотины.

– Признает, – сквозь зубы цедит Болотников. – А ну, несите мешок!

Мешок опускают подле Ерофея.

– Разбирай головы, приказчик. Да, смотри, не перепутай.

Ерофей трясущимися руками вынимает из мешка голову. Лицо – белей снега.

– То, кажись, Митька Пупок.

– Приставь... К телу приставь!

Ерофей приставляет, но мужики кричат: не тот. Ерофей ползет к другому мертвецу. И вновь: не тот, не тот, приказчик!

Ерофей тянется к воеводскому сапогу.

– Ослобони, милостивец. Не могу-у-у!

– Ищи, ищи, пес!

Болотников поднимается, а приказчик волочет за волосы головы, волочет по земле к убитым.

– Что барам и приказным холуям мужик? – гремит с крыльца Болотников. Сейчас он обращается уже ко всем: юзовским мужикам, пешим и конным ратникам, пушкарям, казакам, обозным людям – ко всей многотысячной громаде, наблюдавшей за казнью. – Покуда живы бары и приказные, не видать народу воли. Веками стонать, веками ходить под ярмом, веками литься мужичьей крови. Зрите, как обездоленный люд баре секут. Секут не за разбой, не за татьбу, а за то, что помышляют пахать на себя землю-матушку. Доколь терпеть зло барское, доколь ходить под кнутом? Не пора ли мечом и огнем пройтись по барским усадищам? Смерть кабальникам!

– Смерть! – яро отозвалась громада.

Ерофея посекли на куски. К Ивану Исаевичу подвели молодого растрепанного парня в зеленом сукмане.

– Приказчиков сын. Что с ним, воевода?

– Рубить! – беспощадно бросил Болотников.

 

Глава 8

 

БОЛХОВ

 

Болховский воевода со дня на день ждал воровское войско. Страха не было. Ходил меж дворян и стрельцов, говорил:

– В крепость Вора не пустим. Не так-то уж он и силен. Идет мужичье с дубинками. Куды уж ему крепости брать!

К осаде воевода подготовился изрядно. Расчистили и заполнили водой крепостной ров, подсыпали земляной вал, подновили дубовые стены, ворота и башни, затащили на помосты пушки, затинные пищали и тяжелые само­стрелы. Не обижена крепость ядрами, картечью и порохом; вдоволь запасено смолы и каменных глыб.

Вместе с воеводой сновал по крепости Афанасий Пальчиков. Сказывал служилым:

– Не верьте подметным письмам Ивашки Болота. Никакого царя Дмитрия и в помине нет. На Москве сидел беглый расстрига Гришка Отрепьев. Храмы божий осквернил, старозаветные устои рушил. Помышлял с ляхами христову веру на Руси искоренить. Вместо храмов – иноверческие костелы и вера латынянская. Каков, святотатец! На Москве – богохульство неслыханное. Срам, блуд, разбои. Сколь Гришка государевой казны разворовал да пропил, сколь иноверцам раздал, сколь невинных девиц сраму предал. Ерник, прелюбодей, антихрист!

Ронял зло, отрывисто, накаляясь от гнева. Говорил о том и служилым, и тяглому посадскому люду, говорил на торгах и площадях.

– Ныне же нового святотатца выродили, вновь скверну на Русь пустили. На Москву-де идет, на царство Московское. Ужель вновь дозволим надругаться над верой христовой?!

Читал грамоты царя Василия, инокини Марфы, сулил болховскому люду государевы милости.

Усердствовали попы и чернецы. Молебны, крестные шествия с чудотворной иконой Дмитрия Углицкого, проклятия воров на литургиях, вещие вопли и кликуш и юродивых во Христе... Народ заколебался. Прежде царя Василия хулили, Дмитрия Иваныча как избавителя ждали, ныне же, после приезда из Москвы государева посланника и неистовых проповедей благочинных, поутихли, призадумались: а вдруг и в самом деле Дмитрий Иваныч не истинный?

Афанасий Якимыч доволен: тихо стало в городе, не слышно более горлопанов. Вывел крамолу. В первые дни, как приехал, бунташные речи сыпались из каждой слободы. Хватал, увечил в пыточной, казнил. Укоротил языки. Смолкли! И не только смолкли, но и в Красно Солнышко, кажись, изверились. Не подкачали пастыри. Ныне и стар, и мал на стены выйдет. Не взять Ивашке Болоту крепости, зубы сломает. А тут и царева рать подоспеет.

 

К Болхову подошли после полудня, окружили с трех сторон.

– А может, и реку перейдем? – предложил Нагиба.

– Уж брать, так в кольцо, – вторил ему Нечайка.

Но Иван Исаевич совета не принял:

– Под пушки лезть? Нет, обождем, други. Тесно тут войску.

Болотников объехал город, остановился на берегу Нугри.

– Добрая крепостица. Сказывают, ордынцы тут не раз спотыкались. Крепко стоит.

Болховцы высыпали на стены. Вокруг крепости стало огромное вражье войско; оно рядом, в трех перелетах стрелы – грозное, оружное.

У Пальчикова в смутной тревоге дрогнуло сердце: такой рати он не ожидал. Воров – тьма-тьмущая! Эк набежало мужичья. Да и казаков изрядно, не перечесть трухменок. Сколь же их с Дикого Поля привалило?.. Да вон и пушки подкатывают.

Заскребли кошки на душе и у болховского воеводы: туго придется. Ивашка Болото – воин отменный, лихо Трубецкого расколошматил. Восемь тыщ-де уложил. Ка­ково?

Неспокойны стрельцы, служилые люди по прибору. С бунтовщиками биться будет тяжко. Слушай воеводу! «Мужичье с дубинами». Хороша голь. И сабли, и пистоли, и пушки.

– Крепкая рать, – уныло бросил один из стрельцов.

– Крепкая, – поддакнул другой. – Многи в броне.

Серебрились на солнце кольчуги, панцири, шеломы, кроваво полыхали овальные щиты.

Скребли затылки слобожане:

– За Вором бы экая силища не пошла. Как бы не промахнуться, православные.

– А владыка что сказывал? Вор-де.

– Так ить и владыкам не все ведомо.

– А царица Марья? Сама-де Дмитрия в Угличе похоронила. Ужель свово же сына хулить будет?

– Ох, неисповедимы пути господни, православные... А все ж царь-то Василий на лживые грамотки горазд. Не промахнуться бы.

 

Глашатай Болотникова подъехал к водяному рву, громко и зычно прочел грамоту царя Дмитрия Иваныча. Со стен закричали:

– Быть оного не может! В Угличе сгиб царевич Дмитрий!

– Воровская грамота!

Бирюч вознес над головой столбец.

– Глянь, с государевой печатью!

Со стен:

– Не верим! Государева печать на Москве у царя Василия!

– Облыжна грамота!

Кричали дворяне, стрелецкие головы и сотники, купцы, приказные Земской избы. Посадская же голь помалкивала, выжидала. Но вот выступил вперед известный всему городу кузнец Тимоха, прозвищем Окатыш. Крепкий, округлый, борода до пояса.

– А не поглядеть ли нам грамоту, православные?

– Глянем! Открывай ворота! – поддержали кузнеца слобожане.

Воевода недовольно поджал пухлые губы. Ишь, чего чернь удумала. Крепость ворогу открыть! Крикнул было стрельцам, чтоб пуще глаз стерегли ворота, но кто-то из посадских уже вынырнул из окованной медью калитки и подбежал ко рву.

– Кидай грамоту!

Глашатай повернулся к рати.

– Дай копье!

Дали. Глашатай вдел свиток на копье, метнул за ров. Посадский потрусил к воротам. Войдя в город, на стену не полез, сунулся с грамотой к слобожанам. Вертели в руках, щупали, осматривали, покуда свиток не оказался у Тимохи Окатыша.

– Чё без толку пялиться? Мы царевых грамот сроду не видывали. Айда к приказным.

Пошли к дьяку. Тот глянул на печати, степенно крякнул.

– Царева. С оными же в приказ, – поперхнулся, наткнувшись на злые глаза государева посланника Афанасия Пальчикова. Тот выхватил грамоту, забушевал:

– Аль неведомо тебе, дьяк, как сия печать у воров оказалась? Похитил ее из дворца Мишка Молчанов да ляхам продал. В опалу захотел?

Дьяк понурился. Пальчиков же продолжал огневанно:

– Мишка Молчанов – бабник, богохулец и чернокнижник. Его еще Борис Годунов за колдовство кнутом стегал. Сидеть бы Мишке и не рыпаться, да вдруг на престоле Самозванец очутился. И кого же в свои любимцы взял Расстрига? Мишку Молчанова! Охальника и блудника, что Гришке Отрепьеву девок со всей Москвы и монастырей поставлял. Поди, слышали, как над Ксенией Годуновой лжецарь измывался? Да что Ксения! – побагровев, еще более взорвался Пальчиков. – Дочь мою Настеньку, чадо любое, Мишка Молчанов к Расстриге на блуд увез. Заодно насильничали!

По толпе пошел недовольный гул: ишь какой злыдень да ерник Самозванец.

– Проклять и сжечь сию грамоту! – рыкнул архиерей.

– Сжечь! – вторили ему попы и монахи.

– Сжечь! – грянуло воинство.

– Сжечь! – отозвалась посадская голь.

То было ответом на мирный призыв Болотникова.

 

С крепостных стен ударили пушки. Одно из дробовых ядер разорвалось в пяти саженях от орудийной прислуги. Трое болотниковцев были убиты.

– Вспять, вспять! – заорал Терентий Рязанец.

Наряд поспешно оттянули назад.

«Лихо начали, – невольно одобрил болховцев Иван Исаевич, и тотчас нахмурь испещрила лоб. – Быть крови. Не зря лазутчики донесли, что крепость верна Шуйскому».

Поехал к наряду. Ныне у пушкарей хлопот полон рот: насыпали раскаты для пушек, устанавливали заградительный дощатый тын, крепя его дубовыми подставами, ка­лили чугунные ядра в походных кузнях, рыли глубокие ямы для зелья, подкатывали к орудиям бочки с водой.

С крепости вновь ухнули пушки, но ядра ткнулись, не долетев до тына.

– Буде, побаловались, – выкинул кукиш Рязанец и побежал к зелейным ямам, закричал: – Да разве можно одними досками крыть! А что, как загорятся? Дерном, дерном заваливай!

Через час-другой наряд изготовился к бою. Иван Исае­вич неотлучно был среди пушкарей, приглядывался к Рязанцу. Сноровист и сметлив. С таким, кажись, не оплошаешь, думал он, ишь как гораздо пушки расставил.

Все четыре тяжелые осадные были нацелены на входные ворота, на вражеские жерла орудий.

– Начнем, воевода? – размашисто перекрестился Рязанец.

– С богом!

Пушкари поднесли горящие фитили к зелейникам. Взметнулось пламя, пушка дернулась, оглушительно рявкнула, выбросив из ствола тяжелое двухпудовое ядро. С воротной башни посыпалась щепа.

– Ловко, Терентий! – воскликнул Болотников. Не зря волокли осадные пушки. Таких у болховцев нет, их трем крепостным дальнобойникам не тягаться с полевыми.

После пятого залпа сбили верхушку башни с пищальниками; донеслись испуганные вопли. Терентий Рязанец, окутанный клубами порохового дыма, приказал орудийной прислуге слегка пригнуть стволы. Подрыли под станинами утрамбованную землю, подложили дубовые колоды. Дула поопустились.

– К зелейникам!

Вновь ухнули пушки. Два свинцовых ядра с гулким звоном ударились об окованные медью ворота.

– Корежь, вышибай, Авдеич!

Рязанец оглянулся на Болотникова, показал на уши: оглох, не слышу! Иван Исаевич подошел к пушкарю, хлоп­нул по плечу.

– Так палить, Авдеич!

Рязанец кивнул и побежал к другим пушкарям: пора кидать ядра на стены и за острог. Вскоре забухали, заревели, завизжали тюфяки и мортиры, гауфницы и фальконеты. Ядра: каменные, железные, свинцовые, чугунные, дробовые, литые и кованые – посыпались на город. Гул, грохот, вой, снопы искр, дым!

«А что на посаде?» – подумалось Болотникову. Но из-за стен крепости виднелись лишь голубые и алые маковки храмов. Велел кликнуть мужиков.

– Срубите-ка мне дозорную вышку, ребятушки. Да поспорей!

Вскоре с пятисаженной вышки оглядывал город. Теперь и крепость, и посад, и кремль были как на ладони. От каленых, облитых горячей зажигательной смесью ядер занялись сухие бревенчатые стены, рубленые храмы и избы, дворянские и купеческие терема. Огонь быстро расползался по всему городу. В кривых, узких улочках и переулках метались люди: с баграми, пожитками, бадейками воды... Крик, рев, смятение!

Иван Исаевич, оглядывая Болхов, невольно вспомнил вдруг Раздоры – гибнущую в огне казачью крепость. Сколь пожрало лютое пожарище добра и строений, сколь погибло стариков и детей! Погибло от иноверца, свирепого, злого ордынца, жаждущего добычи. Ныне русич гибнет от русича, гибнет тяглый посад, мужик-трудник, гибнет его родной очаг, скарб, ремесло.

И вновь тревожно стало на душе. Война! Горькая, кровавая война, где от огня и меча падает не только купец и дворянин, но и свой, всеми битый и гнутый, в три погибели закабаленный мытарь. Ох и дорого же ты даешься, волюшка!

«А может, остановить пальбу? – с неожиданной жалостью подсказало сердце. – Остановить разрушение и гибель, снять осаду».

Но тотчас захлестнула другая мысль – жестокая, решимая: Шубнику крест целовали, ниже брюха башку склонили, овцы смиренные! Ну и получайте, коль с карачек подняться не захотели. Тот, кто за Шубника и бояр, тот против воли. Гореть, гореть городу в огне!

Пожарище вовсю загуляло над Болховом. Со стен,, на выручку посадским, побежали ратные люди. Хватали багры, раскатывали срубы.

«Наполовину стены оголили. Добро! Пали, Рязанец, пуще пали! Ворота выбьешь – поведу повольницу на кре­пость. Пали, Рязанец!»

По одной из улочек бежали мальцы, неслись во всю прыть, напуганные, всполошные, норовя укрыться от раз­бушевавшегося огня.

Из толстой, медной, тупоносой гауфницы с воем и свистом летело дробовое ядро; грохнулось и разорвалось среди десятка ребятишек. Болотников застыл с перекошенным ртом. Господи! Их-то за что?! Картечью... всех разом. Господи!

Спустился с дозорной вышки и, грузный, насупленный, заспешил к Рязанцу.

– Буде!.. Буде, Авдеич!

– Ядер хватит, Иван Исаевич. Чего ж так? – не вдруг понял Болотникова пушкарь.

– Буде! – не владея собой, крикнул Болотников.

Рязанец поспешил: что-то неожиданное вдруг открылось в Болотникове. В глазах его – и злость, и боль, и какая-то невиданная досель страдальческая гримаса до неузнаваемости исказила его лицо. Что-то разом надломило воеводу, и это больше всего поразило Рязанца.

– Буде так буде, – обескураженно буркнул он.

Болотников круто повернулся и быстро зашагал к своему шатру. Мало погодя к наряду примчал вестовой.

– Воевода приказал палить!

Наконец-то с большим опозданием пришел ответ от Истомы Пашкова. Грамоты не было, велел передать на словах:

– Вместе сойдемся у Москвы. Покуда же пойдем двумя ратями.

Отпустив гонца, Иван Исаевич крутнул головой. Хитер и досуж веневский сотник! Не зря гонца при себе придерживал. Не Болотников-де с мужичьем, а Истома Пашков с дворянами Москву колыхнет. Досуж!.. Ну да не надорви пуп, Истома Иваныч. Первая пороша – не санный путь. Обломает тебе крылья Шуйский. Без мужиков Москвы не взять. На бар надежа плохая. Им не за волю биться, а за чины и поместья. Не осилить тебе, Пашков, Москвы. Хочешь не хочешь, а мужичью рать ждать при­дется.

– Иван Исаевич... Батько! – прервал раздумья Болотникова стремянный Секира. – Глянь, стену пробили. Может, на приступ, а?

Иван Исаевич вышел из шатра, молчаливо обвел глазами дымящуюся крепость. Проломили стену в десяти саженях от стрельницы, ворота же пока не вышибли.

– Опоздаем, батько! Глянь, бревнами заваливают. Ударим в пролом, Иван Исаевич?

– Тебе что – горячих углей в портки насыпали? Не суетись, стремянный. Мало одной бреши. Покуда за ров перевалимся, дыры не будет. Допрежь ворота надо сбить.

Иван Исаевич взметнул на коня и наметом поехал к наряду. За ним устремились Секира с Аничкиным и десятка два ловких дюжих молодцов в голубых зипунах. То была личная охрана Большого воеводы, не покидавшая его ни днем, ни ночью. На охране настоял Аничкин, настоял после недавней дорожной порухи.

В тот день ехали темным глухим бором. На одной из полян внезапно просвистела тонкая певучая стрела. Конь под Болотниковым замертво рухнул. Кинулись искать врага, но того и след простыл. Матвей Аничкин осмотрел железный наконечник и еще больше насупился.

– Стрела отравлена, воевода. Под богом ходишь. Стрелу никак ветром качнуло. Вишь, какой ордынец[48], а то бы...

– Добрый лучник и в ордынец не промажет. Этот же худой... худой у Шубника лазутчик, – жестко произнес Болотников.

– Нам наука. Царь на любую пакость горазд. Поопасись без кольчуги ездить, Иван Исаевич. Да и без охраны тебе боле нельзя. Рать велика, недругу легко затеряться. Остерегись!

– Не каркай! – сердито оборвал Болотников, пересаживаясь на другого коня, и не понять было: то ли он осуждает осторожного Аничкина, то ли злится на коварство Шуйского.

Аничкин, не дожидаясь согласия воеводы, приставил к нему неотлучную охрану.

 

– Не поддаются, Авдеич? Ужель так ворота крепки?

– Крепки, Иван Исаевич. Одну створку разбили, другая держится. Поди, железом в пять вершков обили. Ни с места! – сокрушался Рязанец.

Иван Исаевич подошел к «Пасынку», самой крупной и тяжелой чугунной пушке весом в пятьсот пудов.

– А ну-ка подай ядро, ребятушки.

– Погодь маленько, воевода. Руки обожгли.

Пушка пыхала жаром, не дотронись. Один из пушкарей плюнул на ствол. Слюна зашипела и тотчас сварилась.

– Ого! Злее индюка. Знать, досталось Пасынку, ребятушки?

– Досталось, воевода. Почитай, полдня ухает. Теперь ни ядра вложить, ни зелья насыпать. Жаровня!

Принялись поливать пушку водой из кожаных мехов. Когда Пасынок остыл, Иван Исаевич подошел к груде каменных ядер. Облюбовал одно, поднял, понес к орудию. Пушкари переглянулись. Силен воевода! В ядре четыре пуда. Закатывали в дуло вдвоем, этот же один управился. Силен!

– Сколь пороху, Авдеич?

– По весу ядра. Но сыплем на три фунта мене. Опасливо.

– Сыпь по полной!

Лубяным коробом (мерой) насыпали в пороховник четыре пуда зелья. Болотников зорко глянул на вражьи ворота, прицелился, обернулся к пушкарям.

– Понизь дуло на пару вершков, ребятушки.

Понизили. Иван Исаевич вновь прицелился. Кажись, ладно. Терентий Рязанец протянул фитиль.

– С богом, воевода.

Болотников приложил фитиль к запальной дыре. Сверкнуло пламя, горячим дыхнуло в лицо, затряслась колесница. Ядро прокорежило ворота, сбило створку, уперлось в железную полосу.

– Шалишь бердыш, пробьем! А ну добавь, ребятушки, полпуда зелья.

Пушкари замешкались, глянули на Рязанца, тот молвил строго:

– С пушкой не



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: